Озябшие странники — страница 55 из 71

И так мы мирно уснули часам к двенадцати, а в час были разбужены страшным грохотом, визгом, хохотом и всеми прочими звуковыми эффектами, которые сопровождают обычно группу из тридцати полных сил и энергии американских бойскаутов. Короче — наша уютная маленькая гостиница оказалась перевалочным пунктом для таких молодежных групп.

Часов до трех мы терпели этот праздник жизни, в четыре Боря вскочил, закипая и клубясь парами, сказал, что сейчас положит конец этому безобразию, сейчас он скажет хозяину…

— Да что ты скажешь! На каком языке?

— На итальянском, черт побери, на итальянском! Как там будет «ночь», говоришь?

— «Нотте».

— А «нервный»?

— «Нервосо».

— Вот и отлично! Сейчас услышишь…

И я услышала, как, выскочив в холл, мой муж закричал фальцетом, мешая русский, итальянский и идиш:

— Это безобразие! Ди гонце нахт их бин нервосо!!


…Поскольку мы искали, где купить талес и тфиллин, нас занесло во флорентийскую синагогу, которая считается одной из самых красивых в Европе. Огромное здание в мавританском стиле, великолепный купол, прекрасная акустика и… горстка пожилых прихожан. Был канун субботы. В этот час по всему Израилю синагоги гудят, шумят и жужжат веселыми толпами… В будке охранника на воротах нас долго выспрашивали — кто, что, откуда. Успокоили только наши израильские паспорта… В храме были зажжены несколько люстр. Выяснилось, что ни талес, ни тфиллин во Флоренции мы не достанем. Нужно специально заказывать эти вещи через какие-то особые еврейские организации… Когда старики узнали, что мы из Израиля, они благожелательно возбудились, Борю вызвали к Торе…

В эту пятницу читали отрывок «Веикра» — «И сказал Г-дь Моше»… Пожилой итальянский еврей, раскачиваясь, прочитывал нужные отрывки, а мой муж смиренно и благочестиво провозглашал со своим русским акцентом: «Амен!»

— Ну, вот видишь, — сказала я ему потом, когда мы вернулись в гостиницу, — этих трогательных национально-патриотических чувств мы были бы лишены, если б арабы не украли у тебя сумку…


…Перед отъездом поднялись на террасу площади Микеланджело: внизу, по обе стороны реки Арно, лежала Флоренция — в куполах, сторожевых башнях, колокольнях, вся в карминной чешуе черепицы. Колокольный гул, как нити разноцветной пряжи, тянулся со всех колоколен и невидимым куполом уходил ввысь.


…В поезде на Равенну познакомились с Франческо, очень милым молодым человеком, хорошо говорящим по-русски. Он сам прицепился к нам. «Вы — русские? — живо воскликнул он. — О, позвольте мне немного поговорить с вами». Чего уж там, мы великодушно позволили. Франческо — филолог, закончил факультет славистики Венецианского университета. К сожалению, не смог найти работу по специальности («Знаете, интерес к России и русской литературе на Западе сильно упал»). Служит в какой-то компьютерной фирме, в Болонье. Так и ездит из Равенны и обратно.

Узнав, что после Равенны мы направляемся в Венецию, сказал:

— Завидую. Я жил там четыре года и все еще не могу привыкнуть к мысли, что был близко связан с этим городом. Это не город, а видение, сказка.

(Потом, уже в Венеции, ошарашенные и потрясенные, мы вспомнили слова Франческо, и Боря сказал:

— А представляешь, прожить в молодости, когда формируется мировоззрение, — четыре года в Венеции?.. — Помолчал и добавил: — И что изучать при этом? Русскую литературу!)


Равенна — желтовато-розовая, бежевато-красноватая. Мы бродили по ней и без конца повторяли знаменитые строки: «Ты, как младенец спишь, Равенна, у сонной вечности в руках»…

Действительно, город спит. И это даже не младенческое умиротворение, а младенческое безразличие к любого рода деятельности. Гул голубей и время от времени колокольный звон — удивленный, малыми септимами. Звон, удивляющийся самому себе: как это он звонит? и зачем это? и к чему бы это?

Мозаики Сан-Витале, мавзолея Галлы Плацидии, Православной Баптистерии — вот что влечет в Равенну сотни тысяч туристов… Сочетание золотых, изумрудно-зеленых, вишнево-фиолетовых, приглушенно-красных тонов. Хроматическое пиршество красок посреди сонного, расслабленного города.


На городе лежит умиротворенная музейная печать давнишнего (и вековечного) проживания здесь Данте. Его историческое и культурное присутствие ощущается постоянно. Например, на его могиле.

Кстати, буквально дней через пять после нас в Равенне с группой туристов оказался Игорь Губерман. Разумеется, их повезли на могилу великого Данте. И пока Игорь стоял и — чем черт не шутит? — размышлял над участью поэта, Саша Окунь, отыскав поблизости кусты лавра, на скорую руку сплел соответствующий венок, который и водрузил на вихры Губермана. Публика ахнула: поразительное сходство с великим Данте обнаружил увенчанный лавром великий Губерман. Особенно в профиль — тот же длинный вислый нос, длинное худое лицо. Одним словом, сходство, леденящее кровь. Он так и пошел по городу, не снимая венка. И люди узнавали его!! «Данте! Данте Алигьерри!» — неслось вслед Губерману. Он остановился у табачного лотка, купить сигареты. «Данте, — благосклонно кивнул продавец — старый толстый итальянец, — си, синьор, вылитый Данте!»

Вдруг одна пожилая женщина подошла к экскурсоводу и, указывая на фигуру с лавровым венком на голове, спросила: скажите, что это за человек?

Экскурсовод Верочка сказала:

— Это знаменитый российский поэт.

— А! — воскликнула старая интеллигентная итальянка. — Знаю: Пучкин!


Прежде чем закончить это дорожное повествование несколькими сдавленными словами о Венеции — (ибо я «замыкаю уста», дабы не пролить благословенный поток золотого серпантина слов, предназначенных не этим беглым запискам, а ей, ей, мучительной прозе), — не могу не сказать буквально двух слов о Падуе — городе основательном, справном.

Вдоль каждого дома тянутся галереи с тяжелыми устойчивыми арками. Идти удобно: и широко и, в случае дождя, — ты укрыт. Не то что во Флоренции, где тротуары так фантастически узки, что тебя как бы прижимает к стенам домов: есть места, где тебе приходится, как канатоходцу, ставить пятку к носку.

В Падую мы приехали из Венеции, на день — за фресками Джотто, а посмотрев их, немедленно ринулись обратно к божественной лагуне.

Вероятно, Падуя — город прекрасный. Но к тому времени мы уже были навсегда заражены Венецией.


Про то, как вечером, при таинственном освещении, человек впервые въезжает в Венецию по Гранд-каналу, — я написала повесть «Высокая вода венецианцев». Попыталась в ней передать ту блаженную оторопь и арфообразные переборы душевных струн, дрожание колен, постоянно благоговейно приоткрытые губы и навсегда уже вытаращенные глаза путешественника. Да: в тот момент, когда, взобравшись по обшарпанной гостиничной лестнице, мы ввалились в свой номер — огромную старинную комнату с рядом высоких, закрытых ставнями окон, когда после определенной борьбы с задвижкой мы все-таки распахнули венецианское окно и увидели под собой мерцающие воды канала, когда из-за крутого мостика вдруг показалась гондола и томный баритон затянул «Бесаме мучо»… — вот тогда я заплакала, не в силах поверить в это, специально для меня нарисованное, вымечтанное и вдруг ожившее, счастье…


Помнится, перед отъездом наш друг, художник Саша Окунь, говорил: ребята, сначала следует объездить весь мир, чтобы потом до конца жизни ездить только в Италию.

По возвращении я встретила Самуила Шварцбанда, известного ученого, слависта, пушкиниста. При первой возможности Сеня срывается с места и мчится на благословенный Апеннинский полуостров. Он сказал:

— Ну, ты все поняла? Что надо ездить только в Италию?

— Почему? — спросила я, хотя, в сущности, была уже с ним навсегда согласна.

— Да чтобы время не терять! — воскликнул он.

Ну что с них взять: и Сеня, и Сашка — италоманы, итало-маньяки, итало-фанаты…

А я?

Я в своих странствиях — как праздных, так и «коммерческих», всегда в уме слегка прикидываю на себя страну — могла бы здесь жить? И каждый раз выходит — нет, не очень… Да нет, совсем не смогла бы… Хотя иные красоты, иные пейзажи, иные детали очень пленяют…

И вот я думаю — а может, я уже израильтянка? Похоже, так… Хотя бы потому, что не выношу звука льющейся без пользы воды.

«А не здесь вы не можете не ходить?!», или Как мы с Кларой ездили в Россию

Эмиграция, плаванье в океане, все дальше от берега, так что мало-помалу покрываешься серебристой чешуей, с залитыми водой легкими; с незаметно выросшими жабрами; эмиграция, превращение в земноводное, которое в состоянии еще двигаться по земле, но уже мечтает о том, как бы скорей окунуться в воду…

Борис Хазанов. Жабры и легкие языка

Семь лет — как время-то бежит, страшно подумать! — семь лет я здесь обливаюсь потом с апреля по октябрь, с октября же по апрель трясусь в промозглой сырости, свитера сушу на переносной батарее.

А в Россию — ни ногой. Года четыре назад, правда, сунулась было на недельку, в составе израильской делегации на Международную книжную ярмарку, но в панике бежала: я, как выяснилось, забыла размеры государства, обалдела от ширины улиц, высоты зданий и деревьев. К тому же друзья задавали идиотские вопросы — правда ли, что я в субботу не езжу на машине? — тоном, в котором слышался деликатный ужас.

Кроме того, на ярмарке, в израильский павильон, где я должна была с утра до вечера отвечать на вопросы граждан, забредало немало сумасшедших и самых разнообразных чудиков.

Один, с папочкой под мышкой — военная выправка, — строго спросил:

— Вы где живете?

— В Иерусалиме.

— Ага! — воскликнул он деловито, вынимая папочку. — Очень хорошо. У меня к вам поручение. Я кадровый военный, всю жизнь пишу детские стихи. Вот тут двадцать семь стихотворений, итог творческого труда моей жизни. Вы передадите в издательство, чтоб они там перевели эти стихи на санскрит.

— Вам, по-видимому, не сюда, а в соседний павильон, — сказала я. — В Израиле говорят на иврите.