Озябшие странники — страница 69 из 71

Услышав о деньгах «из рук в руки», Бромбардт совсем обезумел и завопил: «Так вот что я оплачивал столько месяцев!» — дальше все происходило как в примитивных дерганых фильмах дочаплинской эпохи.

Бромбардт, схватив подвернувшуюся ему под руку папку с трилогией Мары Друк, со всей силы огрел Христианского, орудуя трилогией как лопатой.

Христианский пал на карачки, как прирезанная жертвенная корова. Слетевшая с головы его черная кипа совершила плавный полукруг, наподобие бумеранга. Бромбардт размахнулся еще раз, но тут очнувшаяся Катька с криком «Он убьет его!!» налетела на миллионера; вырвала из рук его трилогию и запустила ею вслед выбегающему из зала Бромбардту. Тяжело кувыркаясь, летела по залу трилогия Мары Друк «Соленая правда жизни», роняя листы, как убитая птица — перья… Тут не мешает заметить, что к этой минуте на шум сбежалось изрядно сотрудников «Курьера», и над их небольшой толпой реяла серебристая седина блистательного Иегуды Кронина.

То, что сочинению Мары Друк нашлось применение, в точности соответствующее тому, что родилось в моем раздраженном воображении, поразило меня необычайно. Я увидела в этом руку Божественного провидения и с сожалением подумала, что уж если этому суждено было свершиться, то лучше бы в свое время Яше заключить со мной то пари, насчет арии Фигаро, потому как у меня рука все-таки куда легче Бромбардтовой.

— Соберите Мару! — строго приказал Христианский, поднимаясь и отряхивая колени. — Вы с ума сошли, немедленно соберите Мару, она внесла задаток!

Катька, агрессивная, как разносчица кружек в пивном баре, пошла грудью на публику, приговаривая: «Очистить помещение! Давай, давай, вали, тут не цирк…»

Пушман подал Христианскому кипу, тот отряхнул ее, надел и вновь уселся за брошюру о значении шабата.

Когда наконец заказчик ушел и все мы остались в своем интимном кругу, когда было вынесено все, что можно и должно было вынести, и загружено в «танк», Христианский проговорил, томно тронув кобуру под сердцем:

— Считайте, этому типу сегодня повезло. Я мог его изувечить. Просто жаль старика.

После чего он обернулся ко мне и добавил:

— А вы, радость моя, можете снять противогаз. Как в том анекдоте. — Хозяйским глазом окинув помещение, он сказал: — Ну… Кажется, все… Пушман, конгрессмен вы мой, сколько чашек вы раскокали, трудясь?

— Ерунда, нисколько, — встрепенулся Фима, — три.

— Хорошо, Бромбардт оплатит…

В эту минуту открылась дверь и перед нами, уже измученными событиями дня, появился рассыльный с двумя увесистыми пачками отправленных Фимой по адресам бандеролей.

Христианский застонал и схватился за голову. Фима смутился и пробормотал:

— Странно, неужели я перепутал адреса?

— Распишитесь кто-нибудь, — плачущим голосом попросил Яша. — Пушман, когда-нибудь я пристрелю вас, идиотина!

С улицы поднялась Ляля, доложить, что все погружено, стулья привязаны сверху и можно ехать в мозговой центр фирмы на Бен-Иегуду.

Мы спустились на улицу, и тут выяснилось, что для меня в машине нет места, а главное — нет во мне никакой необходимости.

— Можете идти домой, — разрешил Яша устало, уже сидя в машине рядом с Лялей, — рабочий день окончен. И ради бога, что вы обнимаете весь вечер этот чайник?

— Ах да, — спохватилась я. — Вот, возьмите. — И попыталась всучить Христианскому чайник через окно.

— Берите его себе, — сказал Христианский, — и дело с концом.

— Но как же… Ведь это собственность Всемирного еврейского конгресса…

— Берите, берите, — перебил меня Яша. — Не за то боролись. Еврейский конгресс не обеднеет. Кроме того, подозреваю, что Бромбардт не выплатит нам жалованья, а тем более вам, ведь я не подписал с вами договора. Считайте, что вы честно заработали этот жалкий чайник… Собственно — красная цена всей вашей деятельности…

«Танк» взрыкнул, развернулся и медленно попер вверх по переулку. Навстречу ему, петляя, ехал мужик на велосипеде. Через всю грудь у него, как лента ордена Почетного Легиона, висела собачья цепь, замкнутая увесистым замком.

Я повернулась и, прижимая к груди чайник, пошла привычной уже дорогой мимо центральной автобусной станции.

Мой нищий — издалека высокий, статный — приставал к прохожим, тыча им в бока, как саперной лопаткой, протянутой твердой ладонью. Я подошла и положила в эту негнущуюся ладонь один из двух оставшихся у меня шекелей.

— Бриют ва ошер, — торжественно, как всегда, пожелал он.

— У тебя дети есть? — спросила я вдруг с идиотской сентиментальной улыбкой.

Нищий взметнул мохнатую бровь (так в окне утром взлетают жалюзи), внимательно оглядел меня с головы до ног и раздельно проговорил:

— Если ты думаешь, что за твой паршивый шекель я должен задницу тебе целовать, то ты ошиблась.

(Все правильно, сказала мне Рита через пару дней. Ты пыталась вовлечь его в неслужебные контакты, он тебя отбрил. Пойми, у них совершенно другая ментальность. Его дело протягивать руку, твое — класть в нее шекель. При чем тут дети? Что за сантименты русской литературы?.. Но если это сильно тебя мучает, могу успокоить: его дети привозят папу по утрам на «Ситроене» на место работы, а вечером увозят с выручкой…)

Утром следующего дня, попивая кофе из чашки «Ближневосточный курьер», я просматривала газету и рассеянно слушала радио. До Пурима оставались считаные дни, войну торопливо сворачивала чья-то невидимая могучая воля. Это было заметно даже тем, кто вообще ничего не понимал в происходящих событиях: иракцы десятками тысяч сдавались в плен с неприличной поспешностью. Создавалось впечатление, что Амалек сам торопится завершить драму к Пуриму.

«Вчера, — продолжал диктор, — выступая на заседании Всемирного еврейского конгресса, Ицхак Шамир заметил…»

«Бедные… — подумала я, любовно посматривая на ворованный чайник, — как же они заседают там, без чая…»

Во дворе заиграла шарманочная мелодия «Сказок венского леса». Это приехала машина с мороженым. Я развернула газету на странице объявлений. Я всегда с жадной надеждой просматривала эти страницы, лелея безумную мечту о том, что где-то кому-то, возможно, нужен на небольшую ставку русскоязычный литератор.

«Ищу душевную серьезную с целью передачи дом в наследство. Семьдесят, в хорошем состоянии». Я вздохнула и отложила газету.

Позвонила Рита.

— Катька считает, — сказала она, — что мы должны подать на фирму в суд. И это справедливо.

— Ой, — я отхлебнула из чашки кофе. — Какой еще суд, я не умею… Меня даже нищие обижают.

— От тебя ничего и не требуется. Только присутствовать и кивать. Вместо подписи можешь поставить крестик. В общем, в двенадцать мы ждем тебя на углу Абарбанель, возле цветочного лотка.

— Ты веришь, что нам заплатят?

— Конечно! — уверенно сказала Рита. — Ровно за три дня до суда. Здешние мошенники не любят судиться… — Она вздохнула и вдруг проговорила совсем другим голосом: — Знаешь, иногда Он напоминает мне одного из тех сумасшедших коллекционеров, которые уже не могут остановиться в своей страсти, даже когда какой-нибудь экспонат коллекции и не очень нужен или совсем не нужен… — Она помолчала. — Ну скажи, скажи, — зачем Ему нужна была фирма «Тим’ак»?

— Ну… — я задумчиво повертела на колене пустую чашку «Ближневосточный курьер» и в который раз машинально прочла: «Тысячи их, абсурдных маленьких миров…»

Пока Рита с Катькой заполняли бланк заявления и препирались о чем-то с чиновницей, я шаталась по пустому коридору здания суда, потягивая через соломинку воду из бутылочки. Начиналась весна, время хамсинов, требовалось много пить, и мне уже не казались странными эти бутылочки с минеральной водой повсюду — в транспорте, в магазинах, на улицах. Пить, много пить — единственное спасение от здешнего суховея.

За столом в коридоре сидела грудастая истица. В мочке каждого уха у нее просверлено было по три дырки, и оттуда гроздьями свисали сокровища Али-бабы.

Она терпеливо пыталась заполнить бланк заявления, широко разведя мощные колени в цветных мужских бермудах. Сквозь распиравшуюся ширинку, как тесто из кастрюли, лез белопенный живот.

— Помоги мне написать! — приветливо улыбаясь, сказала она мне.

В иврите часто употребляют повелительное наклонение. Это не означает хамства.

— Извини, — сказала я, — я недостаточно хорошо умею писать…

— С ума сойти, — заметила она. — А по виду ты грамотная. Дай-ка хлебнуть воды из твоей бутылки, что-то горло пересохло.

Я вспомнила коронную Ритину фразу насчет «их» ментальности и подарила грудастой истице всю бутылку.

Суд нам назначили через два месяца.

Мы вышли на улицу. На остановке автобуса стоял старый араб в куфие — белоснежном платке, перетянутом вокруг головы толстым двойным шнуром. На нем была серая рубаха до пят, похожая на женское платье, пропыленные ботинки и на плечах — обыкновенный мужской пиджак.

— Идиотская страна, понимаешь, — сказала Катька, — страна бездарных чиновников. Должны были снять с нашего счета в банке сто семьдесят шкалей за Надькин садик, ошиблись, приписали лишний ноль, сняли тысячу семьсот… Теперь мы в глубоком минусе, жрать нечего, пока разберутся, то да се, можно с голоду подохнуть… Надо идти полы мыть… — Она добавила безучастно: — Я повешусь… Я просто повешусь…

Подошел автобус. Я протиснулась в самый конец, где на длинном сплошном сиденье маячило свободное место. Спотыкаясь о сложенные коляски, солдатские баулы, кошелки, я пробралась в конец и плюхнулась между молодой парочкой израильтян слева и пожилой четой совсем свежих (судя по разговору) и очумелых еще репатриантов справа.

Мальчик-солдат слева, видно, возвращался домой на субботнюю побывку. Он сидел в полной амуниции, с автоматом, вокруг сильной загорелой шеи — пропотевший шнурок с личным номером, в ногах длинный, плотно набитый баул. Девочка принарядилась. Встречала его, наверное, на автобусной станции, готовилась к встрече — прическа, отглаженная блузочка, отполированные ногти. А он устал. Он смертельно устал. Минуты три они тихо переговаривались, потом он задремал. Сидел, клевал носом.