Шерон это просто взбесило. Поэтому через несколько дней она сказала: «К черту всё, мы сделаем свой собственный гребаный фестиваль».
– Погоди минутку, Шерон, – сказал я. – Что значит
«мы сделаем свой собственный фестиваль»?
– Мы забронируем несколько мест и проведем его сами. К черту гребаную «Лоллапалузу».
– Разве это не дорого?
– Не буду врать тебе, Оззи, это может стоить очень дорого. Но жизнь и есть риск, правда?
– Хорошо, но, прежде чем мы начнем бронировать стадионы направо и налево, может, сначала прощупать почву, а? Начать с малого, как с «Blizzard of Ozz». А потом, если выстрелит, уже расти.
– Вы только послушайте нашего нового мистера Бизнесмена. Умник!
– Как ты думаешь назвать этот фестиваль?
– «Ozzfest».
Как только она произнесла это слово, я мог думать только об одном: «Beerfest»[23]. Мать его, да это же идеально.
Так всё и началось. Наша стратегия заключалась в том, чтобы собрать всех «неформатных» артистов, которые не могли найти себе другую концертную площадку, и дать им возможность показать себя народу. Получилось даже лучше, чем мы ожидали, потому что до них до этого никому, в общем-то и дела не было. В музыкальном бизнесе всё работало так: если хочешь дать концерт, то площадки заставляют тебя сначала выкупить все билеты, а потом хочешь раздавай их бесплатно, хочешь – продавай, вот такое творилось дерьмо. Black Sabbath никогда не сталкивались с такой ерундой в начале своего пути. Если бы было так, то мы бы никогда так и не выбрались из Астона. Откуда бы мы взяли денег на это?
Через год, в 1996 году, у нас всё было готово.
И мы сделали все именно так, как хотели. Начали с небольших мероприятий в двух городах – Фениксе и Лос-Анджелесе, – частично захватив и мое турне в поддержку альбома «Ozzmosis» (так называемое турне «Retirement Sucks» – «Пенсия отстой». – Прим. пер.). Лучше и быть не могло. Фестиваль с самого начала получился чумовым!.
Когда он закончился, Шерон сказала мне: «Знаешь кто станет идеальным хедлайнером фестиваля «Ozzfest» в 1997 году?»
– Кто?
– «Black Sabbath».
– Что? Шутишь? Вроде от них остался только Тони.
А последний альбом даже не попал в чарты, да?
– Нет, настоящие Black Sabbath: ты, Тони, Гизер и Билл. Снова вместе восемнадцать лет спустя.
– Ну, можно.
– Пора, Оззи. Топор войны зарыт. Раз и навсегда.
После концерта Live Aid я общался с Тони всего пару раз. Хотя мы давали что-то вроде совместного концерта в Оранж Каунти в конце турне «No More Tours» в 1992 году. Не помню, кто кому первым позвонил, но когда зашла речь о воссоединении, разговоров было несколько. Во время одного из них я наконец спросил Томи, почему меня уволили из Black Sabbath. Он рассказал мне то, что я уже и так знал, – что я поливал группу в прессе и что мое пьянство перевалило за все границы. Но только теперь я по-настоящему понял, о чем речь. Не скажу, что это было приятно, но я его понял, понимаете? И едва ли мог жаловаться, потому что, если бы Тони меня тогда не выгнал, где бы я был сейчас?
Тем летом мы отправились на гастроли.
Оригинальный состав собрался не сразу: были только я, Тони и Гизер и Майк Бордин из Faith No More на ударных вместо Билла. Честно говоря, не помню, почему нам не удалось убедить Билла выступить на нескольких первых концертах. Но мне сказали, что у него серьезные проблемы со здоровьем, в том числе тяжелая форма агорафобии, так что, возможно, мы не захотели подвергать его излишнему стрессу. Зато к концу года он все-таки присоединился к нам, и мы вместе сыграли два концерта в Национальном выставочном центре Бирмингема, прошедшие просто феноменально. Хотя песни Sabbath я исполнял и сольно, никогда они не выходили так же хорошо, как когда мы собирались все вчетвером. Даже сегодня, когда я слушаю записи тех концертов – в следующем году мы выпустили их на альбоме под названием «Reunion», – у меня бегут мурашки. Мы даже не вносили никаких корректировок. Когда ставишь этот альбом, все звучит точно так же, как и в те два вечера.
Всё прошло так хорошо, что мы решили попытаться записать вместе новый альбом, первый после «Never Say Die» 1978 года. И отправились в студию «Rockfield» в Южном Уэльсе – туда, откуда я ушел из группы двадцать лет назад.
Сначала всё шло довольно гладко. Мы записали пару бонусных песен для альбома «Reunion»: «Psycho Man» и «Selling My Soul». А потом снова начались непонятки.
Точнее, я так подумал.
– Оззи, – сказал Билл после первой репетиции, – можешь сделать мне массаж? У меня рука болит.
– Ну, начинается, – подумал я.
– Серьезно, Оззи. Ай, моя рука.
Я закатил глаза и вышел из комнаты.
Следующее, что я вижу, как подъезжает «Скорая» с мигалками. Она резко останавливается перед студией, оттуда выбегают четверо медиков и несутся внутрь. Примерно через минуту Билла выносят на носилках. Я всё еще был уверен, что это шутка. Мы постоянно шутили над здоровьем Билла и на этот раз решили, что он опять притворяется. Я даже был впечатлен: как хорошо получалось нас развести. Тони тоже решил, что Билл просто шутит. Он как раз вышел прогуляться, когда приехала «Скорая», посмотрел на нее и сказал: «Это за Биллом».
Билл всегда был тем пастушком, который кричит про волка, понимаете? Помню, как-то раз, еще давно, я пришел к нему домой, и Билл сказал: «О, привет, Оззи. Ни за что не угадаешь! Я только что вышел из комы».
– В смысле, из комы? Это последняя стадия перед смертью. Ты же знаешь это, Билл?
– Я знаю только, что лег спать в пятницу, а сейчас вторник, и я только что проснулся. Это же и есть кома, так?
– Нет, это потому, что ты махнул таблетулек, выпил слишком много сидра и проспал три дня, придурок.
Но в этот раз оказалось, что Билл не придуривался. То, что у него заболела рука, было первым признаком серьезного сердечного приступа. Его родители оба умерли от сердечных заболеваний, так что это у него было наследственное. Билла целую вечность продержали в больнице, а потом он еще год не мог работать. Так что нам опять пришлось гастролировать без него, и было ужасно жаль. Когда же Билл наконец немного поправился, мы снова попытались поработать в студии, но на этот раз что-то не сложилось.
Пресса видела в этом проявление моего эгоизма. Но, честно говоря, не думаю, что проблема была в нем. Просто я изменился. Мы все изменились. Я уже не был тем сумасшедшим вокалистом, который постоянно дубасит в пабе, но при этом сразу выдает вокальную партию, как только Тони придумывает рифф. Больше у меня так не получалось. И к тому времени сольно я работал гораздо дольше, чем за все время с Black Sabbath. Если честно, трезвость тоже не сильно способствовала творчеству, хотя я по-прежнему серьезно сидел на наркоте. Я прицепился к врачу в Монмуте и заставил его выписать мне валиума. Благодаря своим запасам, сделанным в Америке, я принимал около двадцати пяти таблеток викодина в день. Мне постоянно нужно было себя чем-то успокаивать. Да и люди ожидали от этого альбома слишком много. А если бы он не получился лучше прежних, то в чем смысл вообще его записывать? Никакого.
Так что мы так его и не записали.
Я вернулся в Лос-Анджелес и жил в съемном доме в Малибу, когда вдруг позвонил телефон. Это был Норман, мой зять.
«О чёрт, подумал я. – Хороших новостей не жди».
И их не было.
– Джон? – сказал Норман. – Твоя мать. Она совсем плоха. Ты должен ее навестить.
– Сейчас?
– Ага. Прости, Джон. Но врачи говорят, что всё плохо.
Прошло одиннадцать лет после ссоры из-за той истории с прессой, и с тех пор я нечасто видел маму – хотя по телефону мы помирились. Конечно, теперь я жалею, что не проводил с ней больше времени. Но мама точно не способствовала этому, потому что постоянно говорила о деньгах. Думаю, нужно было просто давать ей больше. Но я всегда считал, что всё, что у меня есть, – однажды закончится.
После звонка Нормана я полетел в Англию со своим помощником Тони, и мы сразу поехали в больницу «Manor» в Уолсолле, где она лежала.
Маме было восемьдесят семь, и она уже давно болела. У нее был диабет, проблемы с почками, и сердце износилось. Она знала, что ее время пришло. До этого я никогда не видел, чтобы мама ходила в церковь, но вдруг она стала очень религиозна. Половину времени, пока я был с ней, она читала молитвы. Мама воспитывалась в католической вере, так что, думаю, решила доделать всю несделанную домашнюю работу, пока совсем не сдала. Казалось, что ей не страшно и она совсем не страдает, – или, по крайней мере, она не хотела мне этого показывать. Первым делом я спросил: «Мама, тебе больно? Ты ведь не просто храбришься, да?»
– Нет, дорогой, всё в порядке, – ответила она. – Ты всё время так волнуешься. С самого детства.
Я остался с ней на несколько дней. Мама часами сидела в постели и разговаривала со мной, а ее рука была подключена к такому жужжащему и пищащему аппарату для диализа. Она хорошо выглядела, и мне стало интересно, из-за чего весь сыр-бор. За день до моего отъезда она попросила меня придвинуть стул поближе к кровати, потому что хотела спросить у меня кое-что важное.
Я наклонился очень близко и не знал, чего ждать.
– Джон, – сказала она, – это правда?
– Что правда, мама?
– Ты правда миллионер?
– О, черт побе…
Мне пришлось замолчать. В конце концов, мама умирала. Так что я сказал только: «Я правда не хочу об этом говорить».
– Ну же, Джон, скажи мне. Пожа-а-а-а-алуйста.
– Ну хорошо. Да.
Мама улыбнулась, и глаза у нее заблестели, как у школьницы. Я подумал: «По крайней мере, я наконец-то ее осчастливил».
Потом мать спросила: «Но скажи, Джон, ты мульти-мульти-мульти-мультимиллионер?»
– Брось, мам, – ответил я. – Давай не будем об этом говорить.
– Но я хочу!
Я вздохнул и сказал: «Ну хорошо. Да».