ужики?
Люблю.
Кто пишет адреса? Я сначала пренебрежительно смотрел на эти конверты и открытки и открывал их последними. Сегодня нет письма – такая обида.
12 <июля> 1905 г. Петровск<ая> станция
Дорогая моя, сегодня день Твоего рождения. Нежно, нежно целую и грущу о разлуке.
2 последних дня делал по 100 верст, и не было времени и возможности писать. Третьего дня ночевал у Дубенского. Тебе кланяются его сумасшедшая сестра Саня и старушка Богдановская.
Вчера обедал у Кропотова и затем ездил с ним два дня. Ночевал у Ознобишина – красивый старинный дом.
Меня огорчает поведение здешнего земства – собрали крестьян на экономический совет и говорили против губернатора, земских начальников, священников, решили, что надо всю землю землевладельцев поделить и уничтожить войско. Это постановление они отпечатали и рассылают по уезду.
Я по телеграфу выписал Микулина и Паперацева сюда и потребовал начатия дела, хотя бы пришлось арестовать всю управу. Будет всероссийский скандал. А 15 июля губернское собрание и, вероятно, новые скандалы.
Тут мужики террориз<иро>ваны шайками мужиков, жгущих, безобразничающих и грозящих всем. Пришел полк казаков – без них не сохранили бы порядка.
У помещиков паника, но крестьяне в общем еще царелюбивы.
Платья себе и Мате у Херзе закажи непременно – c'est une chance de l'avoir si près[7]. В Саратове – перевод деньгам. Иметь хоть по 2 платья, но приличные. 600 руб. дешево.
Целую, люблю бесконечно.
Телеграмма
22. VII. 1905 г. Из Балашова
Сегодня [в] Балашове погромчески настроенная толпа [напала] на врачей, которых мне всех удалось спасти, несколько врачей избито, два дома разгромлены. Защищая врачей, и я получил незначительный ушиб пальца. Совершенно здоров.
16 октября 1905 г. Между Нижним [Новгородом] и Казанью
Безо всякой надежды, чтобы письмо пришло, по крайней мере в скором времени, пишу Тебе, дорогое мое сокровище, ангел мой. Видимо, придется нам перетерпеть многое – Господь Бог послал мне утешение перед длинною, видимо, разлукою наглядеться на вас, дорогие, бесценные мои, провести с вами три чудные недели. Я почерпнул в этом крепость и силу и молю Бога, чтоб он оградил меня от пролития крови. Да ниспошлет Он мне разум, стойкость и бодрость духа, чтобы в той части родины, которая вверена мне в этот исторический момент, кризис удалось провести безболезненно.
Долго мы теперь не увидимся, в Нижнем говорят, что до января едва ли восстановится правильное движение. А ты-то все вещи отправила в Саратов, и теплого-то у Тебя и детей нет ничего. Самое больное то, что сегодня в Нижнем уже отказались принять телеграмму в Кейданы, так как провод на Москву перерезан. Я телеграфировал Саше, чтобы он, если можно, из Петербурга телеграфировал Тебе, а потом я поехал к Фредериксу (Унтербергера нет), чтобы он просил начальника телеграфа телеграмму Тебе отправить по возможности через Петербург. Ужасно будет, если совершенно между нами перервутся сообщения. Надеюсь на Бога. Я знаю Тебя в эти моменты! Знаю, какую Ты приносишь жертву детям, оставаясь далеко от меня в эти минуты. Но мы оба исполняем свой долг, и Господь Бог спасет нас.
В Нижнем сравнительно спокойно, и если бы не забастовка железных дорог, то по внешнему виду города трудно было бы думать, что происходит нечто грозное. Фредерикс рассказывал, что недавно бросили бомбу в патруль, но больших скандалов нет.
Бедный Кнолль телеграфирует нехорошие вещи. Он разогнал несколько митингов, требовавших вооруженного нападения на правит<ельственные> учреждения, казначейство, оружейные магазины и проч<ее>.
Я воспользовался у Фредерикса министерским шифром и телеграфировал Булыгину, прося, пока не кончилась навигация, прислать из Астрахани еще войск. Косичу же телеграфировал, чтобы он мне прислал на пароход уполномоченное лицо: во время стоянки в Казани надеюсь убедить его выслать мне еще войск.
В Самаре повидаю Засядко: там была грандиозная демонстрация с красными флагами.
Передо мною все веселенькая рожица Адули: раз, два, три, четыре, пять. Когда-то я всех любимых своих расцелую.
Я еду на прекрасном пароходе, пассажиров почти нет, но обдумывать будущее почти не могу, мысли мои все в недавнем прошлом, которое мне кажется волшебно-счастливым покоем, каким-то чудным перерывом в тревожной действительности. Люблю.
Твой.
Телеграмма
23 октября 1905 г. Из Саратова
Здоров, [в] городе спокойно. Крупные беспорядки [в] уездах.
Целую, писать некогда.
<28 октября 1905 г.>
Милая, душка моя, хотя я изнурен работою с 8 утра без отдыха до 1 ч<аса> ночи (а еще папки с бумагами не тронуты), но хочу поцеловать Тебя.
Дела идут плохо. Сплошной мятеж в пяти уездах. Почти ни одной уцелевшей усадьбы. Поезда переполнены бегущими, почти раздетыми помещиками. На такое громадное пространство губернии войск мало, и они прибывают медленно. Пугачевщина! В городе все спокойно, я теперь безопаснее, чем когда-либо, т. к. чувствую, что на мне все держится и что, если меня тронут, возобновится удвоенный погром.
В уезд выеду, конечно, только с войсками – теперь иначе нет смысла.
До чего мы дошли. Убытки – десятки миллионов. Сгорели Зубриловка, Хованщина и масса исторических усадеб.
Шайки вполне организованы.
Целую, обожаю Тебя, ангел.
Деток целую.
29 октября 1905 г., Саратов
Два слова моей душке. Теперь 2 ½ ч<аса> ночи, и я с 8 утра за письм<енным> столом. Напрягаю все силы моей памяти и разума, чтобы все сделать для удержания мятежа, охватившего всю почти губернию. Все жгут, грабят, помещики посажены, некот<орые> в арестантские, мятежниками, стреляют, бросают какие-то бомбы. Крестьяне кое-где сами возмущаются и сегодня в одном селе перерезали 40 агитаторов.
Приходится солдатам стрелять, хотя редко, но я должен это делать, чтобы остановить течение. Войск совсем мало. Господи, помоги!
В уезд не могу ехать, т. к. все нити в моих руках и выпустить их не могу. У Кнолля нарыв в ухе, но он завтра поедет.
Движение восстанавливается, и скоро пришлю вагон.
Люблю. Твой.
Не верь газетной утке, что мне предложили пост министра внутр<енних> дел. Слава Богу, ничего не предлагали, и я думаю о том, как бы с честью уйти, потушив с Божьею помощью пожар.
От Тебя три дня ничего – меня это мучает.
30 октября 1905 г., Саратов
Драгоценная, целую Тебя перед сном. Теперь час ночи – работаю с 8 час<ов> утра!
В приемной временная канцелярия, писцы работают на ремингтонах. Околоточные дежурят и ночью. И вся работа бесплодна. Пугачевщина растет – всё жгут, уничтожают, а теперь уже и убивают. Во главе шаек лица, переодетые в мундиры с орденами. Войск совсем мало, и я их так мучаю, что они скоро все слягут. Всю ночь говорим по аппарату телеграфному с разными станциями и рассылаем пулеметы. Сегодня послал в Ртищево 2 пушки. Слава Богу, охраняем еще железнод<орожный> путь. Приезжает от государя ген<ерал>-ад<ъютант> Сахаров16. Но чем он нам поможет, когда нужны войска, – до их прихода, если придут, все будет уничтожено. Вчера в селе Малиновке осквернен был храм, в котором зарезали корову и испражнялись на Николая Чудотворца. Другие деревни возмутились и вырезали 40 человек. Малочисленные казаки зарубают крестьян, но это не отрезвляет.
Я, к сожалению, не могу выехать из города, так как все нити в моих руках. Город совсем спокоен, вид обычный. Ежедневно гуляю. Не бойся, меня охраняют, хотя никогда еще я не был так безопасен. Революционеры знают, что если хоть один волос падет с моей головы, народ их всех перережет.
Лишь бы пережить это время и уйти в отставку, довольно я послужил, больше требовать с одного человека нельзя, а сознать, что, что бы ни сделал, свора, завладевшая общественным мнением, оплюет. Уже подлая здешняя пресса меня, спасшего город (говорю это сознательно), обвиняет в организации черной сотни.
Я совершенно спокоен, уповаю на Бога, который нас никогда не оставлял. Я думаю, что проливаемая кровь не падет на меня, и Ты, мой обожаемый ангел, не падай духом. Быть может, это местное явление – всё сожгут и пройдет. Я обожду, если пройдет острый кризис, вышлю вагон; пока у вас безопаснее. Если дело ухудшится, вышлю заграничный паспорт, отправлю вас в Берлин.
31 октября 1905 г., Саратов
Олинька моя, кажется, ужасы нашей революции превзойдут ужасы французской. Вчера в Петровском уезде во время погрома имения Аплечеева казаки (50 челов<ек>) разогнали тысячную толпу, 20 убитых, много раненых. У Васильчикова 3 убитых. Еще в разных местах 4. А в Малиновке крестьяне по приговору перед церковью забили насмерть 42 человека за осквернение святыни. Глава шайки был в мундире, отнятом у полковника, местного помещика. Его тоже казнили, а трех интеллигентов держат под караулом до прибытия высшей власти. Местные крестьяне двух партий воюют друг с другом. Жизнь уже не считается ни во что. Я рад приезду Сахарова – все это кровопролитие не будет на моей ответственности.
А еще много прольется крови.
В городе завтра хоронят убитого рабочего и готовится опять манифестация – весь гарнизон на ногах.
Дай Бог пережить все это.
Целую Тебя много, нежно, и деток.
Как только уляжется, вышлю вагон.
Сахарова приглашу жить у нас.
В. И. ГуркоЧерты и силуэты прошлого
Первое министерство И. Л. Горемыкина и Государственная дума первого созыва (23 апреля – 9 июня 1906 г.)
Кратковременное, продолжавшееся всего два с половиною месяца министерство Горемыкина1, решившее роспуск Первой Государственной думы и одновременно с нею сошедшее со сцены, по своему личному составу отличалось прежде всего пестротою и раздвоенностью. Не заключая в себе, в сущности, за исключением Извольского2, ни одного искреннего сторонника конституционного образа правления, оно имело, однако, в своей среде лиц, примирившихся с произведенной реформой, признавших ее не могущим быть измененным фактом и потому желавших, при возможно меньшем числе уступок народному представительству, в особенности в области присвоенной им власти, установить с ним сносный modus vivendi[8], так или иначе с ним сговориться. Но были и такие члены нового кабинета, которые не хотели отречься от основного положения – царь самодержавный – и потому стремившиеся, в сущности, не к совместной работе с Государственной думой, а к углублению того антагонизма, который ясно проявлялся с первого же дня заседаний Государственной думы между народными представителями и короной, с тем чтобы в результате покончить с конституционной идеей и вернуться к прежнему порядку неограниченного произвола.
Странное положение занял при этом председатель Совета министров Горемыкин. Враг всяких решительных мер, склонный предоставлять ход событий их естественному развитию, бессознательный поклонник формулы laissez faire, laissez aller[9], Горемыкин отнюдь не стремился к фактическому упразднению Манифеста 17 октября и его естественных последствий. Напору общественности он хотел противопоставить не активную, действенную силу, а спокойное, но упрямое пассивное сопротивление. Что касается до способа правления государством и требуемых реформ, то первый он полагал сохранить в полной неприкосновенности, а вторые осуществить сколь можно в меньшем количестве и притом сколь можно менее вносящих в народную жизнь какие-либо существенные изменения. Государственную думу он хотел ограничить рамками, определенными законом: рассматривай новые законопроекты: «Не примешь – останемся при старых».
В лице своих сотрудников-министров он желал иметь лиц, себе послушных, более или менее знающих порученную им область управления, разумеется, не склонных к либерализму, а тем более к осуществлению радикальных реформ, и прежде всего боялся людей с инициативою и пылом, причем мало интересовался их отношением к состоявшемуся изменению образа государственного правления. Сам он с места решил как бы игнорировать существование Государственной думы и, во всяком случае, ни в какие сношения ни с ее председателями, ни с отдельными ее членами не входить. «Пусть выкричатся», – говорил он. Идея сговора правительства с Государственной думою ему была абсолютно чужда. Он с места решил, что такой сговор неосуществим и потому полагал, что всякие попытки в этом отношении бесплодны, а пожалуй, даже и вредны, ибо будут знаменовать некоторую капитуляцию власти, а последнего он совершенно не допускал, будучи уверен, что малейшая капитуляция приведет в конечном результате к ее гибели.
Интересуясь с давних пор вопросами иностранной политики (его мечтой, по-видимому, было занятие поста посланника в одном из главных европейских центров), он на них в особенности хотел сосредоточить свое внимание, не допуская в этой области никакого вторжения народного представительства. Политику гр. Ламздорфа3 Горемыкин почитал за в корне неверную, и поэтому первой заботой его было подыскание такого министра иностранных дел, который проводил бы те взгляды, которые он бы ему внушал.
Природный лентяй, он не хотел взять никакого портфеля, а ограничиться проведением своих мыслей. Доклады ненавидел.
Зная или, вернее, предполагая, что государь в особенности дорожит именно гр. Ламздорфом, он решил, что может от него избавиться, лишь выставив перед государем необходимость предстать перед Государственной думой с абсолютно новым составом кабинета, за исключением тех министров, назначение которых должно происходить вне всякого влияния на их выбор председателя Совета министров, а именно военного, морского и императорского двора, и всецело исходить от самого престола. Таким образом, должен был с самого начала утвердиться принцип зависимости всех министров, за исключением помянутых трех, от главы правительства. Велико было удивление Горемыкина, которое он мне сам высказал, изложив тут же причину, побудившую его набрать новый состав всего кабинета, когда государь на его предложение заменить Ламздорфа новым лицом не оказал ни малейшего сопротивления. Тут, однако, выразилась одна из типичных черт Николая II – полнейшее странное равнодушие к самым личностям своих главных сотрудников. Некоторых из них он со временем не возлюбил, так было с Витте, а затем со Столыпиным, причем произошло это главным образом вследствие того чувства их умственного и волевого превосходства над ним, которое он испытывал, но любить, испытывать чувство душевной привязанности к окружающим его лицам он не был способен и расставался с ними без всякого сожаления. Так это было не только с министрами, с преобладающим большинством которых он имел лишь строго официальные отношения и вне докладов совсем не видел, но и с лицами его ближайшего окружения, введенных по роду их служебных обязанностей в интимную жизнь царской семьи. С получением нового назначения, удаляющего их от непосредственной близости к царской семье, они сразу исключались из интимности и о самом их существовании как бы забывалось.
<…> Но если Горемыкину удалось легко сменить старых министров, то это вовсе не обозначает, что выбор новых министров зависел всецело от него. Так, прежде всего выбор министра внутренних дел был сделан самим государем, причем царь счел нужным лишь считаться в этом вопросе с мнением председателя Совета.
Вернувшись с первого по назначении доклада у государя, Горемыкин вызвал меня к себе и, рассказав о предположении царя назначить Столыпина министром внутренних дел, спросил меня, что я могу про него сказать. Сам Горемыкин его вовсе не знал. С своей стороны я сказал, что Столыпина я знаю весьма мало, имел с ним дело лишь однажды, когда он приезжал в Петербург с проектом переселения крестьян селений, входивших в состав Беловежской Пущи, на другие земли в видах прекращения бесконечных претензий этих крестьян на будто бы производившиеся зубрами Пущи в их полях опустошения. Произвел он на меня тогда впечатление человека неглупого, но вместе с тем и не выдающегося, не умеющего даже плавно излагать факты и соображения, что касается его личной репутации, то она безупречна.
Прошло, однако, лишь два дня, и Горемыкин меня вновь вызвал и сказал, что государь останавливается ныне на другом кандидате на пост министра внутренних дел, а именно на смоленском губернаторе Н. А. Звегинцове4. «Мне, – сказал Горемыкин, – предстоит ныне сделать выбор между Столыпиным и Звегинцовым. Что вы скажете?» На это я ответил, что между этими двумя лицами выбирать не приходится. Звегинцов, по общим отзывам, весьма неглупый и ловкий человек, но в денежном отношении пользуется весьма плохой репутацией. Будучи предводителем одного из уездов Воронежской губернии, он растратил суммы губернской дворянской [опеки], а ныне по должности смоленского губернатора слывет за взяточника.
В результате тут же Горемыкиным была послана телеграмма, вызывавшая в Петербург Столыпина, которого я увидел тотчас по его приезде. Объяснив ему цель его вызова и что он должен на следующий же день представиться государю, я воспользовался этим случаем, чтобы постараться убедить его, что без упразднения общины Россия дольше мирно развиваться не может и что чрезвычайно важно ему тотчас заручиться согласием государя на эту меру. Но, увы, тут же я убедился, что Столыпин совершенно не в курсе этого вопроса и даже плохо понимает, что такое земельная община. Он мне стал говорить о каких-то стародушных и младодушных, и я сразу убедился, что у него пока что весьма узкий провинциальный кругозор.
Тем не менее, вернувшись на другой день от государя, Столыпин мне сказал, что он высказал государю мысль о необходимости перевода крестьянского землевладения на право личной собственности и возражений не встретил. Одновременно Столыпин сказал, что он сначала отказывался от предлагаемого ему поста, когда же государь сказал, что это его непременное желание, то он, высказав, что для него как верноподданного желание царя священно, поцеловал у него руку. В это время обаяние царя и царской власти вдали от столицы в дворянских кругах было еще живо и крепко.
Что сказать про Столыпина, сыгравшего, несомненно, значительную роль за те несколько лет, что он был у власти?
Как это ни странно, но Столыпин, избранный из среды губернской администрации и имевший довольно продолжительный административный опыт, был гораздо ближе к политическому деятелю, нежели к администратору. У него прежде всего совершенно отсутствовало умение разбираться между людьми и, следовательно, подбора сотрудников.
Сотрудники, выбранные им из среды саратовских сослуживцев, отличались и умственною ограниченностью (например, взятый им в товарищи, впоследствии заменивший его на посту министра внутренних дел А. А. Макаров5), и двуличным подхалимством (как назначенный им управляющим его канцелярией И. И. Кнолль), и просто бездарностью (как переведенный им из Саратова чиновник особых поручений Голованов и посаженный им в директора департамента полиции Белецкий – самарский вице-губернатор). Не более счастлив был он и в выборе лиц из среды петербургской бюрократии – как, например, А. И. Лыкошин – ничтожная козявка, лишенная самостоятельности мысли и воли, ровно как П. Г. Курлов6 – умный, ловкий, но совершенно беспринципный пройдоха, незаметно для самого Столыпина не только его обошедший, но сумевший его развенчать в представлении Николая II.
Однако и в качестве политического деятеля у Столыпина был серьезный пробел, а именно полнейшее отсутствие какой-либо собственной, строго продуманной, сколько-нибудь целостной программы.
Прибыв в Петербург, у него было только весьма туманное в смысле способа его осуществления стремление примирить общественность с государственной властью. Политику примирения он стремился проводить и в своих отношениях с земскими деятелями в Саратовской губернии и успел там завоевать их симпатии. С этой провинциальной меркой он и появился в Петербурге и, несомненно, мечтал в первое время идти тем же путем и в отношении Государственной думы, с которой с места стремился установить некоторые личные связи через посредство знакомых ему членов Думы от Саратовской губернии, в особенности Н. Н. Львова7. У Столыпина был нюх – познаний не было.
С удивительной быстротой разобрался Столыпин в петербургской придворной и бюрократической сложной обстановке и сумел быстро завязать связи с теми кругами и лицами, которые были наиболее влиятельны, в чем ему помогло его обширное родство, причем делал он это не ради укрепления своего личного положения, а в целях успешного осуществления своих политических предположений.
Дело в том, что поскольку под конец своей государственной деятельности Столыпин, отравленный длительным пребыванием у власти, цеплялся за эту власть и готов был многим поступиться ради ее сохранения, постольку в течение довольно продолжительного периода он не обнаруживал никакой склонности идти на уступки в целях сохранения министерского поста. Не проявлял он и самомнения, что у него впоследствии развилось.
Если Столыпин вполне постигал значение общественной психологии и зависимость от того или иного ее отношения к правительству прочности государственного строя и даже земского мира, то народные нужды и те органические реформы, которые были необходимы для успешного развития страны, ему были совершенно неведомы, и он едва ли даже задумывался над ними. Во всяком случае собственных определенных мнений и предначертаний он не имел, а ограничивался тем, что прислушивался к чужим мнениям и выбирал из них те, которые казались ему наиболее отвечающими в данное время общественным чаяниям наиболее государственно настроенных элементов, причем и здесь для него решающее значение имели не самые реформы и их фактические последствия, а то, поскольку они встретят общественное сочувствие и тем укрепят положение власти, ибо центральной его заботой за все время его нахождения у власти было именно укрепление власти.
Невзирая на такое одностороннее направление его мыслей, Столыпин был тем не менее выдающимся государственным деятелем. Он принадлежал к тем редким, избранным натурам, которые одарены какой-то непостижимой по ее происхождению внутренней интуицией. Решения, к которым он приходил, не были основаны на глубоком анализе существующего положения, не были они и результатом какой-либо государственной доктрины, с которыми он к тому же не был вовсе ознакомлен. Естественник по образованию, его познания в области политических и тем более экономических теорий были более чем скудны, чтобы не сказать, что они совершенно отсутствовали. Но внутренняя интуиция у него была чрезвычайно развита. Каким-то особым чутьем он угадывал среди многочисленных, разноречивых и даже противоположных, со всех сторон к нему притекавших предположений встречающие наибольшее общественное сочувствие тех элементов, на которых государственная власть могла утвердить свое существование, смело и решительно их себе присваивал и энергично их проводил. Наиболее ярким примером в этом отношении явилось проведение им реформы земельного уклада русского крестьянства, что я рассчитываю рассказать в дальнейшем изложении. Его постепенный переход от сближения с правым крылом кадетизма к решительной поддержке октябристов, а затем и националистов также был обусловлен его внутренним чутьем, подсказавшим ему, что культурные, патриотически настроенные элементы страны по мере укрепления деятельности Государственной думы все более склонялись к умеренно прогрессивной эволюции, определенно окрашенной национальным духом.
Кроме врожденной интуиции – этого высшего качества истинно государственных деятелей – Столыпин обладал и другим свойством – способностью вселять в своих слушателей и вообще в лиц, с которыми он имел дело, уверенность в искренности высказываемых им суждений. Какими-то невидимыми флюидами он привлекал к себе людей и внушал к себе доверие и даже привязанность. В сущности, Столыпин был рожден для роли лидера крупной политической партии, и, родись он в стране с упрочившимся парламентарным строем, он, несомненно, таковым и был бы. Здесь ему не помешало бы даже его неумение разбираться в людях и выбирать способных сотрудников: таких сотрудников выдвинула бы сама партия, которою он бы руководил, и он их, волею или неволею, привлек бы к сотрудничеству, как стоя у власти, так и находясь в оппозиции. Этот коренной недостаток Столыпина – неумение выбирать сотрудников – в стране, не утратившей еще многие черты абсолютной монархии, был главной причиной того, что Столыпину удалось лишь укрепить в России положение власти, поднять ее ореол и значение, но было весьма мало осуществлено коренных преобразований в области местного управления, суда, а тем более в экономической области. В стране со строго парламентарным режимом этот недостаток был бы совершенно парализован работой общественности и тем естественным подбором, который происходит между людьми, открыто выступающими и борющимися с противоположными им политическими течениями на общественной арене. Оратором он был пылким, но речи его составлялись другими лицами.
Само собою разумеется, что все основные свойства Столыпина выяснились не сразу. В министерстве Горемыкина Столыпин как-то, едва ли не сознательно, стушевался. В заседаниях Совета министров он хранил упорное молчание, быть может, сознавая свою неопытность в государственных делах широкого масштаба. Действительно, в этот период самый язык Столыпина, приводимые им аргументы и примеры отличались определенным провинциализмом. Сказывалось это в особенности во время докладов его ближайших сотрудников по Министерству внутренних дел. Тут с его уст нередко слетали слова «у нас в Саратове» или «у нас в Гродно» (где он был губернатором до перевода в Саратов), «дела решались так-то и так-то», и общегосударственный масштаб подведомственных ему дел далеко не сразу уложился в его сознании. Но зато он сразу обнаружил, как я уже упомянул, умение разбираться в перекрещивающихся в то бурное время влияниях как на престол, так и на общественное мнение и едва ли не с первого же месяца назначения министром наметил себе задачей превращение во главу всего правительства. Эту линию он сумел провести и тонко, и умно, причем сумел даже перехитрить хитроумного Улисса – Горемыкина. Однако, по моему глубокому убеждению, толкало его на занятие поста председателя Совета министров не честолюбие, а отрицательное отношение к Горемыкину, бездеятельность которого ему стала сразу ясна, и убеждение, что, только став у центрального кормила власти, возможно проводить ту внутреннюю политику, которая формально возложена на одного министра внутренних дел, а фактически зависит от совокупной, согласованной деятельности всех министров. Его толкали на это его родство и члены Думы. Еще раз скажу, в начале своей государственной деятельности Столыпин лично для себя не дорожил своим положением и ставил условием своего участия в правительственном составе возможность проводить те положения, которые он считал правильными и спасительными. Так, поначалу мне неоднократно случалось от него слышать заявление такого рода, что-де не он стремился к власти, что его вызвали из провинции без всякого его участия в этом деле, что он, наоборот, отказывался у царя от предлагавшегося ему поста и что он безо всякого сожаления уйдет, если его образ действий будет признан неправильным. Министром он был плохим и развалил министерство как аппарат – департаменты делали что хотели. <…>
Министерство Столыпина. Вторая и Третья Государственные думы (9 июня 1906 г. – 11 сентября 1911 г.)
За то шестилетие8, в течение которого во главе правительства находился П. А. Столыпин, политика, им проводимая, испытала значительные метаморфозы. Становясь у кормила государственного корабля, Столыпин мечтал привлечь в свой кабинет видных представителей того перводумского большинства, с которым при наличности Государственной думы ему сговориться не удалось, а именно некоторых из главарей кадетской партии. Поездка этих главарей после роспуска Государственной думы в Выборг и выпуск ими там известного Выборгского воззвания, призывавшего население к неплатежу податей и налогов и к уклонению от исполнения воинской повинности, привели к тому, что всякий сговор с ними оказался недопустимым. Привлекать к власти людей, которые открыто призывали население к борьбе с существующим правительством, очевидно, не отвечало достоинству государственной власти. Пришлось взять шаг вправо и обратиться к непосредственно стоящим вправо от кадет лидерам оппозиции, а именно к главарям весьма немногочисленной партии демократических реформ, отличавшейся от кадет не столько по программе отстаиваемых ею государственных преобразований, сколько по способу их осуществления: кадеты не отрицали революционного метода их осуществления и в соответствии с тем находились в тесном контакте с партиями социалистическими, которые должны были для них таскать каштаны из огня.
Члены партии демократических реформ революционные методы начисто отрицали, с террором примириться не могли, а потому никакого дела с главарями партий, действующих из подполья, иметь не желали. Не чужды они были и мысли вступить в соглашение с правительством и даже войти в его состав при условии, если представители короны обяжутся осуществить наиболее важные пункты их программы. В соответствии с этим призванные Столыпиным мирнообновленцы гр. Гейден9 и Н. Н. Львов поначалу охотно пошли на переговоры с Столыпиным, тем более что один из них – Н. Н. Львов – саратовский землевладелец – был близок к Столыпину еще по Саратову, причем был даже ему обязан тем, что Столыпин его спас в Балашове, куда он лично с этой целью поехал, от ярости толпы, настроенной какими-то удивительными путями весьма право, чтобы не сказать черносотенно.
Однако начавшиеся весьма благополучно переговоры между Столыпиным и упомянутыми двумя мирнообновленцами весьма скоро осложнились. В курсе этих переговоров я не был и посему сказать про них ничего не могу. Знаю лишь, что Столыпин шел на значительные уступки. Вновь возникла кандидатура А. Ф. Кони10 на пост министра юстиции. Кроме двух министерских вакансий, получившихся от увольнения Ширинского и Стишинского, которые Столыпин предполагал заместить общественными деятелями в течение этих переговоров, Столыпин готов был еще предоставить общественности и пост государственного контролера. Был момент, когда соглашение с общественными деятелями Столыпиным почиталось за окончательно состоявшееся – и внезапно все разрушилось; почему – не знаю. Произошло это, во всяком случае, со дня на день. Сужу об этом по следующему сохранившемуся в моей памяти довольно мелкому обстоятельству. Однажды, приблизительно через неделю после назначения Столыпина, ко мне зашел П. Х. Шванебах11 и объяснил мне, что ему только что Столыпин сказал, что по состоявшемуся у него соглашению с некоторыми общественными деятелями он согласился на предоставление между прочим поста государственного секретаря Д. Н. Шипову12 (а может быть, гр. Гейдену – точно не помню) и что посему ему, Шванебаху, приходится покинуть этот пост. На другой день уезжал из Петербурга за границу И. Л. Горемыкин, и проводить его приехали многие министры, входившие в состав его кабинета, а среди них и Шванебах, подошедший ко мне, тоже бывшему на этих проводах, с сияющим лицом и со словами: «Mori et ressuscite dans les heures»[10]. Оказалось, что его вновь вызвал к себе Столыпин и сказал, что соглашение с общественными деятелями окончательно разрушилось и что ему, Шванебаху, нет надобности оставлять занимаемую должность.
Если мне неизвестны подробности переговоров Столыпина с упомянутыми общественными деятелями, то для меня совершенно ясна основная причина их неудачи. Заключалась она в том, что мысль о привлечении общественных деятелей возникла на почве смягчения впечатления в стране от роспуска Государственной думы. В основе лежал все тот же страх, который побуждал Д. Ф. Трепова13 идти на соглашение с кадетами и противиться роспуску народных представителей. Последствий роспуска Государственной думы опасались, в сущности, все, но в то время, как Горемыкин и его единомышленники среди правительственного синклита почитали дальнейшее продолжение принявшей открыто революционный характер деятельности Государственной думы еще более опасным, нежели ее роспуск, отдавая себе вполне отчет в том, что в конечном счете с Думой сговориться все равно нельзя, что ее все равно рано ли, поздно ли придется распустить, противники роспуска предпочитали не задумываться о будущем и в страхе, закрыв глаза на будущее, отступали от непосредственной опасности. Опасение тяжелых последствий роспуска Государственной думы ближайшее окружение Николая II сумело внушить и ему, и неисполнение Горемыкиным приказа об отмене принятого решения о роспуске нижней палаты вызвало в первую минуту весьма определенное неудовольствие государя. К Горемыкину был прислан офицер фельдъегерского корпуса для точного выяснения времени вручения председателю Совета министров записки государя, отменяющей упомянутое решение. Одновременно предложено было принятие всех мер, способных примирить общественность с этим государственным актом. Среди них намечено было и привлечение общественных деятелей, на что государь согласился весьма неохотно.
Однако по мере того как проходили день за днем и спокойствие в стране, уже уставшей от революционной смуты, ничем не нарушалось, правительство и сам государь убеждались, что никакой опасности стране не угрожает, что роспуск Государственной думы не вызвал никаких волнений, что в правительстве вновь воскресла вера в возможность править, не считаясь вовсе ни с революционными, ни даже с реформационными требованиями различных слоев населения, самое желание включить в состав правительства outsider'oв[11], не принадлежащих к бюрократическому, вполне подчиненному государственной власти слою, понемногу исчезало.
Изменение взгляда государя на состоявшийся роспуск Государственной думы сказалось очень скоро. Выразилось оно, между прочим, в том, что Д. Ф. Трепов утратил всякое влияние на царя, а наоборот, милостивое отношение к Горемыкину не только возобновилось, но даже усилилось. Горемыкин был вызван в Петергоф, где к нему вышла во время приема государем и императрица, и здесь ему была высказана горячая благодарность за его службу. Привели к Горемыкину и малолетнего наследника, причем государыня просила Горемыкина благословить его.
Помогли изменению настроения при дворе в особенности сами лидеры Первой Государственной думы. Воззвание, выпущенное ими из Выборга, где они собрались после «разгона», как они выражались, Государственной думы, имевшее вполне определенную цель поставить правительство в безвыходное положение, не получило никакого отклика в стране, и это обстоятельство сразу обнаружило всю незначительность их влияния на те народные элементы, на которые мечтали опереться выборгские трибуны. Ведь недаром же при Дурново было сослано 48 тысяч агитаторов. Не проявили поначалу никакой деятельности и террористы, решившиеся прекратить на время думской сессии всякие террористические акты, а потому не имевшие возможности сразу вновь их возобновить, так как каждый такой акт требует довольно продолжительной предварительной подготовки.
При таких условиях в последнюю минуту придрались к каким-то дополнительным мелким условиям, которые предъявили общественные деятели для вступления в состав правительства, чтобы сразу прекратить с ними всякие разговоры.
Шаг назад был, однако, сделан не столько Столыпиным, сколько самим государем, вообще весьма неохотно соглашавшимся на всякие уступки общественности. Я хочу, однако, подчеркнуть, что руководствовался здесь государь не желанием сохранить в своих руках неограниченную власть (это желание было весьма резко выражено у императрицы, но отнюдь не у государя), а глубоким убеждением, что Россия не доросла до самоуправления, что передача в руки общественности государственной власти была бы губительна для страны. Нет сомнения, что с годами у государя вкоренилась привычка к неограниченному самовластию и что тем не менее по природе своей он не дорожил им. Та легкость, с которой он отрекся от престола в 1917 г., и весь его образ жизни и поведения после отречения это в полной мере свидетельствуют.
Государь очень скоро вернулся к прежнему образу мыслей, причем в это время, с упразднением влияния Д. Ф. Трепова, к тому же вскоре скоропостижно скончавшегося, при дворе усилилось влияние лиц относительно правого, чтобы не сказать реакционного, направления. Среди них были и лица, по умственному их развитию совершенно лишенные политического понимания и воспитания, как кн. М. С. Путятин14, занимавший должность помощника гофмаршала двора, гр. Бенкендорфа15. Человек этот, инспирируемый бывшим обер-прокурором Синода А. А. Шихматовым, неизменно стремившимся и умевшим создать себе связи среди царской челяди, сумел проникнуть в эту пору к государыне, и едва ли не он первый втянул ее в участие в государственных делах, о чем ярко свидетельствуют ее опубликованные письма к государю. Однако с наступлением смутного времени, когда царь и царица убедились, что не только положение страны, но и положение самой династии подвергается опасности, они естественно и неизбежно должны были задуматься над общеполитическими вопросами и искать людей вполне верных, которые могли бы осветить истинное положение вещей. Такими верными людьми она, разумеется, почитала ближайшее окружение царской семьи. Вот в эту-то минуту подвернулся Путятин, с которым она и вела довольно продолжительные беседы. Именно с этого момента началось сначала малозаметное, нерешительное, слабое вторжение государыни в государственные дела, с годами, однако, все усиливавшееся и приведшее, как известно, в конечном результате к тому, что важнейшие государственные решения, равно как и выбор высших должностных лиц, всецело исходили и зависели от нее.
<…> Если государь, как все слабовольные люди, мечтал лишь об одном – свести дарованные им народу права по возможности к нулю, то иначе смотрел на дело Столыпин. Он с места задался целью примирить общественность с властью, причем продолжал думать, что даже у наиболее злобных представителей общественности мотивом к оппозиции является возмущение некоторыми наиболее, по условиям времени, яркими пережитками прошлого. Он искренно был убежден, что достаточно государственной власти осуществить определенные реформы, отменить вызывающие наибольшее раздражение передовой общественности правила, доказать тем самым, что правительство вполне искренно желает считаться с общественным мнением, чтобы обезоружить оппозицию и завоевать общественные симпатии. В частности, он считал, что и в области земельного вопроса необходимо сделать довольно существенные уступки требованиям, провозглашенным распущенной Государственной думой.
Первые слова, сказанные им мне после своего назначения главою правительства, были: «Перед нами до собрания следующей Государственной думы сто восемьдесят дней. Мы должны их использовать вовсю, дабы предстать перед этой Думой с рядом уже осуществленных преобразований, свидетельствующих об искреннем желании правительства сделать все от него зависящее для устранения из существующего порядка всего не соответствующего духу времени».
Эту фразу он повторял мне впоследствии неоднократно, и я уверен, что он ее говорил и всем членам своего кабинета и другим своим сотрудникам по Министерству внутренних дел.
Однако надо сказать, что главная цель, которую он преследовал, была не улучшение условий народной жизни, не усовершенствование порядка управления страной, а укрепление государственной власти, поднятие ее престижа и примирение с нею культурной общественности. Эту цель он стойко и последовательно преследовал за все время нахождения у власти и, несомненно, много в этом отношении достиг.
В соответствии с этим осуществляемые реформы интересовали его не столько сами по себе, а в отношении того влияния, которое они окажут на развитие страны, а преимущественно поскольку они будут приветствованы определенной частью общественности и тем самым могут содействовать подъему ореола власти, а следовательно, ее крепости и силы.
При этом он почти с места совершенно правильно разделил русские общественные круги на две резко различные части, а именно на те, которых никакими произведенными реформами не удовлетворишь, ибо цель их единственная и всепоглощающая – достигнуть власти, и те, которым дороги судьбы России, [которые] искренно болеют о разъедающих ее язвах и, следовательно, способны оценить усилия правительства, направленные к исцелению этих язв. К первым он причислял, в особенности после Выборгского воззвания, лидеров кадетизма, ко вторым – русские либеральные общественные круги, кристаллизовавшиеся в политическом отношении в партии октябристов. Правда, вначале ему не чужда была надежда привлечь симпатии многих членов и в кадетских кругах, чем, между прочим, и была вызвана первая серьезная проведенная им мера, а именно передача Крестьянскому банку всех казенных и удельных и части кабинетских годных для обработки земель для продажи крестьянам16. Мере этой Столыпин придавал исключительное значение, полагая, что она произведет благоприятное впечатление в крестьянской среде и вырвет у кадет один из боевых и прельщающих сельское население пунктов их программы. Я был обратного мнения. По существу, мера эта не имела значения, так как земли эти и без того почти целиком находились в крестьянском пользовании (они сдавались им на льготных условиях в аренду), а принятие ее могло лишь усилить надежды крестьян на получение всех частновладельческих земель: добились, мол, частичного исполнения кадетской программы, добьемся, следовательно, и полного ее осуществления.
Всего труднее Столыпину было получить согласие царской семьи на отчуждение удельных земель. Государь, справедливо признавая, что удельные земли составляют собственность всего русского императорского дома, не хотел решить этого вопроса единолично. По этому поводу Столыпин мне рассказывал, что он ездил специально с этою целью к великому князю Владимиру Александровичу17 и его супруге Марии Павловне18, и сколь неохотно они выразили свое согласие. Меня Столыпин почитал, не без основания, столь враждебно настроенным против этой меры, что даже скрыл предпринимаемые по этому поводу шаги, пока они не привели к благоприятному (по его мнению) результату.
Вообще на тему о принудительном отчуждении земли Столыпин со мною не беседовал, и я лишь случайно узнал, что намерения его шли в этом направлении значительно дальше. Узнал я об этом от гр. А. А. Бобринского19, которому Столыпин как раз в первое время своего премьерства сказал: «А вам, граф, с частью ваших земель придется расстаться».
<…> Абсолютный невежда в экономических вопросах, Столыпин не понимал совершенно, что упразднение частного землевладения в России равносильно ее экономическому краху, при котором крестьянство пострадает едва ли не в первую голову.
Впрочем, повторяю, Столыпин мало заботился о тех конкретных последствиях, которые будут иметь проводимые им меры. Учитывал он почти исключительно их психологическое значение, то влияние, которое принятие их может оказать на укрепление престижа власти, на степень симпатии к правительству как политических вожаков, так и широких слоев населения.
С своей стороны я решительно не мог смотреть на те или другие принимаемые государством меры только как способы captatio benevolentiae[12], хотя, разумеется, не мог и не признать психологического значения того или иного занятого правительством положения.
Вообще ни характером, ни складом мышления мы со Столыпиным не сходились. У Столыпина премировали во всех его предположениях теоретические соображения, и здесь он был, несомненно, мастером. Верхним чутьем он инстинктивно постигал ту политическую линию, которой надо придерживаться для овладения популярностью, причем спешу сказать, что популярности этой он искал не для себя лично, а для всего представляемого и возглавляемого им государственного строя. Кроме того, в начале своей государственной деятельности он выказывал большую личную скромность, вполне сознавая, что он недостаточно подготовлен по многим основным вопросам государственного бытия. Со временем это радикально изменилось – но об этом дальше.
Следом за высочайшим указом о передаче крестьянам казенных и удельных земель, мерой, поскольку мне известно, в Совете министров вовсе не обсуждавшейся (по крайней мере при мне в Совете министров она не обсуждалась), приступил Столыпин к попытке осуществления крупных реформ по другим ведомствам. Одной из крупных значительного масштаба реформ, обсуждавшихся в Совете министров, был проект Министерства народного просвещения о введении в России обязательного всеобщего обучения. Обсуждался этот проект вечером 11 августа на даче министра внутренних дел на Аптекарском острове, т. е. накануне произведенного на ней покушения, унесшего множество жертв.
Докладывал этот проект и защищал его положения не сам министр Кауфман, по-видимому даже довольно слабо с ним ознакомившийся, а его товарищ Герасимов. Столыпин, как всегда, ограничивался тем, что предоставлял по очереди голос записавшимся и сам не только не руководил прениями, но вообще не высказывался вовсе. Председатель он был вообще слабый и притом совершенно лишенный дара резюмировать происходящие прения и высказываемые суждения. Случалось, что он вдруг с жаром скажет несколько слов по поводу высказанного кем-либо мнения, но при этом было именно больше жара, чем доводов, опровергающих оспариваемое им мнение по существу. Вообще первое движение Столыпина было неизменно подсказано ему врожденным благородством чувств и намерений, что не мешало, однако, тому, чтобы впоследствии брали у него верх другие соображения, более утилитарного свойства, неоднократно заставлявшие его принимать решения, далекие от отвлеченной справедливости.
Проект, внесенный Министерством народного просвещения, был чисто детский по своей утопичности. Недостаточно было провозгласить принцип всеобщего обязательного обучения (его в свое время скоропалительно провозгласили и большевики), надо было еще иметь возможность его практически осуществить. Враг всякого bluff'a[13] и широковещательных, не покоящихся ни на каких реальных основаниях предположений и обещаний, я в этом смысле и высказался в Совете министров, указав, что раньше чем провозглашать обязательность всеобщего обучения, надо подготовить достаточный учительский персонал и что Министерство народного просвещения лучше бы сделало, если бы проектировало учреждение толково подготовленных инструкторов преподавателей как для низших, так, кстати сказать, и для средних учебных заведений. Решительно возражал против проекта, по обыкновению с точки зрения предположенных для его осуществления денежных ассигнований казны, и Коковцов. Столыпин безмолвствовал, и заседание кончилось, как всегда, не отклонением проекта, а предложением министерству его переработать, что, в существе, сводилось к тому же самому20.
На этом члены Совета разъехались, совершенно не подозревая, что только что избежали большой опасности. Как впоследствии выяснилось, террористы, произведшие покушение на дачу министра на другой день, проезжали в этот вечер мимо нее, имея с собою взрывчатые снаряды и думая их бросить в выдававшееся на улицу широкое окно (вернее, стеклянный выступ) той комнаты, где заседал Совет министров, но так как между дачей и улицей был небольшой палисадник, то в последнюю минуту они отказались от этой мысли, полагая, что брошенная ими бомба не достигнет цели. Впрочем, я не ручаюсь за достоверность этого, ибо рассказ об этом никогда не поинтересовался проверить.
На другой день, часа в три, находясь в министерстве, мне понадобилось переговорить о чем-то со Столыпиным по телефону, и я попросил секретаря соединить меня с ним. Не прошло и нескольких минут, как секретарь, взволнованный и бледный, влетел ко мне в кабинет и сказал, что с дачи Столыпина, с которой он соединился, дежурный чиновник просил его дать немедленный отбой, так как ему необходимо снестись тотчас с каким-либо доктором. На даче пожар и есть жертвы.
Тотчас, разумеется, я поехал туда и приехал одним из первых. До меня прибыл лишь градоначальник Лауниц21. На даче застал я ужасную картину: у подъезда стояло наемное ландо, лошади которого лежали убитые. Сама дача представляла развалины. Вся ее передняя часть была разрушена. Передняя стена обвалилась, и видны были обширная передняя и соседняя с нею маленькая приемная с обрушившимися потолками, увлекшими за собою меблировку соответствующих комнат верхнего этажа, где жили дети Столыпиных. Тут же лежали, чем-то прикрытые, тела убитых: их было несколько, а именно все находившиеся в момент взрыва в передней. Изувеченная дочь Столыпина – у нее были перебиты ноги – была перенесена в другое здание. Малолетний сын Столыпина, тоже провалившийся вместе с потолком в нижний этаж, был найден среди всевозможных обломков совершенно невредимым.
Столыпин был, несомненно, смелый, мужественный человек: он сам извлек своего сына из обломков и, невзирая на испытанное им потрясение, сохранил полное спокойствие. Силой взрыва он сам, находившийся за две комнаты от его центра, равно как бывшие у него в это время в кабинете симбирский губернский предводитель дворянства Поливанов и председатель губернской управы Беляков были отброшены на пол, причем свалившаяся со стола чернильница своим содержанием облила затылок и шею Столыпина. Тотчас следом за мною приехал Коковцов. Как сейчас вижу следовавшую за этим небольшую сценку. В крошечной уборной, выходившей в сад, стоит Столыпин и, скинув верхнее платье, старается отмыть облившие его чернила. По одну его сторону стоит Коковцов, по другую – я. Мокрый, со струящейся с него водой, Столыпин, несколько возбужденный, с жаром говорит: «Это не должно изменить нашей политики; мы должны продолжать осуществлять реформы; в них спасение России». И это не была поза. Столыпин в эту пору, в первом пылу государственного творчества, был действительно всецело предан мысли о реформах России и думал лишь о них.
Через несколько дней после этого трагического события состоялось заседание Совета министров в доме министра внутренних дел, что на Фонтанке, куда после взрыва на даче, ставшей совершенно необитаемой, переехал Столыпин. Заседание происходило в церковной аванзале, окна которой давали во двор. После взрыва на даче передние комнаты с окнами на улицу почитались небезопасными. Установлены были и некоторые формальности для лиц, входивших в дом, занимаемый Столыпиным. На заседании этом обсуждался проект земельного устройства крестьян в Закавказье. Докладывал проект Петерсон, начальник канцелярии наместника на Кавказе. Присутствовал представитель наместника на Кавказе в Петербурге барон Нольде. В самый разгар прений в залу вошел курьер и передал Столыпину какой-то конверт, с содержанием которого он тотчас ознакомился и немедленно вслед за сим сказал, что он имеет доложить Совету одно очень спешное дело, а потому вынужден перенести рассмотрение обсуждаемого проекта на другой день. Попросив засим присутствовавших чиновников канцелярии Совета министров удалиться, Столыпин прочел полученный документ. Оказалось, что это была собственноручная записка государя, довольно длинная, дословное содержание которой я, конечно, не помню, но началась она со слов: «Я желаю, чтобы немедленно были учреждены военно-полевые суды для суждения по законам военного времени». Дальше говорилось о тех политических преступлениях (террористических актах, вооруженных выступлениях и т. п.), которые должны быть подведомственны этим судам.
Впечатление, произведенное этой запиской, было огромное. Мера эта в ту минуту, очевидно, не совпадала с намерениями Столыпина, все еще мечтавшего справиться с революцией мерами конституционными. Насколько помнится, не сочувствовал этой мере и министр юстиции Щегловитов22, столь решительно впоследствии вторгавшийся своим личным произволом в дела правосудия.
На другой день после этого заседания я вынужден был выехать за границу к моей матери, о тяжелой болезни которой получил известие. Вернувшись примерно недели через две в Петербург, я уже на границе прочел утвержденные правила об учреждении военно-полевых судов, которые и начали немедленно действовать. Узнал я при этом, что за мое отсутствие обсуждался и другой способ борьбы с подпольным террором, на мой взгляд, наиболее действительный, а именно введение института заложничества: смертная казнь над осужденными к ней не приводится в исполнение, и они сохраняются в виде заложников и подвергаются ей в случае совершения нового террористического акта. Институт этот был почти с места введен большевиками, и среди принятых ими мер эта мера, поскольку она касалась лиц, уличенных в контрреволюции, наименее беззаконная. Революционеры в 1906 г. вели открытую борьбу с государственною властью, и последняя, на мой взгляд, не только имела право, но обязана была принять все меры для охранения государства от крушения и для обеспечения нормального порядка управления страной. Ложная сантиментальность и фальшивый либерализм, проявляемый в отношении к врагам государства, отражались на всем ходе государственного управления и, следовательно, нарушали интересы миллионов людей.
Иначе смотрел на это Столыпин. Он с ужасом отмахнулся от предлагаемого способа борьбы, причем одновременно твердо стоял на мысли о проявлении правительством широкой государственной деятельности. Верил он, вероятно, при этом в свою счастливую звезду. Счастье ему действительно в это время улыбалось. Взрыв на даче Аптекарского острова, правда ценой страданий его искалеченной дочери (впоследствии, однако, вполне поправившейся), сделал больше для его популярности, для привлечения к нему симпатий всех, не окончательно захваченных революционным психозом, чем все проведенные им либеральные меры. Вообще скажу кстати, что Столыпин был одним из редких сотрудников Николая II, которому можно было придать титул felix[14], почитавшийся римлянами за наивысший. В общем, наоборот, как сам покойный государь, так и большинство его сотрудников родились под несчастной звездой; злой рок их тщательно преследовал, а через них и всю Россию. Счастье не покинуло Столыпина до самого конца его жизни: он умер на своем посту, накануне увольнения от должности и, что больше, незадолго до поджидавшей его уже смерти: при вскрытии его тела выяснилось, что наиболее жизненные его органы были настолько истрепаны, что, по свидетельству врачей, жить ему оставалось очень недолго.
Как бы то ни было, застал я в конце августа 1906 г. правительство в творческой реформаторской лихорадке. Я, конечно, не преминул этим воспользоваться, чтобы попытаться осуществить давнюю мою мечту, а именно предоставить крестьянам право свободного выхода из общины. Была образована под моим председательством междуведомственная комиссия, которая обсуждала и пересмотрела уже дважды вносившийся в высшие учреждения – сначала в Государственный совет в марте 1906 г., а затем в Совет министров в мае 1906 г. – проект правил о выходе из общины. Составлено было затем соответственное представление в Совет министров, и я принес его к подписи Столыпину, однако в последнюю минуту Столыпин не решился его подписать и просил меня это сделать «за министра внутренних дел», сказав, что он недостаточно знаком со сложным вопросом крестьянского землепользования и что посему, если в Совете министров будут предъявлены серьезные возражения по некоторым частностям выработанных правил, то ему легче будет согласиться на соответствующие изменения, если под проектом не будет значиться его подпись.
Наступил наконец и день рассмотрения выработанного проекта в Совете министров. Мне нечего говорить, с каким волнением я его ожидал. Целых четыре года напрягал я все усилия к тому, чтобы высвободить русское крестьянство из-под общинного ига, прибегая для этого ко всевозможным ухищрениям, и до тех пор все тщетно.
Придя на заседание Совета, я, к величайшему своему ужасу, увидел среди присутствующих престарелого члена Государственного совета участника крестьянской реформы 1861 г. П. П. Семенова-Тянь-Шанского, ярого защитника общины. «Неужели, – подумал я, – Столыпин пригласил его на обсуждение правил о выходе из общины? Ведь это значило бы, что он сам им не сочувствует». Но в это время ко мне подошел Столыпин и сказал: «Не говорите ничего о вашем проекте, пока здесь Семенов; он нам помешает; он здесь по делу Алексеевского комитета».
Действительно, дело, по которому прибыл Семенов, заняло весьма мало времени, и Совет министров тотчас по его отъезде наконец приступил к рассмотрению проекта, о коем идет речь. Первым высказался кн. Васильчиков23, заменивший Стишинского на посту главноуправляющего землеустройством.
Кн. Б. А. Васильчиков – тип просвещенного барина, русского европейца, был убежденный конституционалист. Высоко во всех отношениях порядочный и неглупый человек, он не был, однако, ни работником, ни истинно государственным человеком. Это был министр типа времен Николая Павловича – прямой, честный, не склонный ради благ земных угодничать, имевший свой franc parler[15] и перед восседающими на престоле, но при этом ни с каким делом в его подробностях не знакомый – и в полном смысле слова дилетант, а потому руководствующийся здравым смыслом, но совершенно не способный со знанием руководить каким-либо сложным делом. На посту своем он оставался недолго – всего несколько месяцев24 и был заменен Кривошеиным25. Ушел он, кажется, по неладам с Коковцовым, который отказывал ему в денежных ассигнованиях. Огромные средства и принадлежащее ему по рождению высокое общественное положение – все это давало ему независимость, которая позволяла ему не идти ни на какие компромиссы и «истину царям» даже без улыбки говорить.
Кн. Васильчиков заявил, что он всецело сочувствует проекту, согласен во всех его подробностях, но при этом, однако, не считает возможным высказаться за его немедленное, по статье 87 Основных законов, осуществление. «Я, – сказал Васильчиков, – почитаю себя конституционным министром и посему считаю, что такие важные мероприятия без участия законодательных палат приняты быть не могут».
На это заявление я, с своей стороны, возразил, что положение это правильно лишь в обыкновенное, нормальное время. В переживаемые же ныне времена перед этим формальным соображением останавливаться нельзя. Вопрос сводится лишь к тому, целесообразна ли предлагаемая мера или нет. Жизненный интерес родины выше соблюдения тех или иных предписаний закона. По моему же глубокому убеждению, упразднение общинного землепользования – единственный способ обеспечения в стране основ современной общественности, как то: право собственности, равно как самое рациональное средство для обеспечения крестьянского благосостояния.
Засим говорил Коковцов, с присущим ему многословием и малым внутренним содержанием. Понять из его слов, за он или против проекта, было довольно трудно. Перешли к постатейному рассмотрению, и хотя почти каждое правило вызывало со стороны того или другого министра какие-либо возражения, но все же они все благополучно принимались. Запнулись на статье, упразднявшей у крестьян, как подворных, так и общественников, начало семейной собственности. Против установления права личной собственности на состоящие в их владении надельные земли у подворников не возражали, но против распространения того же порядка на крестьян-общественников решительно возражали. Как я ни бился, ничего не мог достигнуть.
Столыпин по обыкновению молчал, предоставив мне одному отстаивать внесенный проект. В результате принцип семейной собственности по отношению к общинникам был сохранен, и лишь три года спустя, когда изданные в порядке статьи 87 Основных законов правила были рассмотрены законодательными учреждениями и превратились в закон от 11 июня 1910 г., мое первоначальное предположение, а именно признание за домохозяевами-общинниками права личной собственности на принадлежащее им имущество (усадьбы), было наконец осуществлено. Практически это имело, однако, незначительное значение, так как на деле в русской крестьянской семье римское patria potestas[16] – эта основа крепости древнего Римского государства, да и всякого общественного конгломерата – искони почиталась неоспоримой. С ослаблением нравов, с падением среди русской крестьянской молодежи авторитета главы семьи сохранение в законе принципа семейной собственности способно было бы усилить распад семьи – этой основной ячейки человеческих сообществ.
Как бы то ни было, выходя из заседания Совета министров, одобрившего в общем правила о выходе из общины, я был несказанно рад. «Ныне отпущаеши», – сказал я себе мысленно, и эта промелькнувшая у меня мысль оказалась пророческой: не прошло и трех месяцев, как я фактически был устранен от всякого участия в государственном управлении.
Еще до рассмотрения правил о выходе из общины Советом министров был одобрен проект другого указа, изданного 5 октября 1906 г., тоже выработанного в образованном под моим председательством междуведомственном совещании. Касался он установленных законом различных ограничений в праве лиц крестьянского сословия. Материалы по этому вопросу были все давно подготовлены в земском отделе еще при разработке проектов новых узаконений о крестьянах, а посему работала комиссия весьма непродолжительное время.
Выработанный ею проект был представлен в Совет министров за подписью Столыпина; заключал он отмену едва ли не всех правоограничений лиц крестьянского сословия и, в сущности, уравнивал права всех сословий в Российской империи; отменял он и присвоенную законом дискреционную власть земских начальников по отношению к крестьянам (3 дня ареста и 5 рублей штрафа), власть, подвергавшуюся в оппозиционной печати столь продолжительной и всеобщей критике.
Не обошлось, однако, при рассмотрении упомянутого проекта в Совете министров без маленького инцидента. По поводу какого-то внесенного в него правила, касающегося волостных судов, предъявил какие-то возражения товарищ министра юстиции сенатор Гасман. Возражения были консервативного свойства (к этому времени министр юстиции Щегловитов уже заметно скинул с себя ту либеральную маску, которую он счел нужным носить при наличии Первой Государственной думы, и, очевидно, дал соответствующие инструкции своим сотрудникам). Я прибег к еще при Плеве усвоенному мною в подобных случаях методу, а именно защите отстаиваемого положения не по либеральным, а по ультраконсервативным мотивам, и, между прочим, сказал: «В качестве доброго черносотенца я полагаю…» – и т. д. Фраза, очевидно, крайне не понравилась Столыпину, который щепетильно отстаивал в ту пору свой либерализм и не мог допустить, чтобы говорили, что его ближайшим помощником по Министерству внутренних дел состоит черносотенец. Не принимая, по обыкновению, никакого деятельного участия в отстаивании внесенного за его подписью проекта, он в данную минуту ничего не сказал, но по окончании рассмотрения Советом этого дела, одобренного им безо всяких изменений, счел нужным вдруг заявить: «Ну, мой черносотенный товарищ так налиберальничал сегодня, что я опасаюсь, что он предложит нам вскоре упразднить всякие власти, если пойдет дальше в этом его черносотенном направлении». <…>
<…> В течение сентября, октября и ноября 1906 г. правительство было охвачено реформаторским пылом. Извлечен был список дел, составленный при Витте комиссией А. П. Никольского26, предположенных для представления в Государственную думу. Рассматривались не только проекты, предложенные на утверждение по ст<атье> 87 Основных законов, т. е. без участия законодательных учреждений, но и такие, которые заготовлялись для утверждения в нормальном законодательном порядке, но, странное дело, почти ни один из них законной силы ни тем ни другим путем не получил.
Припоминаю рассмотрение в Совете проекта подоходного налога, реформы, осуществленной лишь в 1915 г., уже во время войны. Проект докладывал тогдашний товарищ министра финансов Н. Н. Покровский27, но Совет министров просто-таки с ним не справился. Да оно и не мудрено. Кроме Коковцова, внесшего проект, и государственного контролера Шванебаха, с экономическими вопросами, и в частности с податными системами, решительно никто из членов Совета знаком не был. Обсуждение проекта приняло поэтому, во-первых, хаотический характер, за полным неумением Столыпина вести деловые заседания, а во-вторых, высказываемые суждения составляли какую-то странную смесь обывательщины с архаичностью.
Во что вылилась дальнейшая деятельность Совета министров при Столыпине, как он готовился встретить Вторую Государственную думу, собравшуюся 1 февраля 1907 г., я не знаю. В декабре 1906 г. надо мною было наряжено следствие по делу о заключении контракта на поставку хлеба для голодающих местностей с неким Лидвалем, который принятые на себя обязательства не исполнил, отчего казна потерпела некоторый ущерб, и я фактически перестал входить в состав правительства.
Дело Гурко – Лидваля, как его тогда называли в прессе, наделало огромного шума. Пресса обливала меня всевозможною грязью28.
Само собою разумеется, что я не стану входить в подробности этого дела, не могущего кого-либо интересовать, не стану тем более оправдываться, ибо, спрашивается, какое могут иметь значение оправдания, идущие от самого обвиняемого лица.
Скажу лишь несколько слов о роли в этом деле Столыпина.
Мои друзья, да и не они одни, утверждали в то время, да и впоследствии, что Столыпин дал этому делу ход из личной ко мне неприязни: доходили даже до утверждения, что во мне он хотел уничтожить опасного для него соперника. Я самым решительным образом это отрицаю. Мои отношения с Столыпиным были действительно неровные, и он вряд ли чувствовал ко мне симпатию, но руководствовался во всяком деле, меня касавшемся, исключительно государственной пользой, как он ее понимал. Он хотел фактически доказать общественности, что власть не останавливается перед самыми решительными мерами по отношению к своим представителям, какое бы положение они ни занимали, коль скоро имеется малейшее подозрение в незаконности их действий. Впрочем, после невероятного шума, поднятого вокруг этого дела, довести его до суда было и в моих интересах, ибо только суд мог его представить в истинном свете и освободить от всей той грязи, которой его старательно покрывали.
Иное дело – радикально-оппозиционная пресса. Она действительно накинулась на меня не только потому, что хотела использовать это дело для вящего развенчания правительства в широких общественных кругах, но и потому, что рада была случаю возместить на мне всю ту злобу, которая накипела против меня со стороны большинства Первой Государственной думы как за речь мою по аграрному вопросу, так и вообще за мое отношение к этому думскому большинству.
Правда, Столыпину нужно было не только мое предание суду, но и осуждение, ибо, убежденный, что в случае оправдания пресса станет доказывать, что и самое предание суду было просто маской, а оправдание было вперед решено, он полагал, что только осуждение меня может доказать общественности, что власть не церемонится со своими представителями любого ранга29. Рассуждал он при том вполне правильно, а именно, что коль скоро, с государственной точки зрения, ценой судьбы одного человека можно принести пользу государству в его совокупности, то перед такой жертвой государственный деятель останавливаться не должен[17].
<…> Вторая Государственная дума была распущена 3 июня 1907 г., и одновременно высочайшим указом была изменена система выборов.
Акт этот был, несомненно, актом неконституционным и являлся, следовательно, тем, что французы называют coup d'etat[18]. Действие это, состоявшееся по инициативе Столыпина, имело, однако, целью не нарушение конституции, а, наоборот, ее сохранение и укрепление. Государственная власть стояла тогда перед дилеммой либо совершенно упразднить народное представительство, либо путем изменения выборного закона получить такое представительство, которое действительно было бы полезным фактором государственной жизни. Конечно, был и третий выход – исполнить требования оппозиционных элементов и перейти к парламентскому строю. Однако если об этом могла быть речь в бытность Первой Государственной думы, то при Второй думе это уже явилось бы простым безумием. К этому времени, во-первых, выявилось в полной мере все пренебрежение к государственным интересам той партии, которая была преобладающей в Первой Государственной думе и которой, следовательно, приходилось вручить власть. Выявилось это, когда конституционно-демократическая партия не остановилась перед опасностью разрушить весь государственный аппарат – к чему привело бы исполнение населением того, к чему она его призывала в Выборгском воззвании, – лишь бы завладеть самим властью. Засим состав Второй Государственной думы явно указывал, что власть сохранилась бы за кадетами при парламентском строе лишь в течение весьма непродолжительного времени и что вслед за ними неизбежно и скоротечно наступила бы власть социалистов различных оттенков, что фактически и произошло в 1917 г.
На этом обстоятельстве играли крайние правые круги и прилагали все усилия убедить верховную власть покончить со всякими конституционными попытками и вернуться к чистому абсолютизму.
Столыпин вполне понимал всю опасность, которую представлял этот шаг. Он понимал, что для укрепления государственной власти нужно привлечь на сторону этой власти хотя бы некоторые культурные общественные круги, а что для этого необходимо не упразднить конституционный образ правления, а, наоборот, его закрепить. Но, возможно, это было лишь посредством создания такой системы выборов в нижнюю палату, при которой большинство палаты состояло бы из государственно мыслящих элементов. Понимал он и то, что весьма желательно, чтобы в этой же палате были представлены и оппозиционные и даже революционные элементы, дабы страна в лице ее буржуазных элементов могла сама судить о всей антигосударственности высказываемых ими требований и положений.
Соответственно с этим и была построена система выборов по закону 3 июня 1907 г., и надо признать, что намеченной цели она отвечала в полной мере. Государственная дума по счету третья своим составом вполне отвечала тому, что от нее ожидало правительство и что желал в ней видеть Столыпин. Наиболее могущественной группой были там октябристы (числом 170 из общего числа членов в 480)30, открыто написавшие на своем знамени, что они крепко стоят за участие народного представительства в законодательстве страны, но этим свои конституционные вожделения пока и ограничивают.
Работа Третьей Государственной думы оказалась в результате во всех отношениях в высшей степени плодотворной. Именно эта работа обещала укрепить в России соответствующий уровню образования ее населения конституционный строй. <…>
<…> Чрезвычайно удачен был и выбор на должность главноуправляющего землеустройством А. В. Кривошеина, хотя, по-видимому, это было сделано самим Николаем II.
Во всяком случае, Столыпин понял к этому времени значение им же проведенной земельной реформы, установившей свободу выхода из общины, понял и значение хуторского и вообще обособленного хозяйства и всячески помогал Кривошеину в его работе в этой области, в особенности в смысле ассигнования достаточного количества денежных средств на это требующее больших затрат дело. Помогало здесь, разумеется, и природное уменье ладить и даже прельщать людей, дружбу и поддержку которых он считал для себя полезной.
Сумел он установить хорошие отношения и с большинством Третьей Государственной думы, чему, с своей стороны, в высшей степени помог лидер первенствовавшей в этой Думе партии октябристов, причем в течение некоторого времени установились вполне нормальные отношения между народным представительством и государственной властью.
Наладились при нем и отношения между Министерством внутренних дел и земствами, хотя главная заслуга в этой области принадлежит не ему, а С. Е. Крыжановскому31. Его заботами было устроено в одном из зданий Министерства внутренних дел особое помещение, где прибывающие земцы могли найти все нужные для них справки, где особо для сего назначенные служащие министерства помогали земцам своими указаниями в деле осуществления того или иного земского ходатайства.
Словом, при Столыпине, и в значительной степени благодаря его умелой политике, в стране наступило успокоение, и страна после испытанных ею передряг ступила твердой ногой на путь развития и обогащения. Последнее возрастало исполинскими шагами. Достаточно сказать, что доход одного человека в среднем составлял в 1900 г. – 98 рублей, а 1912-м —130 рублей, т. е. повысился на с лишком 30 %.
По мере успокоения страны, по мере упрочнения и своего личного положения менялся и Столыпин. Власть ударила ему в голову, а окружавшие его льстецы сделали остальное. Он, столь скромный по приезде из Саратова, столь ясно отдававший себе отчет, что он не подготовлен ко многим вопросам широкого государственного управления, столь охотно выслушивавший возражения, возомнил о себе как о выдающейся исторической личности. Какие-то подхалимы из Министерства внутренних дел принялись ему говорить, что он, Петр Столыпин, второй великий Петр-преобразователь, и он если не присоединялся сам к этой оценке его личности, то и не возмущался этим. К возражениям своим словам, своим решениям он стал относиться с нетерпимостью и высокомерием. Разошелся он наконец и с октябристской партией, найдя ее недостаточно послушной. Между тем огромное достоинство и все значение октябристской партии состояло именно в том, что она, сознавая необходимость укрепить власть в России и готовая в этом отношении помочь правительству, руководствовалась при рассмотрении вопросов, касающихся страны, пользой страны, как она ее понимала, и смело выступала против правительства, если с его образом мысли не сходилась. Не останавливалась она перед раскрытием злоупотреблений и незаконных действий администрации и вообще агентов власти.
Столыпину в 1910 г. это было уже неприемлемо. Ему нужны были клевреты, и он перешел к поддержке партии националистов и на нее стал опираться, партии если не по программе и даже не по возглавлявшим ее лидерам (там были чистые люди: Балашов32, гр. В. Бобринский33), то [по] многим входившим в состав ее членам готовой идти по любому пути, указанному правительством.
Вошел он в острое столкновение с партией правых. При всех ее недостатках партия эта не была правительственной, она считала себя государственной партией, и все, что так или иначе, по ее мнению, умаляло царскую власть, вызывало с ее стороны острый отпор. Само собою разумеется, что к этой партии примкнули личные враги Столыпина консервативного образа мыслей; выставляя напоказ свою преданность престолу, играя на этой слабой струнке Николая II, они пользовались всяким случаем, чтобы очернить Столыпина в глазах монарха. Образчиком такого способа действий был случай с утверждением штатов Главного морского штаба.
Штаты эти были утверждены Государственной думой и поступили в Государственный совет, где по их поводу был поднят вопрос о нарушении председателем Совета министров прав монарха, так как-де штаты военных учреждений не подлежат рассмотрению законодательных учреждений, а подлежат утверждению непосредственной властью монарха после их рассмотрения Военным советом. Государственный совет отклонил на этом основании утверждение представленных ему штатов. Столыпин тотчас подал прошение об увольнении от должности, но, однако, удовлетворился тем, что оно не было принято Николаем II; по существу же уступил. Штаты были утверждены высочайшею властью, хотя соответствие такого решения вопроса Основным законам было более чем сомнительно.
Впрочем, в этом вопросе обнаружилась явная интрига группы членов Государственного совета, во главе которой были П. Н. Дурново34 и А. Ф. Трепов35. Вообще Дурново, состоявший во главе правой группы членов Государственного совета и пользовавшийся в ее среде большим влиянием, увы, руководствовался преимущественно личными соображениями и чувством личной неприязни к Столыпину.
Сказалось это весьма ярко и при рассмотрении Государственным советом представленного правительством и прошедшего через Государственную думу законопроекта о введении земства в девяти западных губерниях36. Играя на ультранациональных струнах, правое крыло Государственного совета приложило все усилия к отклонению этого проекта. Столыпин был этим положительно взбешен. Заявив государю, что при той систематической обструкции, которую он встречает в своей деятельности со стороны Государственного совета, он плодотворно работать не в состоянии, он вновь подал прошение об увольнении от должности. В течение нескольких дней положение оставалось неопределенным, причем правый фланг Государственного совета, и в частности Дурново, уже праздновал победу над врагом – Столыпиным. Но престиж Столыпина в глазах разумной части общественности был в то время настолько велик, причем сам государь настолько ценил Столыпина, что расстаться с ним не пожелал. Однако Столыпин твердо стоял на своем, причем соглашался остаться на посту председателя Совета министров лишь при условии, что будут исполнены три его пожелания, а именно: первое – принудительное увольнение в бессрочный отпуск членов Совета Дурново и Трепова, второе – назначение впредь новых членов Государственного совета от короны с его ведома и согласия и третье – роспуск Государственной думы на несколько дней, с тем чтобы в течение этого времени утвердить положение о западном земстве высочайшей властью на основании статьи 87 Основных законов. Статья эта давала право верховной власти издавать высочайшими указами в период междудумья законы по не допускающим промедления важным вопросам, причем указы эти должны быть в течение определенного срока внесены в законодательные учреждения, от одобрения которых и зависело их превращение в коренной закон.
Когда Столыпин в аудиенции у государя ставил эти свои условия, он, между прочим, сделал следующее не лишенное интереса заявление: «Ваше величество, – сказал он, – если вы одобряете в общем мою политику, направленную к постепенному, все более широкому приобщению общественности к государственному управлению, то благоволите исполнить мои пожелания, без чего я работать в избранном направлении не могу. Но, быть может, ваше величество находите, что мы зашли слишком далеко, что надо сделать решительный шаг назад. В таком случае увольте меня и возьмите на мое место П. Н. Дурново. Наконец, существует и третья политическая линия, по моему мнению наименее целесообразная, а именно не идти назад, но и [не] продвигаться вперед, а стоять на месте. Я могу, конечно, ошибаться, и если вы изволите находить, что именно этой политики надлежит придерживаться, то возьмите на мое место Коковцова».
Государь, как известно, согласился на условия Столыпина: Дурново и Трепов были уволены в бессрочный отпуск, законодательные палаты распущены на три дня, и положение о западном земстве утверждено непосредственно верховной властью.
Не подлежит сомнению, что из трех требований Столыпина одно – второе – было вполне разумное. Остальные же два являлись неприкрытым проявлением неограниченного произвола.
Столыпин победу одержал, но победа эта была пиррова. Государь не мог ему простить совершенного над ним насилия, и в душе он уже с весны 1911 г. решил со Столыпиным расстаться. Убийство Столыпина или, вернее, вызванная этим необходимость назначить на пост председателя Совета министров новое лицо не застала государя врасплох – он еще до выезда из Киева, перед самым своим отъездом, пригласил к себе Коковцова и не только предложил ему этот пост, но тут же ему указал, что он имеет кандидата на открывшуюся должность министра внутренних дел.