Федоров посмотрел на меня пристально.
– Вы как будто осуждаете доступность министра? Что же тут дурного?
– Дурного ничего, если не считать потери времени у государственного человека. Но опасности в этих порядках очень много.
– Опасности? Какой опасности?
– Посмотрите, сколько нас тут сидит. Кого вы из нас знаете? Никого! Не все даже записывались и исповедывались у Замятина. Вот сидит дама с большим портфелем, сидит сосредоточенная, молчаливая. А что если у нее в портфеле бомба?
– Бомба? – встрепенулся Федоров. – С какой стати бомба? Петр Аркадьевич пользуется популярностью. Наконец, даму по очереди спросят: зачем явилась? Она может и не получить аудиенции.
Федоров все же несколько встревожился, встал и подошел к молчаливой даме, спросил, что ей угодно. Дама раскрыла свой портфель – бомбы там не было. Она явилась просить пособия.
В дверь вошел низенький человечек, известный переводчик талмуда Лютостанский – в стареньком сюртуке. Этот враг евреев выглядел крайне отрепанным. Он сейчас же подошел ко мне.
– Вы что? – спрашиваю.
– Поднес альбом его высокопревосходительству.
– Ну, и что же?
– Да вот месяц целый не могу добиться…
– Чего вы, собственно, добиваетесь?
– Пособия, или хотя бы альбом обратно вернули. Он мне самому тридцать рублей стоит. Только плохо!
– Отчего же плохо?
Шепотом Лютостанский заявил:
– Мирволят тута жидам…
Я засмеялся. Огорченный фанатик продолжал:
– Видите, до чего я дошел? Есть нечего… Книги мои не идут. Прежде поощряли, теперь – не поощряют… На днях зашел в редакцию «Правительственного вестника», спрашиваю начальника отдела. Показывают… Подхожу – жид сидит. Ужасно!
Он уныло отошел к окну.
Вижу, входит седенький старичок в мундире. Оказывается, знакомый московский счетовод Езерский. Предлагаю ему сесть со мною. Прием еще не скоро.
– Нет, – возражает. – Я пройду в секретарскую.
– Да, пожалуй, не пустят. Вот Лютостанского швейцар не пустил.
– Эге! – хитро улыбнулся Езерский и показал зажатый в пальцах золотой. – Этот ключ все двери отворяет. К тому же министр меня вызвал.
– Зачем вызвал?
– Изъявил желание познакомиться. А вы?
– Меня не вызывал. Я сам имею желание с ним познакомиться.
Швейцар Дементий Езерского немедленно в секретарскую комнату пропустил.
Со мною рядом сидел мрачный, злобный субъект. Он рассказал, что вот его еще Булыгин уволил из земских начальников согласно прошению, а он прошения не подавал.
– Это же подлость, мерзость, – кричал он, смущая своим криком многотерпеливого Замятина и Федорова. Оба обменялись только взглядами: очевидно, волновавшийся отставной земский начальник был в приемной не первый раз и им хорошо был знаком.
– Дурново отправил мню просьбу в земский отдел, – продолжал тот кричать. – А в земском отделе сидят те, которые со мною такую недостойную штуку проделали. По команде, значит, спустил прошение… Теперь буду просить Столыпина: пусть он прикажет показать мое прошение об отставке. И не покажут, так как я его не подавал. Я здесь уже третий раз.
– И что же? Какое решение?
– А такое, что и Столыпин передал мою жалобу в земский отдел. Но я зато уж сегодня ему наговорю…
В два часа закончилась записывание на лист всех желающих получить аудиенцию. Приходило еще много народу, ссылаясь на объявление: прием от 12 до 4 часов. Замятин с замечательным терпением объяснял, что прием точно будет до четырех часов и даже позже. Но запись прекращается в два часа. Иначе министр и до ночи не отделался бы.
Только пышпомундирные совершенно свободно проходили в секретарскую и после двух часов. Народ этот был очень развязен и самоуверен. Все были знакомы друг с другом; громко переговаривались, смеялись… Бюрократы чувствовали, что они сила, и даже сила выше той, которая принимала их доклады в кабинете. Той, пожалуй, через полгода и не будет, а их, как чернильное пятно, трудно вытравить из русской жизни. Ни одной я не заметил физиономии озабоченной, деловой. Входя в кабинет министра и выходя оттуда, этот цвет бюрократии двигался легко и свободно, нимало не отягощенный даже тенью той печали, которою теперь омрачена вся Россия. Большинство чиновников зачем-то направлялось к Крыжановскому. Только и слышались фразы: «Вы к Крыжановскому?» – «Непременно, а вы?» – «Я тоже. Сначала только зайду подписать бумаги на минуту в департамент». Одни предводители дворянства были невеселы, встревожены. Они чувствовали себя в этих волнах бюрократии как рыба, вынутая из воды. Некоторые сановники казались очень древними. Ошибались дверями. Их, после утомления приемом, буквально под руки доводили до их экипажей. На голову одного старичка, забывшего надеть треуголку с белым плюмажем, швейцар Дементий осторожно ее нахлобучил…
О! Какие это подгнившие и ветхие столпы империи! Но не то дурно, что они так стары, бессильны… Стареться – общий закон… Нехорошо то, что каждый из них своих птенцов-сыночков, племянничков и т. д. непременно проведет чрез привилегированные заведения и поставит в первый бюрократический ряд. Тесной, сплоченною стеною целое столетие стоит эта наследственная бюрократия и не пропускает никого чужого. Еще Лермонтов писал:
Вы, жадною толпой стоящие у трона…
«Дана конституция. Ну, так что же? И ее бюрократы сведут на нет», – думалось мне.
Швейцара Дементия все награждали.
– А что? Как вы думаете? – говорю огорченному земскому начальнику, уволенному по прошению, которого он не подавал. – Хорошо служить швейцаром у министра?
– Гораздо лучше, чем министром; даяний много, ответственности никакой. И этак-то ему валит деньга каждый день.
– Исконный русский обычай давать на чай. И вольтерьянцы супротив этого восстают совершенно напрасно.
– Скверный обычай. Он, пожалуй, и бомбиста невзначай пропустит.
– А все же швейцаром у министра служить хорошо. Попросимся разве? А?
– Не примет. Физиогномии у нас с вами не такие и миндалий этих самых нет. Никакого вида мы из себя не представляем.
Около трех часов из внутренних комнат прошло семейство Петра Аркадьевича: гувернантка, дочери, маленький сынок. Его вели за ручки, и он звонко, радостно чему-то смеялся. За ним шла девушка-подросток в коротком платьице, с приветливым личиком и ласковою улыбкою…
Кто бы мог тогда думать, что через неделю эти неповинные дети будут варварски искалечены бомбою, брошенною тремя обезумевшими евреями?
Бомба разорвалась, как известно, в этой самой передней, перебив десятки людей, совершенно безобидных. Но могло быть и хуже. Описанные нами порядки приема неоспоримо доказывают, что если бы убийцы не опоздали явиться и пришли бы до двух часов вместо половины четвертого, сказали бы Замятину какой-нибудь вымышленный предлог, их бы пропустили в секретарскую, как военных, а оттуда ничего бы уже не стоило метнуть бомбу в приемный кабинет… Столыпин погиб бы. Соображая возможность гибели министра, я думал: «Не то чтобы Столыпин был незаменим. Найдутся: земля наша не клином сошла. Но переменилась бы система. Она – эта система управления – много раз уже менялась. Обыватель сбит с толку: не знает, чему ему верить? чего ждать? Шатанье у всех. Что будет завтра – никому не известно, а меньше всего – тем, которые стоят у власти сегодня».
Через неделю, когда разразился взрыв на даче министра, мне сейчас же вспомнилось, как мало Федоров (он погиб при взрыве) обратил внимание на мои предостережения. Пока гром не грянет, у нас не принято креститься, зато после все усердствуют, часто выше меры и разума.
Мне возразят: как же быть? Террористы не щадят себя. Не обыскивать же всех желающих представиться министру? Зачем же всех? Но за улицею следует наблюдать. Кто и что несет с собою, идя на аудиенцию, об этом не мешает справляться.
Полицейских, жандармов, сторожей, помню, толпилась уйма в тот день, когда я был на даче Столыпина. Но они только толпились, галдели и зевали. Спросите у них: что вы тут делаете? Охраняем его высокопревосходительство! – ответят. Но в чем заключается эта их охрана, ни один не ответит. Повторяется у всех старая история Мымрецова, который знал только одно: тащить и не пущать. И все эти охранители не шагнули дальше.
Но это с одной стороны. Есть и другая сторона: наши сановники щеголяют своею храбростью, правильнее: неосторожностью.
То время далеко и невозвратимо, когда я встречал на улицах Петербурга покойного государя Николая Павловича шествующим в одиночку по панелям, залитым народом.
Уже в 1863 г. М. Н. Муравьев ездил по улицам Вильны в карете, окруженный во всю прыть несущимся конвоем. Совершить покушение при такой обстановке было мудрено, не говоря уже о технике взрывчатых снарядов, далеко не достигавшей тогда нынешнего ужасного ее совершенства.
Приемы у Муравьева бывали, но неизвестному лицу попасть на них было мудрено, а пронести оружие и совсем трудно. Первое марта 1881 года показало нам, на что способны фанатики. Взрыв на Аптекарском острове и покушения в Севастополе и Москве явились еще более внушительными предостережениями и… совершенно ничему никого не научили. На днях погиб в Симбирске губернатор, разгуливавший по улице, точно вокруг него была какая-то счастливая Аркадия.
Столыпин 12 марта не погиб только благодаря случайности.
В половине седьмого я был наконец принят министром. Меня очень интересовала личность Столыпина. О нем разно говорили.
«Оборвет или не оборвет? – думалось. – По прежним шаблонам: возьмет просьбу, не прочтет, бросит отрывистые фразы: о чем просите? А? Что такое? Хорошо, я распоряжусь… Или же Петр Аркадьевич толково расспросит и проявит хотя бы слабую личную инициативу?»
При проходе из секретарской в приемный кабинет я внезапно был ущемлен за плечо каким-то охранительным чином. Громким шепотом он скомандовал:
– Не подходите близко к его высокопревосходительству. Становитесь тут у самой двери.