Чайковский тем более волновался перед своими выступлениями, что всей душой стремился "быть достойным представителем русской музыки на чужбине".
"Принят я был отлично, вызывали два раза, это в Лейпциге считается большим успехом, — напишет композитор в письме к брату Анатолию. И далее: — У меня там несколько фанатичных друзей в музыкальном смысле".
Последний день в Лейпциге превратился в настоящее чествование: утром под окна гостиницы, в которой обосновался Чайковский, явился военный оркестр. Петру Ильичу вручили программу из восьми номеров, которые были добросовестно исполнены музыкантами, несмотря на редкий для этих мест лютый мороз.
Концерты, торжественные ужины, благосклонность германской прессы… "Все это прекрасно, лестно, но я все-таки желал бы сидеть в своем тихом уголке, — записывает композитор в дневнике. И тут же восклицает: — Устал, как миллион изможденных собак!"
В нем нарастает недовольство собой, каждый прожитый день ложится на душу тяжким грузом презренной праздности, к которой композитор питает глубокое отвращение. По-настоящему счастливым он бывает, лишь сочиняя музыку. Другого счастья ему не дано. Сейчас и его лишен.
Пианист Василий Сапельников, сопровождающий Чайковского в поездке по Германии, всячески пытается отвлечь композитора от мрачных дум. "Мое громадное утешение" — называет Сапельникова Чайковский, имея в виду еще и внушительные размеры молодого человека. Музыку Чайковского Сапельников играет с таким размахом и глубиной чувства, что сам автор каждый раз обнаруживает в ней что-то для себя новое.
— Благодаря вам, Василий, я теперь знаю, что в моем Первом фортепьянном концерте чувствуется влияние и Листа, и Шумана, и даже, как ни странно, Шопена, — как-то сказал Сапельникову Петр Ильич. Они возвращались из Берлина в Лейпциг, уединившись в купе первого класса. — Сам не подозревал об этом, а вы вдруг взяли и раскрыли мне глаза на то, что нас, композиторов, связывают незримые узы. Когда пишешь музыку, об этом не задумываешься, когда же слышишь ее не внутренним ухом, а со стороны, охватывает чувство гордости от того, что мы — единая братия. Разношерстная, разноликая, разноголосая, а тем не менее объединенная общим понятием. Догадываетесь каким?
— Догадываюсь, Петр Ильич, — задумчиво кивнул головой Сапельников. — Что нет на свете ничего выше искусства, которому надлежит служить лишь по призванию. Хотя, как правило, тех, кто служил ему именно таким образом, оно едва-едва кормило. Шопен вынужден был давать уроки богатым бездельницам, Моцарт отдавал за гроши целые оперы, Бизе умер в нищете и безвестности, Шуберт…
— Не будем предаваться меланхолии и пессимизму, — прервал Сапельникова Чайковский. — Тем более, что мы с вами напрочь забыли, что бок о бок с истинным искусством всегда идет большая любовь. Земная либо идеальная, счастливая либо трагическая, она дает силы, указывает путь, не позволяет смириться на достигнутом.
— Вы, Петр Ильич, на самом деле считаете, что любовь можно поставить наравне с искусством? — робко поинтересовался Сапельников.
Чайковский долго молчал, смотрел в темное запотевшее окно.
— Не знаю, Вася, не знаю. Для меня оба эти понятия неразделимы. С самых первых дней, как я себя помню, в моем сердце главное место занимала любовь. Я любил матушку, отца, сестер и братьев, потом страстно влюбился в русскую природу. Мне кажется, моя музыка родилась из любви. Да, не скрою, подчас любовь мешала мне с головой уйти в творчество, лишала того самого спокойствия и душевной гармонии, без которых я не могу сочинять музыку. Однако ж потом я так благодарил любовь за все доставленные мне муки и блаженства, ибо, не страдая и не наслаждаясь, нельзя познать смысл бытия…
Наконец он дома, в России, хотя, в сущности, дома, как такового, у него до сих пор нет. Приходится скитаться по гостиницам, пользоваться гостеприимством родных и знакомых, нанимать дома в Подмосковье.
Правда, здесь, во Фроловском, ему все нравится: уютный дом, светлая просторная терраса, живая изгородь из подстриженных елок в палисаднике и даже маленький, словно игрушечный, фонтан. Молодец, Алеша, во всем угодил его вкусу. А главное — здесь уединенно и божественно тихо.
Чайковский спускается в большой полудикий сад, постепенно переходящий в лес. Какой весной удивительный воздух, от него даже голова кругом идет. А может, это от усталости? Ну да, за последние три месяца обколесил пол-Европы, вкусил, что называется, все прелести шумной славы. Петр Ильич грустно усмехается. Многие из его собратьев к славе стремятся, считают ее чуть ли не целью жизни. Для него же она — в тягость. Быть узнанным, быть всегда на виду, слышать о себе всякие, похожие на сплетни, легенды… Нет, это не для него. Разумеется, он хочет, хочет всей душой, чтобы его музыку исполняли, понимали, любили, он пишет ее для людей. Но ни в коем случае не на потребу публике, в чем подчас обвиняет его критика. Да, действительно, основой музыки он считает мелодию, он уверен в том, что без нее невозможно музыкальное произведение, как невозможен без сюжета ни роман, ни даже коротенький рассказ. Однако кое-кто из критиков утверждает, что "мелодии, которые каждый в состоянии тотчас же пропеть, принадлежат к самому пошлому роду".
Чайковский задумчиво бредет по лесу, с наслаждением вдыхая запах сосны, смешанный с едва уловимым ароматом первых фиалок. Он давно сделал этот выбор: нелюбовь прессы его нисколько не огорчает, зато радует все возрастающая любовь публики…
Кажется, пора завтракать: в доме, он слышал, пробили купленные в Праге часы. Какой же мелодичный у них бой! Хозяин магазина, в котором Чайковский присмотрел эти часы, узнал в покупателе, как он выразился, "великого русского маэстро", пропел ему тему из первой части скрипичного концерта — Чайковский дирижировал им накануне — и хотел поднести часы в подарок. Они долго препирались, однако в конце концов Петр Ильич настоял на том, что заплатит хотя бы минимальную цену.
Восторженный хозяин магазина проводил своего знаменитого покупателя на улицу, снова напевая тему из ре мажорного концерта.
— Мой сын учится в консерватории, — рассказывал он Петру Ильичу. — Каждый день слышу в доме вашу музыку. Когда же я расскажу ему, что разговаривал запросто с великим русским маэстро, мальчишка сойдет с ума от зависти.
За завтраком Петр Ильич, как обычно, просматривает свежие газеты. Душно в России, безрадостно. Дух реакции доходит до того, что сочинения Льва Николаевича Толстого преследуются, как революционные прокламации. И вообще ему претит тупость и неуклюжесть во внешней политике, бесит пренебрежительное отношение к своему народу. А народ в России редкий: терпеливый, мудрый, снисходительный. Однако любому терпению может наступить конец…
Чайковский снова уносится мыслями в красавицу Прагу, одарившую его мгновениями настоящего, абсолютного, счастья. Он очень, очень полюбил чехов. За тот восторженный прием, который они оказали в его лице России.
…Все началось на одной из последних остановок перед Прагой, где поезд надолго задержали. В вагон пришла целая толпа поклонников с цветами и приветственными адресами. В Праге на вокзале толпа, овация, снова цветы и приветствия. И так до самого отеля, куда его везли в открытом экипаже под восторженные крики "Наздар!" ("Слава!").
А потом Чайковского с утра до вечера угощали, возили, всячески ласкали, баловали. Но главное было впереди: город буквально помешался на его музыке, которую играли на улицах, в парках, в домах. Почти сто лет тому назад пражане восторженно приветствовали Вольфганга Амадея Моцарта, чья опера "Дон Жуан", отвергнутая чопорной венской публикой, навсегда завоевала их любовь. Кто-то, кажется Антонин Дворжак, талантливый чешский композитор и симпатичнейший человек, сказал ему, что до сего дня Прага не удостаивала столь восторженного приема ни одного из чужестранцев. За исключением божественного Моцарта…
В Праге Чайковскому посчастливилось увидеть и услышать такую Татьяну, о которой он и мечтать не мог. Хрупкая, прелестная, трепетная героиня молодой чешской певицы Берты Фёрстеровой-Лаутереровой показалась композитору верхом совершенства. И снова овации были невероятные…
Чайковский задумчиво смотрит в окно, на таинственно синеющий возле самого горизонта дремучий лес. Весна обещает быть теплой, благодатной. Вот отдохнет он несколько дней, подышит живительной свежестью полей, лугов, лесов — и снова за работу. Чем дальше, тем больше обуревает его страсть работать. Растут планы, и подчас кажется — двух жизней мало, чтобы все исполнить. А жизнь так возмутительно коротка, быстротечна.
С утра парило, с окрестных лугов тянуло медовым запахом свежескошенного сена. Семья удодов, жившая над самым окном мезонина, тревожно оглашала округу своим всполошным "худа-тут". Подняв голову от книги, Петр Ильич заметил, что по крутому скату крыши карабкается к гнезду рыжий кухаркин кот Прошка, наверняка рассчитывая запустить в гнездо лапу.
Чайковский торопливо сбежал по ступенькам веранды в палисадник, громко и сердито постучал по железу крыши палкой. Эхом отозвался дальний гром. Прошка скатился в клумбу с вербеной и скрылся в зарослях малины.
"Пора бы уж Ларошу быть на месте, — подумал Петр Ильич, опасливо поглядывая на выплывавшую из-за ближней рощи серую растрепанную тучу. — Коляска-то без верха. Ну, как дождик захватит…"
Герман Августович появился с первыми каплями дождя, взбежал на веранду, отряхивая с сюртука дорожную пыль. Всей грудью вдохнул свежий, напоенный ароматами вербены и китайской ромашки воздух.
— Покой у тебя прямо волшебный. Как в милой сердцу старине. Наверняка в таком вот доме жила семья Лариных, возле той скамеечки под липой Татьяна ждала Евгения, замирая от страха и надежды. Завидую и восхищаюсь тобой — умеешь создавать вокруг ту самую атмосферу поэзии, располагающую к грезам, которую я так люблю в твоей музыке.
Петр Ильич улыбнулся: