Падающий — страница 12 из 39

Она поднесла руку к его груди, к бьющемуся сердцу.

Наконец-то пора спать, следуя за дугами, которые описывают солнце и луна.


Она вернулась с утренней пробежки; стояла, взмокшая, у окна на кухне, пила воду из литровой бутылки и смотрела, как Кейт завтракает.

— А ты, как те чокнутые тетки, по улицам бегаешь. Бегай вокруг пруда.

— Думаешь, мы выглядим безумнее, чем мужчины?

— Только на улицах.

— На улицах мне нравится. В этот час по утрам в городе есть что-то особенное: там, у реки, улицы почти пустые, и только по Драйву проносятся машины.

— Дыши глубже.

— Мне нравится бегать по Драйву бок о бок с машинами.

— Дыши полной грудью, — сказал он. — Пусть легкие прокоптятся от выхлопных газов.

— А мне газы нравятся. Мне нравится ветер с реки.

— Бегай нагишом, — сказал он.

— И побегу, если ты тоже побежишь.

— А я побегу, если побежит наш мальчик, — сказал он.

Джастин у себя в комнате — сегодня суббота — наносит последние штрихи, последние цветные каракули на портрет, который рисует: портрет бабушки, фломастерами. Либо это рисует, либо птицу, которую задали в школе; по ассоциации ей кое-что вспомнилось.

— В гости к Брату-с-Сестрой он ходит с биноклем. Ты случайно не знаешь, зачем?

— Они прочесывают небо.

— Зачем?

— Высматривают самолеты. Кто-то из них — по-моему, девочка…

— Кэти.

— Кэти уверяет, что видела самолет, который таранил первую башню. Говорит, что в школу в тот день не пошла — болела. Стояла у окна, а самолет пролетел мимо.

Здание, где жили Брат-с-Сестрой, называли жилой комплекс «Годзилла» или просто «Годзилла». Сорокаэтажное, стоящее среди таунхаусов и других относительно невысоких построек, оно создавало свой собственный климат: по фасаду иногда скатывались стремительные воздушные потоки, сшибали с ног стариков на тротуаре.

— Болела, в школу не пошла. Можно ли ей верить?

— По-моему, они живут на двадцать седьмом, — сказал он.

— Окна на западную сторону, на парк. Это, по крайней мере, не враки.

— А самолет над парком пролетел?

— Может, над парком, а может, над рекой, — сказала она. — Возможно, она действительно не ходила в школу, а может, все врет.

— Как бы то ни было.

— Как бы то ни было, ты хочешь сказать, они высматривают другие самолеты.

— Ждут повторения.

— Что-то мне страшно, — сказала она.

— На сей раз смотрят в бинокль, чтобы лучше разглядеть.

— Страшно, прямо язык отнимается. Господи, какой ужас. Проклятые дети с их проклятой силой извращенного воображения.

Она подошла к столу, выудила из его тарелки с хлопьями половину клубничины. И уселась напротив, размышляя и жуя.

Наконец, сказала:

— А я от Джастина только одного добилась: башни не рухнули.

— Я же ему сказал, что рухнули.

— И я тоже, — сказала она.

— Их таранили, но они не рухнули. Так он говорит.

— Телевизор он не смотрел. Я не хотела, чтобы он видел. Но я ему сказала, что они рухнули. И он, казалось бы, усвоил. Но… как узнаешь?

— Он сам знает, что рухнули, что бы ни говорил.

— Не может не знать, согласись. И он знает, что ты был там.

— Мы об этом разговаривали, — сказал Кейт. — Но только один раз.

— И что он сказал?

— Почти ничего. Как и я.

— Они прочесывают небо.

— Верно, — сказал он.

Она знала, что давно уже хочет кое-что ему сказать, и мысль наконец-то сформировалась настолько, чтобы выразить ее словами.

— Он ничего не говорил о человеке по имени Билл Аден?

— Только один раз. О нем нельзя говорить.

— Их мать упомянула это имя. А я все забываю тебе сказать. Сначала я забыла имя. Самые простые имена всегда забываю. А когда вспомнила, тебя не было рядом — ты все время где-то.

— Мальчик проболтался. Случайно назвал имя. Он мне сказал, что самолеты — это секрет. И чтоб я никому не говорил, что они втроем стоят на двадцать седьмом этаже и прочесывают небо. Но главное, сказал он, я никому не должен говорить про Билла Адена. И тут же сообразил, что наделал. Выболтал имя. И потребовал, чтобы я ему поклялся двойной и тройной клятвой. Никто не должен знать.

— И даже его мать, которая его четыре с половиной часа рожала в муках, в кровавой луже. Не удивляйся, что женщины бегают по улицам.

— Аминь. Собственно, дело вот в чем, — сказал он, — тот мальчик, младший брат…

— Роберт.

— Имя выдумал Роберт. Это я точно знаю, остальное домысливаю. Роберт услышал имя — не знаю уж, в школе, по телевизору, еще где-то, — услышал по-своему. То ли имя так произнесли, то ли он плохо расслышал, но он навязал свою версию остальным. В общем, как услышал, так в голове и застряло.

— А что он вообще-то услышал?

Он услышал: «Билл Аден». А говорили: «Бен Ладен».

Лианна задумалась. В первый момент ей показалось, что в звучании имени, переиначенного ребенком, заключен какой-то глубокий смысл. Она посмотрела на Кейта, пытаясь прочесть по его лицу, что он разделяет ее предчувствия, найти какую-то зацепку для своего благоговейного ужаса, лишенного почвы. Кейт, не переставая жевать, пожал плечами.

— И тогда они вместе создали миф о Билле Адене.

— Кэти должна знать, как его зовут по-настоящему. У нее- то соображения хватает. — Наверно, она ухватилась за это имя как раз потому, что оно неправильное.

— Да, наверно, в этом и штука. Миф есть миф.

— Билл Аден.

— Прочесывают небо в поисках Билла Адена. Он мне кое- что рассказал, прежде чем начал запираться.

— Радует только одно. Славно, что я узнала разгадку раньше, чем Изабель.

— Кто это — Изабель?

— Мать Брата-с-Сестрой.

— А как же ее кровь и муки?

Лианну рассмешил его вопрос. Но тревожная мысль о том, как дети, закрыв дверь, стоят у окна и прочесывают небо, не отпускала.

— У Билла Адена длинная борода. Он ходит в длинном халате, — сказал он. — Он водит реактивные самолеты и говорит на тринадцати языках, но только не по-английски. По- английски говорит, но исключительно со своими женами. Что там еще? Он запросто может подсыпать яд в нашу пищу, но не во всю — только в некоторые продукты. Полный список они еще не составили.

— Вот что получается, когда мы оберегаем детей от новостей.

— Да мы их не особо оберегали, — сказал он.

— Когда не подпускаем детей к виновникам массовых убийств.

— Вот еще что: Билл Аден повсюду ходит босиком.

— Они убили твоего лучшего друга. Эти подонки — нелюди, убийцы. Двоих друзей убили, двоих.

— С Деметриусом я недавно разговаривал. Кажется, ты его никогда не видела. Он работал в другой башне. Его отправили в ожоговый центр в Балтиморе. У него там родственники.

Она посмотрела на него.

— Почему ты до сих пор здесь? — Это было произнесено с кротчайшим любопытством. — Ты думаешь здесь остаться? Я только к тому, что, наверно, нам это стоит обсудить, — сказала она. — Я разучилась с тобой разговаривать. Мы с тобой давно так долго не говорили.

— У тебя это получалось лучше, чем у всех на свете. Разговаривать со мной. Возможно, в том-то и была загвоздка.

— Значит, теперь разучилась. Понимаешь, сижу тут и думаю: нам столько надо сказать друг другу.

— Мы не обязаны говорить много. Когда-то мы высказывали всё, без передышки. Всё анализировали, все вопросы, все проблемы.

— Согласна.

— Это нас едва не погубило.

— Согласна. Ну а сейчас как? Вот что я хочу у тебя спросить, — сказала она. — Возможно ли, что конфликты остались в прошлом? Ты знаешь, о чем я. Каждый день — трения. Слово за слово, вздох за вздох — так мы с тобой и жили, пока не разъехались. С этим действительно покончено? Ведь нам такое больше ни к чему. Я правильно понимаю, что покончено?

— Мы готовы уйти с головой в свое заурядное существование, — сказал он.


На Мариенштрассе

Они стояли под козырьком у входа и смотрели на струи холодного дождя — двое мужчин, молодой и постарше, вышедшие с вечерней молитвы. Ветер гнал по тротуару мусор, и Хаммад сложил ладони ковшиком, поднес ко рту, подышал на них: выдохнул шесть или семь раз, медленно, сосредоточенно, чувствуя, как обтекает кожу теплый воздух. Мимо, энергично крутя педали, проехала на велосипеде женщина. Хаммад скрестил руки на груди, засунув ладони себе под мышки, и стал слушать рассказ своего немолодого спутника.

Он служил в пехоте, и был у Шатт-аль-Араб [6], пятнадцать лет назад, и смотрел, как по пескам, которые обнажил отлив, приближаются они — тысячи мальчишек, и все орут. Некоторые с автоматами, но много совсем безоружных, для младших автоматы были почти непосильной ношей: с «калашом» далеко не уйдешь. Он был солдат армии Саддама, а они — мученики аятоллы — пришли, чтобы сложить здесь голову. Казалось, они возникают прямо из грязи, волнами, и он целился и стрелял, и видел, как они падают. Справа и слева от него работали пулеметчики, стреляли все ожесточеннее, и казалось: вместо воздуха дышишь раскаленной добела сталью.

Хаммад знал об этом человеке совсем немного: работает пекарем, прожил здесь, в Гамбурге, лет десять. Они ходят в одну мечеть — это факт, молятся на втором этаже этого обшарпанного дома, где фасад размалеван граффити, а вокруг

роятся проститутки, прохаживаются по улице взад-вперед. А теперь Хаммад узнал еще кое-что: каково в бою во время затяжной войны.

Мальчики все шли и шли, а пулеметы их расстреливали. Через некоторое время он понял, что стрелять больше нет смысла — ему лично нет смысла. Пусть перед ним враги: иранцы, шииты, еретики, но не по нему это — смотреть, как они перепрыгивают через дымящиеся тела своих братьев, несут в руках свои души. И еще он понял: это просто тактический прием, десять тысяч мальчишек сделались символом самопожертвования, чтобы отвлечь иракские войска и технику от серьезных боевых частей, которые тем временем стягиваются к передовой.

Почти каждой страной правят полоумные, сказал он.