Падающий — страница 29 из 39

Органы чувств перегружены впечатлениями — но тем острее она ощущает, как от всего этого далека. В небе прострекотали полицейские вертолеты, на перекрестке стояли шеренгой какие-то мужчины: скандировали лозунги, ругали демонстрантов.

Джастин взял буклет у женщины в черной шали. Руки у нее были разрисованы хной, взгляд, устремленный в пространство, ускользал от чужих взглядов. Люди останавливались поглазеть на платформу, где что-то горело: фигура из папье-маше; толпа уплотнялась, возник затор. Она попыталась взять мальчика за руку — но какое там, прошли те времена. Ему десять лет, он хочет пить: мальчик отстранился, пробрался сквозь толпу на другую сторону улицы, где торговали газировкой, прямо из ящиков. Неподалеку дежурили полицейские — человек двенадцать, заняли позицию у строительных лесов, затянутых красной сеткой. Здесь они придержат чересчур пылких и неуправляемых.

К ней подошел какой-то мужчина, вразвалочку вышел из толпы: чернокожий, прижимает руку к сердцу. И сказал:

— У Чарли Паркера сегодня день рождения.

Поглядел куда-то в ее сторону, но не на нее, мимо, потом отошел и сказал то же самое мужчине в футболке с «пацификом», и в его укоризненном тоне она уловила намек, что все эти люди, все полмиллиона в кроссовках, панамах и одежде с символическими изображениями — дураки набитые: в жару и духоту собрались ради какой-то непонятной цели, хотя могли бы высыпать на улицу такими же полчищами по серьезному поводу — помянуть Чарли Паркера в день его рождения.

Будь здесь ее отец — Джек, — он бы, скорее всего, согласился с этим мужчиной. Ничего не поделаешь: между ней и ними ощущается дистанция, прогал. Эта толпа не воскрешала в ней чувства сопричастности. Она здесь ради мальчика: пусть окунется в гущу инакомыслия, увидит, услышит, почувствует доводы против войны и произвола. Ей же самой хотелось только одного — отойти в сторону. За три истекших года, с того сентябрьского дня, частной жизни не стало — вся жизнь публична. Раненое общество взывает многоголосно, и его ропот нашептывает тебе полуночные мысли, когда остаешься наедине с собой. Ее вполне устраивал тихий, втиснутый в узкие рамки распорядок, которому она в последнее время подчиняла свою жизнь: планировать день за днем, продумывать детали, ни во что не ввязываться, держаться поодаль. Стряхнуть с себя гнев и предчувствия. Стряхнуть ночи, которые кружат по нескончаемым бессонным циклам самоедства. Теперь, среди демонстрантов, она глядела, точно издалека, на картонные гробы и транспаранты на палках, на конную полицию, на анархистов, швыряющих бутылки. Это так, ритуальные пляски, через миг — как ветром сдует.

Мальчик обернулся, уставился на того мужчину, который протискивался сквозь толпу и время от времени останавливался повторить свое объявление.

— Джазовый музыкант, — пояснила она. — Чарли Паркер. Умер лет сорок-пятьдесят назад. Дома я тебе найду какие-нибудь старые долгоиграющие пластинки. Диски-гиганты. Чарли Паркер. По прозвищу «Птица». Почему, не спрашивай. Нет, не спрашивай «Почему не спрашивать?» — я просто не знаю. Найду пластинки, и послушаем. Но ты мне напомни. А то забуду.

Мальчик набрал еще буклетов. На периферии марша стояли люди, раздававшие материалы в защиту мира, справедливости, предварительной регистрации избирателей, каких-то параноидальных правдоискательских акций. Он изучал листовки на ходу, крутя головой, чтобы видеть и демонстрантов вокруг, и печатное слово в руках.

— Оплачьте погибших. Вылечите раненых. Прекратите войну.

— Не перенапрягайся. Иди себе, почитать еще успеешь.

— Ага, конечно, — сказал он.

— Если ты пытаешься совместить прочитанное с увиденным — не факт, что они совместимы.

— Ага, конечно, — сказал он.

Новая привычка: на любую реплику отвечать снисходительно «ага, конечно». Она подтолкнула мальчика к тротуару, и он выпил содовую в тени, прислонившись к стене дома. Заметила, что он мало-помалу сползает по стене — демонстративно, дает ей понять, как устал от жары и долгого марша. Но не то чтобы протестует — скорее разыгрывает спектакль.

Наконец он опустился на корточки: крохотный сумоист. Занялся буклетами, один рассматривал несколько минут. Она увидела наверху страницы слово «Ислам» и телефон с кодом 800 [23]. Наверно, этот буклет он взял у женщины в черном платке. Она увидела слова, набранные полужирным шрифтом, с пояснениями.

Мимо промаршировали пожилые женщины, распевая старую песню протеста.

Он сказал:

— Хадж.

— Да.

Он сказал:

— Шахада. [24]

— Да.

— Нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммед — пророк Его.

— Да.

Он снова произнес фразу, медленно, более сосредоточенно, словно приближая к себе, пытаясь раскусить. Рядом стояли или брели люди: демонстранты, свернувшие на тротуар.

Теперь он прочел фразу по-арабски. Прочел вслух, а она пояснила, что фраза на арабском, в английской транскрипции. Но даже это для нее было чересчур: несколько минут в тени наедине с сыном, — даже тут становилось не по себе. Он прочел пояснение к другому слову — мол, так называется ежегодный обязательный пост в месяц рамадан. Это напомнило ей что-то знакомое. Он продолжал читать, в основном про себя, иногда вслух, протягивая буклет и дожидаясь, пока она его возьмет, когда ему не удавалось произнести слово самостоятельно. Это повторилось два или три раза, а в промежутках ей почему-то вспоминался Каир: лет двадцать назад, память удержала только расплывчатые тени, и среди теней она сама, выходящая из туристического автобуса прямо в безбрежную толпу.

Поездку ей подарили, на окончание университета, они с однокурсницей ехали в автобусе, а потом сошли в гущу какого-то праздника. Толпа была достаточно велика, чтобы в любой точке казалось, будто ты в самой середине. Под косыми вечерними лучами плотный людской поток повлек их мимо ларьков и лотков с едой; не прошло и полминуты, как подруги разлучились. Кроме ощущения беспомощности, она испытала и другое чувство — острее ощутила свою самость в сравнении с другими, тысячами других, доброжелательными, но теснившими ее со всех сторон. Те, кто рядом, видели ее, улыбались — не все, некоторые, — заговаривали с ней — один или двое, и она была вынуждена смотреться в толпу, как в зеркало. Становилась такой, какой виделась этим людям. Ощутила свою внешность: лицо, черты лица, цвет кожи — я белая, белая по сути, белая по состоянию души. На самом деле все не так, и тем не менее — да, я именно что белая, почему нет. Она — обласканный судьбой, рассеянный, зацикленный на себе белый человек. У нее все это на лице написано: интеллектуальном, неискушенном, испуганном. Она почувствовала, сколько горькой правды в стереотипах. У толпы был талант — талант быть толпой. В этом таланте — высшая истина этих людей. Они в своей стихии, подумала она, когда находятся в волне тел, в плотном скопище. Толпиться — уже религия, а праздник — лишь предлог для ее обрядов. Она подумала о том, как толпы поддаются панике, скапливаются у края обрыва. То были мысли белого человека, обработка данных о панике белых. Других такие мысли не посещали. А Дебру посещали — ее подругу, ее пропавшего двойника, Дебру, которая где-то здесь и тоже ощущает себя белой. Она попыталась поискать глазами Дебру, но куда там: трудно пошевелить плечами в давке, развернуться. Они обе в центре толпы, и они сами — центр, каждая для себя. С ней заговаривали. Один старик угостил сладостями и сказал, как называется праздник и по какому он случаю: последний день рамадана. На этом воспоминание обрывалось.

Мальчик произнес фразу по-арабски, по слогам, медленно, и она взяла буклет и прочитала то же самое, столь же неуверенно, только быстрее. Он давал ей прочесть и другие слова, и она их с трудом выговаривала, и ей становилось не по себе, хотя она всего-навсего произносила фразы, разъясняла ритуал. Элемент общественного дискурса, общество, взывающее многоголосно, ислам по телефону с кодом 8оо. Даже лицо того старика — лицо из воспоминаний, лицо в Каире — затягивало ее обратно. Она находилась одновременно в воспоминании и на тротуаре — призрак одного мегаполиса, грозовой фронт другого, — и от обеих толп ей надо спасаться.

Демонстрацию они нагнали в Нижнем Манхэттене и немного послушали чье-то выступление с импровизированного помоста на Юнион-сквер. Потом зашли в соседний книжный и побродили по длинным рядам между полками, в прохладе и спокойствии. Тысячи книг, глянцевые, на столах и полках; тихо: на дворе лето, воскресенье; мальчик играл в собаку-ищейку: смотрел на книги, нюхал их, но не трогал, оттягивал пальцами щеки книзу. Она не знала, что это значит, но смекнула: он не пытается ни рассмешить ее, ни взбесить. Эти забавы вне сферы ее влияния: у мальчика свои отношения с книгами.

Они поднялись на эскалаторе на второй этаж и некоторое время разглядывали научные книги, книги о природе, заграничных путешествиях, художественную литературу.

— Скажи, что самое лучшее ты узнал в школе? За все время, с первых дней учебы.

— Самое лучшее.

— Самое главное. А ну-ка колись, умник.

— Ты заговорила, как папа.

— Я за него. Совмещаю функции.

— Когда он вернется?

— Дней через восемь-девять. Ну так, самое лучшее?

— Солнце — это звезда.

— Самое лучшее из того, что ты узнал.

— Солнце — это звезда, — повторил он.

— Но разве не я тебе это объяснила?

— По-моему, не ты.

— Ты это не в школе узнал. Я тебе объяснила.

— По-моему, нет.

— У нас на стене карта звездного неба.

— Солнце — оно не у нас на стене. Оно там, далеко. Не «там, наверху». Нет ни низа, не верха. Оно просто там, далеко.

— А может, это мы там, далеко, — сказала она. — По большому счету, скорее так. Это мы далеко, где-то там.

Им это было в радость: поддразнивание, шуточные перебранки; они остановились у высокого окна, наблюдая за финалом демонстрации: транспаранты опускаются и сворачиваются, толпа дробится, разбредается, люди идут к парку или в метро, или сворачивают на поперечные улицы. В некотором роде поразительно — мальчик ответил поразител