Писали они минут двадцать, а потом каждый по очереди зачитывал написанное вслух. Порой ей становилось жутко: первые симптомы замедленной реакции, сбои, утраченные навыки, мрачные предвестья. Признаки, что в сознании понемногу ослабевает сцепленность составных частей, без которой личность распадется. Это было заметно по строчкам на листках: буквы в слогах переставлены, фразы корявые и не дописаны. По почерку: буквы словно размывались, таяли. Но были и тысячи радостей — минуты упоения, переживаемые кружковцами, когда им удавалось открыть для себя прелести писательства: здорово, когда воспоминание оказывается еще и озарением. На занятиях много и громко смеялись. Набирались мастерства, находя сюжетные линии, которые развиваются словно бы сами собой. Появлялось ощущение, что самое естественное занятие — сидеть и рассказывать всякие истории из своей жизни.
Розэллен С. видела, как вернулся домой ее отец, где-то пропадавший четыре года. Вернулся бородатый, с бритой головой, без одной руки. Когда это случилось, ей было десять, и теперь она описывала это событие, смешав все в одну кучу, без утайки перечисляя четкие детали материального мира и призрачные воспоминания, ничем, казалось бы, между собой не связанные: радиопередачи, двоюродные братья, которых звали Лютерами, два Лютера, и в каком платье мать ходила на чью-то свадьбу, и они слушали, как она зачитывает, полушепотом: «У него одной руки не хватало», — и Бенни на соседнем стуле, прикрыв глаза, раскачивался до самого конца рассказа. «У нас тут молельня», — сказал Омар X. Они вызывали силу, которой нельзя противиться. Никто не знает того, что ведомо им здесь и сейчас, в последний миг ясности ума перед полным коллапсом.
Сочинения было принято подписывать своим именем и первой буквой фамилии. Так предложила Лианна; но теперь она вдруг подумала, что в этом есть какое-то жеманство: имена, как у персонажей европейских романов. Они — персонажи и авторы одновременно, рассказывают, что заблагорассудится, остальное скрывают под завесой молчания. Кармен Г., зачитывая свои рассказы, любила украшать их испанскими фразами, чтобы передать звуковую суть происшествия или чувства. Бенни Т. терпеть не мог писать, зато любил поговорить. На занятия он приносил сладости — какие-то гигантские аппендиксы с джемом, к которым так никто и не притрагивался. Эхо разносило шумы по коридору, дети играли на роялях и барабанах, катались на роликах. Здание полнилось английской речью с разноязыкими оттенками — так изъяснялись, так выговаривали слова взрослые.
Кружковцы писали о тяжелых временах и приятных воспоминаниях, о том, как дочери становились матерями. Анна написала, каково это — писать: целый новый мир открылся. Она думала, двух слов связать не может, а теперь поглядите-ка, что только не изливается на бумагу. Так написала Анна Ч., ширококостная женщина из этого района. Тут почти все были местные, самый старший — Кертис Б., восемьдесят один год, высокий, угрюмый, с тюремным прошлым; в его голосе, когда он читал вслух, слышались отзвуки статей из Британской энциклопедии, прочитанной от корки до корки в библиотеке тюрьмы.
Была одна тема, за которую хотелось взяться всем кружковцам, всем, кроме Омара X. Омар нервничал, долго мялся, но согласился. Им хотелось написать о самолетах.
Когда он вернулся в Верхний Манхэттен, в квартире никого не было. Он разобрал свою почту. На паре конвертов его имя было написано с орфографической ошибкой — обычная история; он взял авторучку из кружки около телефона и внес исправления. Он толком не помнил, когда появилась эта привычка, и не мог бы объяснить, почему ей следует. Нипочему. Потому что, когда его фамилию пишут неправильно, он уже не он, вот почему. Один раз исправил, и исправлял снова и снова, исправлял всегда, и, пожалуй, интуитивно знал унаследованным от рептилий отделом мозга: он будет исправлять ошибку в фамилии год за годом, десятилетие за десятилетием, таков его долг, которому он не изменит. Он не пытался вообразить свое будущее, не представлял его отчетливо, но оно, безусловно, при нем, мурлычет себе в черепной коробке. Он никогда не исправлял орфографические ошибки на конвертах с явной пустопорожней рекламой, которые выбрасывались нераспечатанными. Однажды едва не исправил, но успел отдернуть руку. Непрошеная корреспонденция для того и создана — чтобы объединять все индивидуальности мира в одну универсальную, под перевранным именем или фамилией. Но большей частью он вносил исправления — заменял букву в первом слоге своей фамилии (Ньедекер, не Ньюдекер), а потом уже вскрывал конверт. И только если был один. На людях никогда ничего не исправлял — тщательно скрывал свою привычку.
Она пересекла Вашингтон-сквер. Идущий впереди студент говорил в мобильник: «Нет проблем». День был погожий, шахматисты сидели за своими столиками, под аркой шла фотосессия для глянцевого журнала. «Нет проблем», — говорили люди. «Супер-супер!» — говорили люди с восхищением, на грани благоговейного трепета. Она заметила на скамейке девушку: сидит в позе лотоса, читает. После смерти отца Лианна несколько недель, если не месяцев, только и делала, что читала хокку, сидя на полу по-турецки. Она припомнила стихотворение Басё — точнее, первую и третью строки. Вторую запамятовала. «Даже в Киото — тара-рара-ра — я тоскую по Киото». Второй строчки не хватает — ну и ладно, обойдусь, подумала.
Через полчаса она дошла до вокзала Гранд-сентрал — надо встретить мать с поезда. Давненько она здесь не бывала, картина непривычная: скопления полицейских — городских и из штата Нью-Йорк, рядом охранники со сторожевыми собаками. Другие страны, подумала она, иные миры, грязные станции, крупные пересадочные узлы — там такое в порядке вещей, из века в век. То был не осознанный вывод, а мимолетное, подброшенное памятью впечатление: мегаполисы, которые ей довелось повидать, толпы, зной. Впрочем, в остальном на Гранд-сентрал все как обычно: щелкают фотоаппаратами туристы, к пригородным поездам спешат люди, возвращающиеся с работы домой. Она направилась к справочному бюро уточнить номер платформы, но близ выхода на Сорок вторую улицу что-то привлекло ее взгляд.
У стеклянных дверей, и внутри вокзала, и снаружи, толпились люди. По лицам тех, кто входил с улицы, было заметно, что они потрясены каким-то происшествием. Лианна вышла на тротуар, в толчею. На мостовой уже образовалась пробка, машины сигналили. Пробравшись бочком вдоль витрины, она подняла глаза на зеленое стальное сооружение над Першинг-сквер — отрезок двустороннего путепровода, по которому едут над вокзалом машины.
Там, над улицей, висел вниз головой человек. В деловом костюме, одна нога подогнута, руки по швам. Присмотревшись, можно было заметить страховочный пояс типа тех, что используют альпинисты. Трос от пояса, пропущенный под брючиной вдоль прямой, как палка, ноги, был привязан к декоративному ограждению путепровода.
Об этом человеке она уже слышала: художник-перформансист, прозванный Падающим. За минувшую неделю он несколько раз объявлялся в разных районах города — болтался в воздухе под каким-нибудь сооружением, неизменно вверх тормашками, одетый в костюм, при галстуке, в начищенных ботинках. Разумеется, он воскрешал воспоминания — те минуты отчаяния в пылающих башнях, когда люди вываливались или поневоле выбрасывались из окон. Его видели свисающим с галереи в атриуме одного отеля. Полиция выпроводила его из концертного зала, а также из двух или трех жилых домов с террасами или свободным доступом на крышу.
Машины притормаживали. Люди, запрокинув лица, осыпали Падающего бранью: их возмущало зрелище, кукольный спектакль о людском отчаянии, о последнем невесомом вздохе тела и о том, что отлетает с этим вздохом. Последний вздох на глазах у всего мира, подумала она. Какая в этом ужасная публичность, такого мы еще не видели: одинокая падающая фигура, тело, которое сейчас окажется среди нас, и все будет кончено… А тут, подумала она, это превратили в балаган, мерзость какая, даже пробка образовалась… Разволновавшись, Лианна кинулась назад на вокзал.
Мать ждала на платформе, на нижнем ярусе, опираясь на трость.
— Я там просто не могла оставаться, — сказала она.
— Я думала, ты еще недельку побудешь, как минимум. Лучше уж там, чем здесь.
— Я хочу жить в своей квартире.
— А Мартин?
— Мартин все еще там. Мы все еще ругаемся. Я хочу сидеть в моем кресле и читать моих европейцев.
Лианна взяла у матери сумку, и они поднялись по эскалатору в главный зал, озаренный косыми столбами света, в которых роилась пыль, — лучами, пробивающимися через тимпаны на высоком потолке. У лестницы, ведущей на восточную галерею, человек двенадцать, собравшись вокруг экскурсовода, созерцали небосвод на потолке — созвездия из сусального золота, а рядом стоял охранник с собакой, и мать не преминула прокомментировать его одежду — к чему на Манхэттене камуфляжный рисунок «джунгли»?
— Люди уезжают, а ты вернулась.
— Никто не уезжает, — возразила мать. — Уезжают те, кто здесь по-настоящему и не жил.
— Должна сознаться, я сама подумывала. Забрать мальчика и уехать.
— Уши вянут! — сказала мать.
Даже в Нью-Йорке, произнесла она про себя. Конечно, не стоит пренебрегать второй строчкой хокку. Какая бы ни была эта строчка, в ней ключ к стихотворению. «Даже в Нью-Йорке… я тоскую по Нью-Йорку».
Она повела мать через зал и по переходу, чтобы выйти в трех кварталах севернее главного входа. Там уличное движение в норме, и можно будет поймать такси, и нигде не будет видно человека, который завис вниз головой в вечном падении на десятый день после самолетов.
Занятно, а? Спать со своим мужем: тридцативосьмилетняя и тридцатидевятилетний, — и ни разу ни одного томного стона. Он — твой бывший муж, формально так и не ставший бывшим, незнакомец, с которым ты заключила брак в прежней жизни. Она одевалась и раздевалась, он смотрел — и ничего. Странно, но занятно. Напряжение не аккумулируется. Удивительно. Ей хотелось, чтобы он был здесь, рядом, и это желание не казалось ей наивным самообманом, не встречало в ее сердце сопротивления. Просто надо обождать, только-то, нельзя же в одно мгновение списать со счета тысячи безрадостных дней и ночей. Требуется время