Из просветов в тучах цвета размытой черной туши, заслонивших горизонт, как раз в районе второй опоры, на секунду выглянуло печальное, будто заходящее, карминного цвета солнце. Оно было почти скрыто облаками, а видимая часть имела форму сверкавших губ. И скоро меж облаками возникла холодная улыбка тонких, ироничных губ, покрытых карминной помадой. Они становились все тоньше, все ярче и потом исчезли, одарив мир невероятной усмешкой. А небесная высь наполнилась неярким светом.
В шесть утра, когда подошел еще один сухогруз с цинковым листом, солнечный круг, который просвечивал сквозь облака, посылал свои лучи уже с недостижимой высоты. Свет стал ярче, и море на востоке засияло, словно пояс из золотой парчи.
Тору позвонил домой лоцману и на буксирное судно.
— Алло, доброе утро. Я по поводу прибывающих судов. «Ниттёмару» и «Дзуйунмару» входят в порт.
— Алло, господин Китафудзи, «Ниттёмару» и «Дзуйунмару» входят в порт. Да. «Дзуйунмару», четыре часа двадцать минут, следует по акватории 3G…
6
В девять утра пришла смена. Тору, оставив коробку конфет сменщику, покинул рабочее место. Прогноз погоды не оправдался — небо очистилось, стало ясно. Пока он ждал автобуса, лучи солнца просто слепили уставшие глаза.
Дорога, которая вела к железнодорожной станции Сакурабаси, была насыпана на сплошь находившихся здесь когда-то рисовых полях, это была широкая автобусная магистраль, как где-нибудь в американской деревне: на ровном месте, образовавшемся после продажи отдельных участков, вдоль дороги были разбросаны безвкусные магазины. Тору вышел из автобуса, свернул налево, перешел через маленькую речушку и подошел к дому, где он жил в квартире на втором этаже.
Поднявшись по лестнице с синеватыми дождевыми подтеками, Тору открыл дверь комнаты, выходившей на площадку второго этажа. Ставни были закрыты, и в тщательно убранной комнатке царил полумрак. Вместе с кухней она составляла около десяти квадратных метров. Перед тем как открыть ставни, Тору прошел в ванную и пустил воду. Пусть и крошечная, ванна была с газовым водонагревателем. Ожидая, пока вода нагреется, Тору, только и умевший, что смотреть, хотя и устал от этого занятия, все равно свесился из окна, выходившего на северо-запад, и принялся наблюдать за оживлением, царившим воскресным утром в новых домах за мандариновой плантацией. Лаяли собаки. С мандариновых деревьев взлетали воробьи. На веранде с южной стороны мужчина, наконец-то построивший собственный дом, откинувшись в плетеном кресле, читал газету. В доме мелькала фигура женщины в фартуке. Новой черепицей кричаще-синего цвета сияла крыша. Доносившиеся оттуда голоса детей напоминали россыпь сверкавших осколков стекла.
Тору любил наблюдать за жизнью людей, он чувствовал себя, как в зоопарке. Ванна нагрелась. По привычке утром после работы Тору не спеша принимал ванну и тщательно мылся. По-настоящему он еще не брился. Ему достаточно было раз в неделю сбрить пушок.
Тору разделся, прошуршал по бамбуковой подстилке и сразу, не моясь, прыгнул прямо в ванну. Он знал, какая температура воды ему нужна, сейчас она была именно такой. Согревшись, он, не торопясь, вымылся рядом с ванной.[8] Когда Тору недосыпал и уставал, его лицо начинало лосниться, под мышками выступал пот, поэтому сейчас он, обильно намылившись, тщательно тер подмышки.
Яркий свет из окна скользнул по поднятой руке, Тору мельком взглянул на освещенное, спрятанное сейчас под мыльной пеной место на боку слева от груди и улыбнулся. Там у него с рождения были три родинки, напоминавшие созвездие Плеяды. Тору считал их знаком того, что когда-нибудь ему представится невиданный шанс, и он воспользуется милостью судьбы.
7
Хонда и Кэйко Хисамацу в старости по-настоящему сдружились: Хонду и шестидесятисемилетнюю Кэйко, где бы они ни появлялись, считали хорошей благополучной парой, они встречались каждые три дня и совсем не наскучили друг другу. Они по-дружески интересовались друг у друга уровнем холестерина, постоянно беспокоились по поводу рака и были объектом насмешек врачей. К врачам оба относились с подозрением и часто меняли клиники. Хонда и Кэйко также сходились в том, что не любили тратиться на ненужные вещи, и каждый гордился тем, что он прекрасно знает психологию другого.
Даже раздражаясь, они были способны удержаться от ссоры. Если один без причины сердился, то другой, чтобы не быть задетым, смотрел на это объективно, с чувством собственного достоинства. У обоих было неважно с памятью, но когда кто-то из них забывал сказанное или говорил прямо противоположное только что сказанному, другой не смеялся над ним, понимая, что у самого те же проблемы.
События последних десяти, а то и двадцати лет слабо держались у них в памяти, однако чьи-то родственные отношения, например, по линии жены, сведения, уходившие в далекое прошлое, хранились в памяти каждого прямо как в деловом справочнике, факты были один точнее другого. Часто бывало, что одновременно, не слушая собеседника, каждый произносил свой монолог.
— Отец этого Суги, — начинал свой рассказ Хонда, — основал когда-то под своим именем компанию полимеров, теперь это «Японские полимеры», он взял жену из старого рода Хондзи в своих родных местах, но сразу развелся; его жена вернула себе фамилию Хондзи и вскоре снова вышла замуж за троюродного брата, назло бывшему мужу она купила у него под носом в Каготё, что в районе Коисикава, усадьбу, об этой усадьбе идет дурная слава: толи там колодцы плохо расположены, то ли еще что; тогда она была известна благодаря мастеру Хакурё, это, как там говорится… По указанию этого Хакурёна его земле построили храм Инари,[9] и тот собирал множество паломников, он просуществовал только до воздушных налетов…
Или рассказывала Кэйко:
— Она была внебрачным ребенком, сводной сестрой виконта Мацудайра, но влюбилась в итальянского певца, и ее изгнали из семьи, она поехала за этим итальянцем в Наполи, там он ее бросил, газеты потом писали о ее самоубийстве. Двоюродная сестра жены барона Сисидо, который приходился ей дядей, вышла замуж и попала в семью Савадо, она родила близнецов, и эти близнецы в двадцать лет один за другим погибли в автомобильной катастрофе, эта история еще стала основой сюжета известного произведения «Семя печали».
Собеседник никогда не слушал эти бесконечные истории о родственных связях, но это не имело ровно никакого значения. По крайней мере это было лучше, чем если бы тебя выслушивали со скучающим видом.
Для Хонды и Кэйко старость была своего рода общей болезнью, про которую другие не должны были знать, это было мудро — найти подходящего собеседника, с которым можно было, испытывая удовольствие, говорить о собственной болезни. Их отношения были непохожи на те, что обычно существуют между мужчиной и женщиной, поэтому Кэйко не нужно было молодиться или пускать в ход чары.
Внимание к излишним подробностям, подозрительность, ненависть к молодости, постоянный интерес к мелочам, страх перед смертью, докучливая преданность, проявлявшаяся в назойливой заботе и постоянном беспокойстве… — все это каждый видел в другом, только не у себя. И каждый был полон самонадеянности, граничившей с упрямством.
Оба снисходительно относились к молодым девушкам, но молодых людей не щадили. Их любимым занятием было критиковать молодых людей: ни члены «Всеяпонского студенческого союза», ни хиппи не избежали осуждения. Их раздражала сама молодость — гладкость кожи, густые черные волосы, мечтательный взгляд. «Мужчине непростительно быть молодым», — часто повторяла Кэйко, и Хонде это доставляло удовольствие.
Они никак не хотели смириться со старостью, с которой вынуждены были жить бок о бок, и видели друг в друге убежище от правды жизни. Их близость была не в совместном существовании, а в том, чтобы, столкнувшись, скорее поселиться в доме другого. Обменяться пустыми домами, поспешно закрыть за собой дверь. И облегченно вздохнуть оттого, что ты там оказался в одиночестве.
Кэйко считала, что, дружа с Хондой, она выполняет последнюю волю Риэ. Перед смертью Риэ, сжав руку Кэйко, очень просила ее позаботиться о Хонде. Риэ в данном случае поступила очень мудро.
В результате в прошлом году Кэйко и Хонда вдвоем отправились в Европу. Вместо Риэ, которая всегда отказывалась, сколько Хонда ни уговаривал ее поехать с ним, его сопровождала Кэйко, но и при жизни Риэ, которую совсем не прельщали поездки за границу, всякий раз, когда Хонда заводил об этом разговор, просила Кэйко поехать с ним. Риэ знала, что с ней самой муж не получит никакого удовольствия от путешествия.
Хонда и Кэйко отправились в зимнюю Венецию и в зимнюю Болонью. Холод для их возраста был вполне переносимым, а в зимней Венеции необычайно остро ощущались отрешенность от жизненной суеты и признаки угасания. Туристов не было, мерзнущие гондольеры стояли без работы, во время прогулок из утреннего тумана, словно серые обрывочные видения, появлялись мосты. Венеция и в преддверии конца имела блистательный вид.
В этом городе, пожираемом морем и промышленностью, где навеки застыла окаменевшая красота, Хонда, простудившись, слег с высокой температурой, и Кэйко своей заботой, уходом, энергичными действиями — она вызвала врача, говорившего по-английски, — заставила Хонду почувствовать, как ему в старости нужна ее дружба.
Утром, когда температура спала, Хонда, не зная, как лучше выразить свою безмерную благодарность, пошутил:
— Да-а, теперь я понимаю, что любая девочка увлечется вами — столько нежности и материнской любви…
— Не путайте разные вещи, — Кэйко, пребывавшая в прекрасном настроении, притворилась рассерженной. — С теплотой я отношусь только к друзьям. С девочками я должна быть холодной… чтобы они меня любили. Лежи моя самая любимая девочка с такой температурой, я не подала бы виду, что беспокоюсь, и, оставив больную, отправилась бы куда-нибудь развлечься. Некоторые женщины, подражая браку мужчины и женщины, селятся вместе и тем обеспечивают себе заботу в старости, но такие отношения не по мне. Их полно, этих домов с привидениями, где живут вместе этакая мужеподоб