Повести присущ классический принцип зеркальной композиции, как бы перегибающий эту «последнюю страничку гражданской войны» пополам. И здесь на самом сгибе событий, от кажущегося несбыточным замысла командования до полного и точного его победоносного воплощения, — на этом переходе Мечты и Плана в зеркально повторенную практику исторического Дела, звучат адресованные всему миру пламенные строки «Интернационала», возникает символическая картина смертельной схватки Красного и Черного Всадников.
Еще ничего не решено, и «стоит желтый день на рубеже времен». Еще неясен исход боя, впереди — пятнадцатиградусный мороз, ледяные и соленые воды Сиваша и Чонгара, жажда, кровь, гибель, свинцовый ливень Даирской скалы. Еще мерно и четко идут в парадном строю земляки Малышкина — пензенцы («Не солдаты, а босая команда!»), проходят части Железной дивизии, «обмундированные с причудливым многообразием», еще силен за террасой белый Даир и томится в резерве «свежий, нерастраченный» корпус «мертвецов генерала Оборовича». Все еще накануне, и все уже решено. Ибо в революции — «конец эпохам, основанным на крови», в ней — «мировое, правда». И притихает железная поступь идущих последним парадом дивизий, «чудесным становится вечер, или чудесным переход фанфар, будто уже нет тех, кому надо завтра умереть, будто прошли века, прошумели все бури и стерлись все письмена, и в успокоительных прекрасных временах поют чудесные песни о них, полузабытых тенях…».
С одной стороны, реальный сюжет взятия Перекопа лишен неуместной патетики и бьющего через край пафоса. Это Дело, конкретный труд исторического возмездия «старому и страшному миру» (А. Блок). К месту и вовремя звучат торжественные строки «Интернационала». Косноязычен в изъяснении своей мечты солдат и романтик Юзеф. По складам читает песенную строку плаката «мы — миру — путь — укажем — новый!» по-крестьянски обстоятельный и «добычливый» Микешин, смутно догадывающийся, что и его судьба находится на стрелке нового исторического времени. Нескладна и бесхитростна, но зато «от души», то ли песня, то ли частушка, завершающая последним аккордом музыкальную стихию «Даира» («Бей буржуазию! Товарищи, ура!»).
С другой стороны, перед этой реальной, суровой пядью перекопской земли, начиненной бетоном, железом, свинцом, порохом и «мстительным упорством последних», не только застыли в яростном ожидании красные полки, но «с облаками бурь, с гулом движущихся где-то масс затихли и стали времена в вещем напряжении». Откуда-то из глубины седых веков доносятся отголоски былинного эпоса, прорывается глуховатый голос автора «Слова о полку…», призывавшего некогда Русь к единению. Ибо нет в минувшем равного вершащемуся.
И Даир — это уже не просто последний форпост обреченной белой гвардии. Это мечта, которая издревле срывала с обжитых земель целые полчища крестьянских переселенцев и двигала их на восток, в поисках страны Беловодья, Муравии, «стороны Опоньской».
На самой окраине материка концентрируется воля Истории, собирается в единый фокус революционного устремления вся доселе блуждавшая в потемках «смутных эпох» оптимистическая энергия народа и, более того, — всего рода людского. Поэтому так органично, в эпизоде у костра, с наивной крестьянской мечтой о Даире как об изобильной стране («Там лето круглый год, по два раза яровое сеют… А богачества!») сочетаются еще неловкие и корявые, но глубоко прочувствованные слова разогнувшегося в мировую жизнь человека — солдатского философа Юзефа («У бедных дому нема. Една семья, една хата — интернационал»).
Так складывается малышкинская концепция революции как мирового процесса, впитавшего в себя все формы народного единства: от патриотического единения, «по набату» поднимавшего народы на борьбу с посягателем, до крестьянских общин, всем «миром» влекшихся за воспалившей их мечтой, все, вплоть до простых проявлений боевого товарищества, столь трогательно выраженных обычно угрюмым Микешиным («Давай за друг дружку держатца, братишка»).
Говоря о революции как о «величайшем организаторе мировых сил», Малышкин запечатлевает особое величие сложившегося революционного братства, новый уровень связи воспрянувших к исторической жизни людей и те процессы «восчеловечивания», которые повели каждого из «множеств» к подвигу борьбы и самопожертвования.
Вся масса армии как бы заключена писателем в духовный промежуток между земным и практическим Микешиным и выросшим до осознания мирового интернационального долга — мечтателем Юзефом. И все эти, часто колоритные фигуры, выхватываемые из «стотысячного» то отсветом костра, то беспристрастным светом дня, то тревожными вспышками боя, представляют собой разные ступени одухотворения и прозрения в борьбе, то есть все то многообразие целей, интересов, волений, которые в новом единстве переплавлялись в «железный поток» революции. Безгубный солдат, прогулявший шинель, но знающий «механизму»; рябая девица, лихо стреляющая из пулемета; «черноусый» щегольской вестовой Петухов, неожиданно обнаруживающий почти богатырскую удаль; «гололобый матрос» и др.
Входя в художественный мир «Падения Даира», мы попадаем в напряженную, драматически нагнетаемую атмосферу лирико-героического повествования, родственного «Слову о полку…» и рылеевским «Думам», пушкинской «Полтаве» и гоголевскому «Тарасу Бульбе». Однако это не переживание отделенной от событий историческим пространством личности повествователя и не печалящийся авторский голос, влекущийся за фатальной неизбежностью происходящего.
Лиризм Малышкина — всеобщий, высвечивает драматизм ярких духовных процессов, происходящих в эмоциональном мире всех и каждого из участников штурма перекопской твердыни.
Красота нового человека, в ком «работа высшего освобождения» «началась не с „я“, но с „мы“» (М. Горький), особенно хорошо видна на фоне обреченного белого Даира, распавшегося на отдельные, безликие людские атомы. Здесь исчезает мускульное напряжение эпопеи, никнет сказочная мечта, разрушается упругий строй речи, дробится целостный и полный мир.
Энергический строй и лирическая стихия глав, посвященных «множествам», как бы выталкивают, вытесняют художественно чуждое, аморфное вещество обрывков повествования о белом Даире. Ведь лиризм Малышкина — это прежде всего сосредоточенная сила причастности к Целому, он, изображая, выражает, передает в жгучем ритме, тяготеющем к стиху, в яркой звукописи, в сквозных развивающихся метафорах новую тревожную Красоту мира, коллективистскую устремленность и подвижническую волю людей «новой исторической породы» (А. Фадеев).
Таким образом, даже самой формой повествования Малышкин противостоял всем тем ложным воззрениям на революцию, которые пытались представить ее как уравнительно-обезличивающий процесс, превращающий человека из самоценной величины всего лишь в цифру, в «единицу в миллионе».
Созданием «эпоса причастности», основанного на лирических оценках и психологическом высвечивании героического содержания жизни, Малышкин высказал свою горячую «любовь к новому миру как своему», положив совместно с Серафимовичем «Железного потока» и Ивановым «Партизанских повестей» начало той неиссякаемой традиции, которая в иных исторических обстоятельствах вспоила живой водой героики и лиризма «Василия Теркина» А. Твардовского и «Молодую гвардию» А. Фадеева, «Звезду» Э. Казакевича, «Дневные звезды» О. Берггольц, «Берег» Ю. Бондарева.
…
Войдем в тревожный мир этих, испытанных признанием и любовью многих поколений, правдивых и искренних книг. Задумаемся еще раз над их страницами о том, на каких высоких образцах людей создано все то, что мы сегодня называем — «советская литература».
ПАДЕНИЕ ДАИРАПовесть
I
Керосиновые лампы пылали в полночь. Наверху на штабном телеграфе несмолкаемо стучали аппараты: бесконечно ползли ленты, крича короткие тревожные слова. На много верст кругом — в ноябрьской ночи — армия, занесенная для удара ста тысячами тел; армия сторожила, шла в ветры по мерзлым большакам, валялась по избам, жгла костры в перелесках, скакала в степные курганы. За курганами гудело море. За курганами, горбясь, черной скалой, лег перешеек в море — в синие блаженные островные туманы. И армия лежала за курганами, перед черной горбатой скалой, сторожа ее зоркими ползучими постами.
Лампы, пылающие в полночь, безумеющая бессонница штабов. Республика, кричащая в аппараты, стотысячный топот в степи; это развернутый, но не обрушенный еще удар по скале, по последним армиям противника, сброшенного с материка на полуостров.
В штабе армии, где сходились нити стотысячного, за керосиновыми лампами работали ночами, готовя удар. Стотысячное двигалось там отраженной тенью по веерообразным маршрутам — на стенах, закругляя щупальца в цепкий смертельный сдав. Молодые люди в галифе ползали животами по стенам — по картам, похожим на гигантские цветники, отмечая тайные движения, что за курганами, скалами, перешейками: они знали все. В абстрактной выпуклости линий, цветов и значков было:
громадный ромб полуострова[3] в горизонталях синего южного моря. Ромб связан с материком узким двадцатипятиверстным в длину перешейком[4];
в ста верстах западнее перешейка еще одна тонкая нить суши от ромба к материку, прерванная проливом посередине[5];
на материке перед перешейком цветная толпа красных флажков; N-я армия и красные флажки против тонкой прерванной нити — соседняя Заволжская армия; и против той и другой — с полуострова — цветники голубых флажков: белые армии Даира.
Путь красным армиям преграждался: на перешейке Даирской скалой, пересекавшей всю его восьмиверстную ширину, от залива до залива, с сетью проволочных заграждений, пулеметных гнезд и бетонных позиций тяжелых батарей, воздвигнутых французскими инженерами, — это делало недоступной обрывающуюся на север, к красным, террасу; перед Заволжской армией