Падение Элизабет Франкенштейн — страница 42 из 49

Я почувствовала, как моя спина горбится, а плечи опускаются. Два года она пыталась убедить их в своем душевном здоровье, а ведь ее обвиняли всего лишь в попытке сбежать от домашнего тирана. Я столько лет училась быть той, кого хотят видеть окружающие, что даже не поняла простой истины: я уже идеально подхожу для этой лечебницы. Я была ровно той, кого они хотели. Кем меня приучили быть отец и мать Виктора. Кем меня создал Виктор.

Я была пленницей.

Я шла к этому всю свою жизнь, на протяжении которой боролась за выживание и была чьей-то Элизабет. И что у меня осталось в итоге? Кем я была, когда мне не нужно было ни для кого притворяться?

Я вдруг осознала, что даже сейчас на моем лице играет фальшивая очаровательная улыбка. Для кого я улыбалась? Чего ради? Чтобы эта женщина на полу меня не осудила? Чтобы сиделки считали меня милой?

Я медленно перестала улыбаться и позволила лицу принять то же неподвижное, неживое выражение, что было у Жюстины на том ужасном столе. Я позволила себе вернуться к самому естественному своему состоянию. Интересно, что это было за состояние?

Женщина на полу наблюдала за мной с любопытством.

– Так что?

– Мой муж, – это слово я выплюнула так, словно оно было пропитано ядом, – проводил эксперименты над мертвыми телами и собрал из их частей чудовище. После этого он убил своего брата и устроил так, что мою лучшую подругу обвинили в убийстве и повесили. Затем он попытался использовать ее тело, чтобы попрактиковаться в своем темном искусстве ради конечной цели – умертвить меня, а потом вернуть к жизни обновленной, чтобы меня никогда не коснулись болезни и смерть и мы всегда были вместе. Я сказала ему, что на таких условиях быть ему женой не желаю.

Вытаращив глаза, она отползла от меня на несколько дюймов.

– Так что, – я улыбнулась, и эта улыбка, которую я годами использовала инстинктивно, показалась мне фальшивой и в то же время более искренней, чем когда-либо, – мы здесь, можно сказать, по одной и той же причине.

***

Весь следующий месяц отчаяние засыпало меня, словно снегом, укрывая мои мечты о возмездии. Потом отчаяние завалило мои мечты о жизни, и в конце концов вокруг меня осталась пустая белая равнина.

Я никогда отсюда не выйду.

Но всякий раз, когда я ловила себя на этой безрадостной мысли, я обрывала себя. Потому что остаться здесь навсегда было лучше судьбы, которую уготовил для меня Виктор.

Он был где-то там, на свободе, и убивал невинных, совершенствуясь в своем ремесле. Я не могла рассчитывать даже на то, что это мерзкое чудовище найдет его и прикончит, потому что у него была для этого масса возможностей, которыми оно не воспользовалось. Виктора преследовали не угрозы чудовища, а его собственные неудачи.

Итак, Виктор был свободен как ветер, а я была тут. Я буду тут, пока Виктор не решит меня забрать. И тогда, поскольку он мой муж, а я его жена, меня передадут ему, и он наконец получит абсолютную власть над моим телом и душой.

И никто мне не поможет.

И всем будет все равно.

***

Я продолжала притворяться хорошей, потому что больше ничего не умела. Женщина, лежавшая на полу, пустила слух, что я по-настоящему безумна, и со мной никто не разговаривал. Я не расстраивалась; друзья среди узниц были мне не нужны.

Я вела наблюдения. Двери камер всегда были заперты. На единственный за день совместный прием пищи меня сопровождала сиделка. Мы спускались в холл, который соединялся с большой общей комнатой. Выход охранялся. Сиделки работали по отдельности, но никогда не покидали лечебницу в одиночку – только парами. Так что о том, чтобы напасть на сиделку и забрать себе ее форму, не стоило и думать.

У меня не было оружия. И ни единого шанса его достать. Даже если я разработаю план побега, что я буду делать, оказавшись на воле? Вернуться в поместье Франкенштейнов или на озеро Комо я не могла. Произойдет то, чего я всегда боялась: я стану отверженной нищей без крошки хлеба. Стены моей тюрьмы выходили далеко за пределы этой лечебницы.

Дни походили один на другой: бесконечное отупление и мучения, которые учиняли непреклонные женщины под снисходительным надзором равнодушных мужчин. Те, кто в момент заточения был в здравом уме, ломались, не выдерживая ужасов этого ада.

Я сосредоточилась на том, чтобы избегать опиума, хотя мечтала о забытье, которое он дарил. Окруженная узницами с пустыми глазами и затуманенным разумом, я испытывала одновременно отвращение и зависть. Неужели это и был способ продержаться? Способ выжить? Так я жила всю свою жизнь: добровольно игнорируя и стирая правду вокруг себя.

Итак, я держалась от опиума подальше; сиделки не возражали, потому что я была безропотна. Но, не имея цели, к которой можно стремиться, я чувствовала, как тают решимость и сила, которыми я когда-то обладала. Скоро я, вне всяких сомнений, позволю опиуму забрать время, оставшееся до того момента, когда Виктор будет готов меня увезти.

***

Я начала разговаривать с сиделками, хотя они были грубы, неприветливы и никогда мне не отвечали. Но мне нужно было чем-то занять себя, а за ужином нам, узницам, не разрешалось много беседовать. Мне хотелось освободить свой разум. Сорвать притворство и фальшь, в которые я куталась, и остаться голой, непричесанной, самой собой.

Чаще всего я говорила о Жюстине. О своей вине. О ее доброте. Я кружила вокруг правды, подбираясь к ране, которая была еще слишком свежа. Когда я наконец произнесу правду, я сдамся. Я начну принимать опиум. И буду искать забвения каждую минуту.

На сорок пятое утро моего заключения я лежала на койке, уставившись в потолок и пытаясь разглядеть в трещинах на штукатурке очертания предметов. В комнату вошла сиделка с подносом еды. Завтрак и обед полагалось есть в одиночестве, чтобы не утомлять наши хрупкие нервы общением.

Я покосилась на нее, избегая смотреть в глаза. Прямой взгляд сиделки расценивали как угрозу; это был верный способ на пару дней оказаться привязанной к кровати. На запястьях и щиколотках у меня начали образовываться мозоли. Кроме того, у меня только что закончилось ежемесячное кровотечение, во время которого мне не разрешалось ходить, чтобы не расходовать силы. Я не хотела проводить здесь больше времени, чем необходимо.

Но благодаря этому вороватому взгляду я успела разглядеть в ее живых темных глазах под накрахмаленным белым чепчиком нечто, напомнившее мне о ком-то, кого я прежде знала. Возможно, я просто страстно мечтала о подруге. Даже такой.

Я не заслуживала друзей. Я была готова рассказать правду. Я закрыла глаза и наконец позволила воспоминанию развернуться полностью.

– Могу я рассказать вам одну историю? Жюстина ее любила. Но на этот раз я расскажу, как все было на самом деле. Я всегда лгала Жюстине. Я хотела сделать мир красивее для нее. Мир уродлив. А без нее стал еще уродливее. Так вот. Слушайте. Мне нужен был Виктор. Мне нужно было, чтобы он меня полюбил. Так что я залезла на дерево и спустилась с гнездом, полным небесно-голубых яиц. Он взял первое яйцо и посмотрел сквозь него на солнце: «Смотри. Видно птенца». Он был прав. Скорлупа была прозрачной, и сквозь нее виднелись очертания свернувшегося в комочек птенца. «Мы как будто заглядываем в будущее», – сказала я. Но я ошиблась. Будущее открылось нам через несколько секунд.

Он опустил яйцо и вскрыл его с помощью ножа. Я испуганно вскрикнула, но он не обратил на меня внимания. Он отломил край скорлупы и поморщился, когда жидкость попала ему на пальцы. Он не любил пачкать руки. Копаться в телах, наверное, было неприятно. Должно быть, поэтому он задушил малыша Уильяма. Чтобы обойтись без крови.

Виктор вытащил из яйца птенца. Он прерывисто вздохнул, и я поняла вдруг, что он напуган. Он поднял на меня глаза – и я, не желая терять этот шанс на новую жизнь, кивнула, чтобы его подбодрить. «Я чувствую его сердце»,– сказал он. Птенец дернулся и задрожал, а потом застыл. Виктор вгляделся в него, потянул его за крошечные коготки, за крылья, которые никогда не расправятся. «Как яйцо поддерживало в нем жизнь? И куда, интересно, то, что делало его живым, пропало, когда сердце остановилось? Только что он был жив, а теперь это просто… предмет».

«Все мы просто предметы», – ответила я, потому что была предметом для людей, которые меня вырастили. Виктор задумался. Он протянул мне птенца, как будто я хотела подержать этот маленький мертвый комочек.

Я взяла его. Он пристально наблюдал за мной, так что я постаралась показать себя храброй и любознательной, как он. Я вела себя так, словно мы не делали ничего ужасного. Я сказала: «Надо вскрыть его, посмотреть, где у него сердце. Может, тогда ты поймешь, почему оно остановилось».

Виктор выглядел так, как чувствовала себя я, обнаружив гнездо: как будто он нашел сокровище.

Я вздохнула. Вместе с пониманием, что я впервые рассказала эту историю до конца, на меня напало оцепенение.

– Из всех преступлений Виктора, из всех убийств, о которых мне теперь стало известно, этот крошечный птенец занимал мои мысли больше всего. Возможно, потому, что думать о птице было проще, чем о Жюстине или Уильяме. Но скорее потому, что я была соучастницей. В тот день я сделала себя его Элизабет. Я наблюдала за тем, что он делал, – без колебаний, без осуждения. Я продолжала наблюдать все наши детские годы. Я никогда не спрашивала, что произошло с рукой Эрнеста в загородном доме. Я просто разобралась с этой проблемой и позаботилась о Викторе.

Я никогда не спрашивала, а он никогда не рассказывал, и каждый из нас полагал, что защищает другого. В момент нашей встречи я запачкала руки в крови. Стоило ли удивляться, что он решил, что я всегда буду принадлежать ему?

Вот тогда-то, подумала я, тогда-то я и перестала быть просто Элизабет и стала его Элизабет. А теперь я не могла быть ни той, ни другой.

– Господь милосердный, – сказала сиделка. – Что они с вами сделали?