Какой-то человек, вероятно, священник, хотя на нем не было ни сутаны, ни белого воротничка, открыл дверь и впустил меня в вестибюль. Другой, сидевший за деревянным столом, сказал, что монсеньор Эдуард, несмотря на поздний час, находится здесь и не спит.
— Вам назначена аудиенция?
— Нет, но я должен поговорить с монсеньором. Это очень важно.
— На какую тему? — вежливо, но настойчиво спросил человек за столом. Мой пропуск не произвел на него ни малейшего впечатления. Видимо, мой собеседник — епископ, не меньше.
— Об отце Поле Дюре и отце Ленаре Хойте, — сказал я.
Он кивнул, прошептал что-то в микрофон-бусинку на своем воротнике — такой маленький, что я его не сразу заметил, — и повел меня через вестибюль.
По сравнению с этим местом трущоба, где жил архивариус, казалась дворцом. Мы очутились в неприглядном коридоре с грубо оштукатуренными стенами и еще более грубыми деревянными дверями вдоль него. Одна из них была открыта, и, проходя мимо, я мельком увидел каморку, очень похожую на тюремную камеру: низкая койка, грубое одеяло, деревянная скамейка для ног, простой комод, на нем — кувшин с водой и дешевый тазик; ни окон, ни информационных стен или проекционных ниш, ни пульта для прямого подключения. Это жилище, пожалуй, даже не было интерактивным.
Откуда-то доносилось устремленное к небесам монотонное песнопение, такое изысканное и архаичное, что у меня перехватило дыхание. Грегорианский хорал. Мы прошли через просторную трапезную, столь же непритязательную, как и кельи, через кухню, где легко освоился бы повар времен Китса, спустились по каменной лестнице со стертыми ступенями, миновали тускло освещенный коридор и поднялись по другой лестнице, еще более узкой, чем первая. Тут сопровождающий покинул меня, а я переступил порог одного из самых красивых залов, какие когда-либо видел.
Мое сознание как бы раздвоилось — я знал, что Церковь вывезла на Пасем собор Святого Петра весь целиком, даже мощи, что были захоронены под алтарем и считались принадлежащими самому Святому Петру; и в то же время мне казалось, будто я перенесся назад во времени, в тот Рим, который впервые увидел в середине ноября 1820 года. Город, где я жил, страдал и умер.
Красоте и великолепию этого помещения мог бы позавидовать самый величественный зал ТК-Центра: оно достигало шестисот футов в длину, и его дальние углы терялись во мраке, ширина — там, где трансепт пересекался с нефом, — составляла четыреста пятьдесят футов, а безупречный купол — творение Микеланджело — поднимался над алтарем почти на четыреста футов. Бронзовый балдахин работы Бернини, поддерживаемый витыми византийскими колоннами, обрамлял главный алтарь, создавая в дивной бесконечности зала соразмерный человеку тихий уголок, где ничто не мешало общению с Господом. Кроткие огоньки лампад и свечей отвоевывали у мрака отдельные участки базилики, отражались в гладких травертиновых плитах и вспыхивали искрами на золотых мозаиках, выделяя детали фресок и барельефов, украшавших стены, колонны и гигантский свод. А наверху бушевала гроза, вспыхивали молнии, заливая желтые витражи мгновенным феерическим блеском и протягивая световые щупальца к Престолу Святого Петра работы Бернини.
Я замер в тени апсиды, страшась даже дыханием осквернить священное безмолвие. Не знаю, сколько времени я так простоял, не смея пошевелиться. Но вскоре мои глаза привыкли к полумраку, контраст между вспышками молний и золотыми огоньками свечей стал не таким резким, и тогда я заметил, что в апсиде и длинном нефе нет скамей для молящихся. Здесь, под куполом, не было и колонн. Вблизи алтаря, примерно в пятидесяти футах от меня, стояли два близко сдвинутых стула. На них сидели, наклонясь друг к другу, двое мужчин, всецело поглощенные беседой. По их лицам пробегали блики от свечей и большой лампады перед изображением Христа в темном алтаре. Оба собеседника были немолоды. Оба принадлежали к духовенству — во мраке белели их воротнички. Присмотревшись, я узнал в одном из них монсеньора Эдуарда.
Его собеседником был отец Поль Дюре.
Сначала они, должно быть, испугались, оторванные от своей тихой беседы призраком в черной накидке, который вынырнул из темноты, бормоча как помешанный «Дюре! Дюре!» и еще что-то — о паломничествах и паломниках, Гробницах Времени и Шрайке, ИскИнах и гибели Богов.
Монсеньор не стал вызывать охрану; совместными усилиями он и Дюре успокоили пришельца и попытались извлечь смысл из его горячечной болтовни. Мало-помалу завязалась вполне осмысленная беседа.
Да, это был самый настоящий Поль Дюре — не гротесковый двойник, не андроид-дубликат, не кибрид с воскрешенным сознанием. Я уверился в этом, задавая ему вопросы и слыша ответы, разумные и обстоятельные, но окончательно убедило меня в его подлинности живое тепло старческих рук и глубокие, грустные глаза священника.
— Вам известны мельчайшие подробности моей жизни, нашего пребывания на Гиперионе, событий в Долине Гробниц. Но кто же вы? — повторил Дюре.
Настала моя очередь убеждать его.
— Я кибрид, воскрешенная личность Джона Китса. Близнец его личности, о которой Ламия Брон рассказывала вам... Помните?
— И вы могли поддерживать с нами связь, узнавать, что случилось, благодаря этому своему близнецу?
Я воздел руки в знак капитуляции перед тайной:
— Наверное. А может, в этом повинна какая-то причуда мегасферы. Я действительно видел во сне ваши странствия, слышал рассказы паломников... В том числе рассказ Ленара Хойта о жизни и смерти Поля Дюре. — Я снова дотронулся до его руки, ощутив тепло его тела сквозь толстую ткань сутаны. У меня просто голова шла кругом: я здесь, рядом, в одном пространстве и времени с участником небывалого паломничества...
— Значит, вы знаете, как я попал сюда, — заметил отец Дюре.
— Нет. Последнее, что я видел, — как вы входите в одну из Пещерных Гробниц. Там горел свет. Что было дальше, мне неизвестно.
Дюре кивнул. Его аристократическое лицо оказалось куда более изможденным, чем я помнил по снам.
— А что с остальными?
Я набрал в грудь воздуха.
— Поэт жив, он висит на терновом дереве Шрайка. Кассада я последний раз видел, когда он шел на Шрайка с голыми руками. Ламия Брон проникла через мегасферу в периферию Техно-Центра вместе с моим близнецом...
— Так он уцелел в этой петле Шрюна... или как там она называется? — спросил пораженный Дюре.
— Уцелел. Но один из ИскИнов, существо по имени Уммон, убил его, а Ламия отправилась назад. Что случилось с ее телом, пока не знаю.
Монсеньор Эдуард придвинулся ко мне.
— А Консул? Вайнтрауб с дочерью?
— Консул пытался вернуться в столицу на ковре-самолете, но потерпел аварию в нескольких милях севернее города. Это все, что мне о нем известно.
— Милях, — задумчиво повторил Дюре, словно что-то вспоминая.
— Извините, — я жестом указал на базилику, — в таком месте поневоле начинаешь пользоваться единицами из... предыдущей жизни.
— Продолжайте, — сказал монсеньор Эдуард. — Мы остановились на малышке и ее отце.
Я опустился на холодный каменный пол — ноги не держали меня, руки тряслись от усталости.
— В моем последнем сне Сол отдал Рахиль Шрайку. Этого захотела сама Рахиль. А потом стали распахиваться Гробницы...
— Все? — спросил Дюре.
— Да, кажется.
Мои собеседники переглянулись.
— Впрочем, есть еще кое-что. — И я пересказал им диалог с Уммоном. — Возможно ли, чтобы божество могло... развиться из человеческого сознания подобным образом, причем незаметно для человечества?
Вспышки молний прекратились, зато ливень усилился: казалось, тяжелые потоки воды пытаются сокрушить высокий купол. Где-то в темноте скрипнула тяжелая дверь, простучали и затихли шаги. Восковые свечи в темных нишах базилики бросали красные блики на стены и драпировки.
— Когда-то я проповедовал, что Святой Тейяр допускал такую возможность, — невесело проговорил Дюре, — но если этот Бог — ограниченное существо, эволюционировавшее подобно другим ограниченным существам, тогда это не он... не Бог Авраама и Христа.
Монсеньор Эдуард утвердительно кивнул.
— Была одна древняя ересь...
— Да, — подхватил я. — Социнианская ересь. Я слышал, как отец Дюре рассказывал о ней Солу Вайнтраубу и Консулу. Но не все ли равно, как зародилась эта... сила... и ограничена она в своих возможностях или нет. Если Уммон говорит правду, мы имеем дело с мощью, которая черпает энергию из квазаров. Это Бог, который может играючи уничтожать целые галактики.
— Значит, существует и такое божество, — заметил Дюре. — Но это не Бог.
Я четко уловил ударение, сделанное им на последнем слове.
— Но если оно не ограничено? — сказал я. — Если это и есть Бог Точки Омега, абсолютное сознание, о котором вы писали? Если это та самая Троица, чье существование ваша Церковь отстаивала еще до Фомы Аквинского, и если одна ипостась этой Троицы бежала назад сквозь время — сюда, в наше настоящее, — что тогда?
— Но что заставило ее бежать? — негромко спросил Дюре. — Бог Тейяра... Бог Церкви... Наш Бог был бы Богом Точки Омега, в котором достигли абсолютного слияния Христос Эволюции, Личное и Всеобщее... то, что Тейяр называл En Haut и En Avant. He может существовать ничего, что обратило бы в бегство одну из ипостасей этого божества. Ни Антихрист, ни гипотетическая сила зла, ни «противо-Бог» не могут угрожать подобному всеобщему сознанию. Кем же должен быть тот, другой бог?
— Бог машин? — спросил я так тихо, что сам не знал, произнес ли это вслух.
Монсеньор Эдуард сложил руки лодочкой — я сначала подумал, что он собирается вознести молитву, но этот жест выражал только глубокую задумчивость и еще более глубокое волнение.
— Однако и у Христа были сомнения, — проговорил он наконец. — Христос проливал кровавые слезы в Гефсиманском саду и молился, чтобы его миновала чаша сия. Если предстояла какая-то вторая жертва, что-то еще более ужасное, чем распятие... тогда я могу себе представить, что Христос — ипостась Троицы — проходит через время, бредет по некоему четырехмерному Гефсиманскому саду, лишь бы выгадать несколько часов — или лет — на размышления.