Падение Икара — страница 13 из 37

Дионисий дал лекарства Гликерии и весело поговорил с ней, ничем не выдавая своей тревоги. Затем он вышел, посмотрел на Карпа, сумрачно сидевшего на земле у кухни под надзором зевавшего во весь рот легионера, на других солдат, стоявших у всех выходов и явно томившихся на этой бессмысленной страже, и сел на скамейке под вязами посредине двора. Он следил за маленьким облачком, тихо плывшим над безмолвным двором; за пятнами солнца, густой сетью лежавшими под вязом; за пожелтевшим листиком, который медленно и плавно опускался на землю. Он ни о чем не думал, и единственным отчетливым чувством была радость, что Никий далеко, что Никия нет в Вязах.

Прошел час, другой, третий. Двор лежал тихий, окутанный сонной дрёмой, и вдруг словно дыханием бури смело эту тишину: голуби стаей взвились в воздух. Легионеры затихли и вытянулись, доносчик, где-то до сих пор прятавшийся, выполз вперед и весь согнулся в низком поклоне, словно переломился пополам. Во двор на всем скаку влетело несколько всадников. Целый отряд выстроился перед усадьбой. Раздвигая его, прошло двое людей, ведя во двор Прима; руки у него были связаны за спиной. Он равнодушно скользнул взглядом по Дионисию и отвернулся.

Въехавшие во двор спешились все, кроме одного человека с бледным, словно обсыпанным мукой прыщавым лицом и светло-голубыми глазами навыкате. Глаза смотрели без всякого выражения, лицо было холодно и бесстрастно. Дионисий почему-то вспомнил крупную змею, которую он недавно убил. Обвившись вокруг дерева, она тянулась к маленькой пичужке, застывшей на ветке. У змеи были такие же, как у этого человека, глаза, лишенные выражения, безжалостные. «Кто это? — старался угадать Дионисий. — Бедный, бедный Прим! Поймали-таки!.. Какой это из негодяев прислужников Суллы? Хрисогон? Нет, тот, говорили мне, молод и очень красив. Уж очень раболепно-угодливы все! — И вдруг его словно ударило: — Да ведь это сам Сулла! Таким вот как раз описывал мне его Тит. Бедный, бедный Прим?»

Всесильный диктатор заговорил, и голос его, ровный, без всяких интонаций, был таким же безжизненным и жестоким, как и глаза:

— Этот преступник, — он повел рукой в сторону Прима, — отрицает, что видел тебя. Но мой врач говорит, что наложить повязку таким образом могла только искусная рука. В округе ты единственный врач. Как смел ты помочь человеку, который занесен в проскрипционные списки?

— Разве можно не помочь тому, кто нуждается в помощи?

— Ты не знал, что он в списках?

— Он сам мне сказал об этом. Мне это было безразлично.

Лицо Суллы налилось кровью, и он закричал во весь голос:

— Ты умрешь сейчас же!

— И ты умрешь в свой час. И умирать тебе будет страшнее, гораздо страшнее, чем мне.

Сулла почувствовал, как по спине у него пробежал холодок. Он был суеверен, и этот старик, который не встал перед ним, говорил так спокойно, улыбался такой ясной улыбкой, не только не просил пощады и не испытывал никакого страха перед смертью, но открыто признавался в пренебрежении к его воле, преступить которую люди и помыслить не смели, невольно заинтересовал его… и не только заинтересовал. Ему, всевластному диктатору, перед которым трепетало все, от единого жеста которого зависели жизнь и смерть не только отдельных людей, но и целых племен, — ему стало страшно этого одинокого, бессильного человека, который сводил на нет его могущество своим спокойным достоинством, своей непоколебимой верой… во что?

И, заставив себя улыбнуться своей страшной улыбкой, от которой стыли сердца, он спросил Дионисия деланно-небрежным тоном:

— Почему мне будет страшнее умирать, чем тебе?

— Потому что ты никогда не слушал голоса совести… потому что ты считал себя выше всех людей… потому что только злоба и месть были твоими учителями.

Сулла так дернул лошадь, что она взвилась на дыбы. У него перехватило дыхание; в углах губ клочками собралась пена; он не мог произнести ни слова и только страшными жестами требовал: убить, убить… скорее… скорее.

Один из солдат метнул копье; оно попало в грудь Карпа, заслонившего собой Дионисия. Дионисий склонился над упавшим; меч, ловко направленный в спину, прошел ему в сердце.

— Чтоб камня на камне… — прохрипел наконец Сулла, вскочив на коня, и стремительно погнал его прочь от этого страшного места, где впервые за всю свою жизнь услышал он правду о себе.

* * *

Когда Ларих, возившийся во дворе, увидел зарево в стороне Вязов, сердце у него замерло. Забыв обо всякой осторожности, он бегом кинулся к усадьбе.

Догорала солома: огненным веером разлетались хлебные зерна; в закопченных, потемневших от дыма стенах не было ни окон, ни дверей. Посредине двора лежали убитые Гликерия, Карп и Дионисий. Откуда-то выполз Негр и с воем кинулся к Лариху. Ларих взял собаку на руки и горько-горько заплакал.

Письмо Парижа

Все, что происходило в Старых Вязах, видел и слышал, притаившись за огромным старым тополем, племянник Лариховой жены, молодой человек, который недавно приехал из Массилии. Он настойчиво звал туда Лариха, и за переезд стояла и Ларихова жена, уроженка Массилии, горячо любившая этот город. И многочисленная родня ее жила там. Ларих сам склонялся к отъезду; теперь, после убийства Дионисия, решение было им принято стремительно и бесповоротно. Меньше чем через месяц он уже плыл к Массилии.

Уведомить Тита и Никия о смерти Дионисия он считал обязанностью, но как? Прийти самому к Титу он побоялся и решил послать племянника. Пусть расскажет… А вдруг подслушают? И он написал длинное письмо, в котором в точности излагал все случившееся, но Суллу заменил сиракузским тираном Гиероном, а Дионисия — учеником Аристотеля Феофрастом, имя которого часто слышал от старого врача; об исторической точности и хронологии Ларих не беспокоился. «Тит поймет», — решил он и отправил племянника по адресу, который ему сообщил «на всякий случай» Дионисий.

Тит нисколько не удивился, увидев во дворе незнакомого бедно одетого юношу, шагавшего прямо к нему: новый заказчик. Юноша оказался, однако, привередливее, чем можно было ожидать по его костюму. Он отверг все, что увидел, и попросил показать ему то, что лежит в мастерской. Тит предупредил его, что там находится только то, что сделано на заказ и продано. Юноша упрямо просил показать ему эти надгробия: может быть, он выберет образец. В мастерской повел он себя совсем странно: с шумом перевернул две-три плиты, даже не глядя на них; воровато огляделся вокруг и, поманив Тита в самый дальний угол, сунул ему в руку дощечки[66], шепнув в самое ухо: «Прочтешь, запершись, один на один», — и вышел из мастерской, крикнув, что он, пожалуй, еще завернет к нему, если не найдет ничего лучшего.

Озадаченный Тит ощупал дощечки и сунул их за пазуху. Кто-нибудь предупреждал его о грозящей опасности? Не только близких, но и знакомых у него в Риме не было. Дионисий? Но почему такая таинственность? Ловушка, чтобы погубить их? Он собирался уже подняться на настил, где у него с Никнем была и столовая и спальня, и прочесть загадочное послание, но тут пришли за готовыми надгробиями, появились новые заказчики, и Тит освободился только к вечеру. Он запер мастерскую, поднялся наверх, уложил Никия спать и развязал дощечки.

Сначала все представилось ему сплошной чепухой: сиракузский тиран… Феофраст… смелое и благородное обличение… Внизу — совершенно нелепая строчка:

«Аргена взял с собой. Хирал».

И вдруг его словно что-то ударило… Ларих из осторожности написал свое имя наоборот: «аргена» значит «а Негра»; встретились не сиракузский тиран и Феофраст, а Сулла и Дионисий, и Дионисий убит. Тит еще раз прочитал письмо. Ларих заметал следы не особенно искусно: о Феофрасте было сказано, что он приютил человека, занесенного в проскрипционный список. Тит глухо застонал. Никий проснулся и бросился к нему.

* * *

Смерть дедушки произвела в Никии глубокую перемену. От веселого, бойкого мальчика не осталось и следа; он стал молчалив, сразу осунулся и ушел в себя. К Титу он стал особенно внимателен и нежен, но никогда не заговаривал ни о Дионисии, ни о Вязах. Тит чувствовал, что он о них непрестанно думает и тоскует. «Сломанный дубок», — с горечью думал о нем Тит: мальчик таял на глазах. Спасением явилась болезнь Тита. Тит заболел и болел тяжело и долго. Никию иногда казалось, что он не выживет. Страх за дорогого человека, уход за ним, заботы по хозяйству — все обрушилось на Никия; тяготы настоящей минуты заслонили прошлое. А когда Тит начал поправляться, оба, и дядя и племянник, увидели, что им грозит жестокая нужда.

У Тита всегда было много заказов, но зарабатывал он мало. Его клиенты, бедняки из соседних кварталов, заказывали не памятники и большие плиты, а маленькие плитки с короткой надписью и без всяких украшений; ими закрывали ниши в колумбариях[67], в которых стояли урны с пеплом покойного. Платили за них мало. Болезнь Тита унесла все скудные сбережения каменотеса; приходилось перебиваться со дня на день и довольствоваться иногда одним хлебом. Тит попробовал оставлять племяннику львиную долю, но Никий это живо заметил, и никакие клятвы Тита, что он сыт и больше ничего не хочет, не могли заставить мальчика взять лишний кусок. И взрослый мужчина и мальчик ломали себе голову, что предпринять, чтобы не умереть медленно с голоду. Никий придумал первый.

Какие планы были у Никия

Мальчик решил, ни слова не говоря дяде, отправиться к Метеллу и попросить у него помощи: пусть закажет памятники всем своим умершим родственникам и игрушки всей стае своих племянников и племянниц. Деньги, по крайней мере часть их, может дать вперед: дядя не из тех людей, которые обманывают.

Никий бывал с дедушкой у Метелла и знал, что у него в Риме два дома: почти дворец на склоне Палатинского холма и просторный особняк на краю города. Вспомнив вкусы хозяина Вязов, мальчик решил, что Метелл живет теперь именно в этом доме. От их жилья до него было не ос