Первое время мальчик старался быть около Евфимии. Маленькая гречанка ни о чем его не расспрашивала и никак не утешала; юна только радовалась его приходу, просила принести дров или воды, угощала свежим хлебом и медом; не слушая жарких протестов, смазывала гусиным жиром царапины и ранки, которыми во множестве были покрыты его руки и ноги. Она спрашивала, скоро ли он выучится плести сандалии («Гляди, мои совсем изорвались!), и обсуждала, где и как достать краски, чтобы выкрасить овцу, которую Никий вырезал ей из дерева: «Хорошо бы сделать ее такой рыжеватой; знаешь, как усы у Аристея!» Келтил, всегда и всюду сопровождавший мальчика, неизменно получал мисочку молока, любимое свое кушанье. И эти часы, проведенные в уютной тихой хижине в неторопливой беседе за каким-нибудь домашним делом, тоже незаметно залечивали горе мальчика и укрепляли его душу.
Скоро он окреп и оправился. «Братьев-щенят», как шутливо называли пастухи Никия и Келтила, ставших неразлучными друзьями, к работе не неволили, но мальчика самого тянуло войти в общую жизнь и принять участие в общей работе. Он охотно выходил на пастбище вместе с пастухами, когда еще только светало и трава была совсем седой от росы; в полдень помогал загонять стадо куда-нибудь в тень — под скалы или под купу старых вязов, гостеприимно приглашавших укрыться от зноя под их сенью, — а вечером распределять овец по загонам. Загоны устроили на вершине большого холма, недалеко от хижины Евфимии, в первый же день по прибытии на пастбище, с помощью кольев и толстых сетей, которые везли за стадом. Пастухи учили его плести корзины из гибких ивовых ветвей и сандалии из камыша. Свою первую работу он поднес Евфимии, которая сказала, к великой радости мастера, что таких превосходных сандалий у нее никогда не бывало, и попросила поскорее изготовить еще новую пару. Он выучился делать дудочки и наигрывать на них старинные кельтские мотивы; украшал затейливой резьбой толстые, загнутые крючком посохи, с которыми пастухи никогда не расстаются; приносил им холодной ключевой воды из родника, бившего возле хижины; делал из тыкв-горлянок миски для Евфимии и фляги для пастухов; чинил собачьи ошейники; туго, чтобы не было морщин, обтягивая мягкой кожей шляпки гвоздей, острия которых грозно торчали наружу: волк, напоровшись на такой ошейник, никогда больше не осмеливался кинуться на собаку — так, по крайней мере, утверждали пастухи.
Больше всего, однако, проводил он времени с Критогнатом. Старик полюбил мальчика, и Никий всей душой откликнулся на эту любовь. Критогнат учил его всему, что знал сам. Он приводил Никия на маленький пчельник, устроить который его заставила Евфимия («Катон был злая свинья, слов нет, но в уме ему отказать нельзя. Что он говорил? «Римляне правят миром, а римлянами правят их жены!» Женщину не переспоришь. Потребовался ей мед — нужен, видишь ли, больным, да и здоровым полезен, — пришлось заводить пасеку»), рассказывал о пчелах, об их жизни и нравах, о том, как ловить молодые рои, вынимать мед и убирать пчел на зиму. Но охотнее всего учил он Никия тому, как лечить больных людей и животных: показывал ему целебные травы и объяснял, от какой болезни какая помогает; учил приготовлять мази и отвары, перевязывать раны, вправлять вывихи и накладывать шины на сломанную ногу или руку. Никий хорошо усваивал уроки «дяди Крита». Мальчик был любознателен, а кроме того, он по-детски радовался, что будет таким же, как дедушка. Келтил все время ходил забинтованный: у него была перевязана то спина, то голова, то лапы. Щенок с крайним отвращением соглашался служить науке, но, когда дело дошло до того, чтобы вложить его заднюю лапу в шины, «будто она у тебя сломанная», пес решительно отказался признать этот вымысел за правду и начал упорно огрызаться. Просьбы и уговоры не помогали. Евфимия, долго наблюдавшая за оживленным диалогом огорченного врача и упрямого пациента, посоветовала наконец Никию поучиться не на собачьей лапе, а на ее руке.
— Да ведь его лапа похожа на овечью ногу, а твоя рука нет!.. Такой дурак!.. И что ему сделается? Вот сломаешь на самом деле лапу, попадешь в валетудинарий[83] — как я тебе лапу буду лечить без практики? Вот и увидишь сам, что дурак!
Валетудинарий — больница — находился недалеко от хижины. Это было довольно просторное здание, разделенное на две половины; меньшая предназначалась для людей, большая — для животных. Стены, сплетенные из ветвей, были аккуратно заштукатурены изнутри и снаружи; большой очаг сложен с таким расчетом, чтобы тепло тянуло в оба отделения. Уход за больными лежал на Евфимии. Никий стал ее ревностным помощником. Если мальчика нигде не было видно, это значило, что появился какой-то четвероногий больной (за больными людьми ухаживала Евфимия), который нуждается в неусыпной заботе и внимании. Когда какая-нибудь понурая овца, которую ничто уже на свете не радовало, после нескольких приемов питья, изготовленного его, Никия, руками (под строгим присмотром Критогната, правда), оживлялась, громким блеянием требовала еды и рвалась на пастбище, радости мальчика не было границ. «Из тебя выйдет хороший врач, — одобрительно говорил Критогнат, — ты не просто даешь лекарства, а болеешь и оживаешь с больным. Так у каждого настоящего врача».
Однажды, обойдя крайние участки пастбища и набрав целый ворох разных трав и цветов, учитель и ученик присели отдохнуть в тени огромного одинокого дуба.
— Как он разросся! — задумчиво проговорил Критогнат. — А ведь ему не больше сорока лет. Я помню, как я посадил здесь желудь в первый же год, когда оказался в этих местах. Желудь был из моих родных мест: как-то завалялся в моей сумке. Мы с этим дубом земляки. — Старик помолчал. — И с Келтилом мы земляки. — Он нежно провел рукой по бело-рыжей спине щенка, развалившегося у его ног. — Мне принесли его из Галлии; это галльский пес.
— Ты потому и назвал его кельтским именем, дядя Крит? А что значит «Келтил» по-кельтски?
Критогнат несколько минут молчал.
— Мне сладко повторять это имя. Так звали моего молочного брата. Я любил его больше всех людей на свете, больше отца с матерью. Он был храбрым воином и мудр был не по возрасту. Он хотел видеть Галлию счастливой и могущественной… Его погубили люди, которым нет дела ни до чего, кроме собственного счастья и могущества. Его сожгли… И я не хочу больше видеть землю, по которой разнесся пепел от его сожженного тела, не хочу видеть людей, которые допустили этому злодеянию свершиться… Давай сюда ближе нашу охапку, начнем разбирать по сортам.
Никий усердно занялся разборкой. Критогнат рассеянно вертел растения в пальцах. Мальчик искоса поглядывал на него; хотел спросить и боялся растревожить старую боль.
— Я тебе никогда не рассказывал, как я стал рабом? Нет, конечно! Ну, так послушай.
Я родился в земле арвернов, на хуторе. Родители мои не были знатного рода, но отец был свободным и зажиточным человеком; он состоял в дружинниках у отца Келтила. Моего старшего брата затоптал на охоте зубр. Я остался единственным сыном; сестер у меня не было. Мы с Келтилом не разлучались: вместе бродили по лесам, вместе охотились и вместе учились. Отец его был богатый и могущественный вождь; его сыну не подобало жить неучем, и нас отослали в глубь вековых дубовых лесов, к старому друиду[84] (так звали галльских жрецов) Дивикону, который был другом Келтилова деда и учителем его отца. Он учил нас не так, как учат в римских школах: звонко пустословить, строить красивые периоды и доказывать, что черное бело, а белое черно; он заставлял нас наблюдать за тем, что вокруг нас, рассказывал о мире, о людях, животных и растениях. Сам он был искусным врачом и многому научил меня в науке врачевания. А о верности вождю и товарищам, о мужестве в бою и о презрении к смерти он говорил так, что слова его врезаны у меня в сердце — не в памяти. Мы пришли к Дивикону мальчишками и покинули его взрослыми людьми, и дело было не только в том, что мы стали на несколько лет старше.
Мне вскорости исполнилось двадцать лет, и отец послал меня за Альпы, к своему шурину, родному брату моей матери. Дядя давно уже переселился в долину Пада, на землю большого галльского племени инсубров[85]. Он взял себе жену из этого племени и жил самостоятельным арендатором на земле бывшего могущественного вождя инсубров. Она и теперь принадлежала ему, но прежнего веса и значения он лишился полностью: настоящими хозяевами были римляне. Отец, отправляя меня, не скрыл цели этого путешествия: у дяди была единственная дочь, и старики хотели, чтобы мы поженились.
Дядя обрадовался мне несказанно: мы, галлы, ценим узы родства, а гость, который приходит из родных мест, приносит с собой воздух родной земли. Где бы человек ни жил, как бы хорошо он ни жил, а дороже места, где он родился и провел детство, нигде нет. В мою честь устроили торжественный пир. Собралась вся родня, пришли знакомые, набралось человек двадцать.
Я так помню последний вечер моей свободной жизни, как будто все это было только вчера. Большую комнату устлали, по галльскому обычаю, сеном, на котором мы и расселись вокруг столиков. На каждом столике горой лежало мясо, вареное и жареное, и маленький каравай хлеба. Много было пива (мы любим этот напиток), и стояли большие кувшины с вином из Массилии — дядя давно припас это вино для какого-нибудь торжественного случая.
Дядин дом был выстроен в галльском вкусе, из толстых сосновых бревен; соломенная крыша низко свисала над стенами. В первом этаже была одна большая комната; из нее маленькая дверка, к которой поднимались по нескольким ступенькам, открывалась в кладовую, заставленную сундуками с разной одеждой и мехами. Из кладовой внутренняя лестница вела во второй этаж, где помещались женщины. Своим острым глазом я заметил, что дверка чуть-чуть приоткрыта, и разглядел смеющееся лицо моей невесты: она подглядывала, что делается у нас в большой комнате.