Падение Икара — страница 20 из 37

Пир длился уже несколько часов, когда во дворе послышался шум и раздались голоса. Во время пира у галлов двери и ворота стоят настежь: странник угоден богам, и гость приносит благословение дому. Дядя радостно приветствовал прибывших. Это была семья римлянина-колониста, жившего по соседству: отец и семеро сыновей. Дядя их хорошо знал, и жили они по-приятельски, как полагается жить добрым соседям. Они привели с собой еще несколько человек своих родственников, которые заехали к ним по пути в Галлию, где у них были гончарные мастерские и сукновальни. Дядя их встретил с истинно галльским, искренним и шумным, радушием. Новые гости (было их человек пятнадцать) тоже расселись на сене, тоже взяли себе по куску свинины и налили вина. Мне они чем-то сразу не понравились, особенно отец. И собаки, которые дружелюбно обнюхивали всех доселе приходивших и никого не трогали, так на них накинулись, что пришлось их выгнать и запереть. А собаки, знаешь, лучше разбираются в людях, чем сами люди. Я стал вполглаза приглядывать за пришельцами. Меня удивило, что, усердно хватая кувшины с вином, они наливали себе не больше чем на глоток и чаще только подносили свои кубки к губам, а не пили из них; соседей же потчевали усердно. Галлы любят выпить. Бывали случаи, что человек продавал себя за бочонок вина. Мы народ легкомысленный и неосмотрительный. А так хороший, честный и добрый народ. Я на вино крепок, а тут я вдруг явственно услышал — слуху моему и теперь кошка позавидует, — что у кого-то из них под туникой брякнуло железо. Хмель с меня, если он во мне и сидел, соскочил мигом: честный человек не прячет оружия, если он с ним пришел в гости; у нас и мечи и кинжалы были на виду. Я поднялся, нарочито пошатнувшись. «Куда, племянник?» — спросил дядя (я сидел рядом с ним). Он был совсем пьян, и язык плохо его слушался. «Пойду… Конь», — ответил я пьяным голосом, спотыкаясь на каждом слоге. И я вышел, стараясь идти лицом к новым гостям. В дверях я оглянулся. Почти все наши крепко спали, растянувшись на сене; кое-кто еще сидел, но, видимо, уже не понимал, ни где он, ни что творится вокруг. Римляне переглядывались между собой; правую руку держали они за пазухой. Я быстро перебежал через двор к сеновалу, где я спал (стояла жара, и в доме мне было душно). В сене в головах у меня лежал прекрасный испанский меч, подарок отца; им можно было и колоть и рубить — нашими галльскими можно только колоть. Я нащупал его, мигом спустился с сеновала, скинул обувь и бросился обратно, стараясь держаться в темноте. В ярком свете факелов, освещавших комнату, я увидел, как римляне одного за другим связывали пьяных. Все было ясно: они свезут их на невольничий рынок и продадут как своих рабов. А на пороге кладовой, тесно прижав к себе дочь, стояла жена дяди. В руке у нее был тонкий острый кинжал, и жестом величавым и повелительным она указала мне на дядю. А затем… она убила свою дочь и себя: смерть лучше рабства. Я перескочил через порог, снес голову доброму соседу — он как раз поднял ее мне навстречу, — еще кому-то, еще кому-то и очутился рядом с дядей. Я заколол его: выполнил приказ его жены, да и без ее приказа я сделал бы то же: я не допустил бы, чтобы над его честными сединами надругался какой-нибудь негодяй римлянин. Я еще крепко ударил кого-то — надеюсь, убил, — но и меня ударили так, что я упал и потерял сознание.

Критогнат замолчал.

Никий сидел не шевелясь, затаив дыхание, не замечая слез, катившихся у него по щекам. Критогнат заговорил снова:

— Я очнулся в какой-то крохотной каморке. Голова у меня была завязана, рука притянута бинтом к груди. Все тело болело и ныло, одна нога лежала в шинах. Я понял, что она сломана. Позже я узнал, что нахожусь в маленьком городке Сассине и что меня купил за гроши Муррий, мой теперешний патрон; остальных увезли на продажу в Рим, от меня же с удовольствием отделались в дороге, не очень рассчитывая, что я выживу.

Я и не выжил бы. Я не хотел жить. Я срывал повязки, отказывался от еды и питья. Около меня все время вертелся юркий черномазый малый, очевидно врач-раб, который силился то напоить меня каким-то снадобьем, то заставить меня поесть. Я швырял в него кусками хлеба и мяса, которые он приносил мне, а когда однажды он стал оттягивать мне челюсть, чтобы силой влить лекарство, я так хватил его этой чашкой с лекарством по голове, что чашка вдребезги разлетелась. Передо мной мелькнуло его перепуганное, злое лицо, по которому текли струйки крови, и я опять впал в беспамятство.

Я пришел в себя и почувствовал, что мне как-то очень хорошо и покойно.

Я лежал не в темной каморке, а под деревом; голова и рука были у меня опять забинтованы, но повязки меня не беспокоили, лежать было удобно. Возле меня сидел незнакомый юноша и глядел на меня так ласково, такими добрыми прекрасными глазами! Он наклонился и поцеловал меня… В первую минуту я подумал, что какая-то добрая фея приняла его облик, чтобы принести мне облегчение и утешить меня.

Юноша сказал мне несколько слов по-кельтски. Он страшно коверкал их, но это были звуки моего родного языка, и я заплакал. Юноша тихонько отвел мою руку, которую я поднес к голове, собираясь опять сорвать повязку; назвал меня братом (он перешел на греческий), стал говорить о том, что, пока человек жив, он может и должен надеяться и что, конечно, я не останусь на всю жизнь рабом. Он по только назвал меня братом — он говорил со мной, как брат, жалел меня, утешал, ободрял. Его слова были сильнее всех лекарств, нужнее всех перевязок. Он убедил меня всем своим поведением, что мир полон не одних злодеяний и живут в нем не одни преступники. Он вырвал меня у смерти своей добротой, своей нравственной силой. И тем, что я стал свободным человеком, я обязан ему, я в этом уверен. Ах, Дионисий, Дионисий! Не было дня, чтобы я тебя не вспомнил!

— Он был тоже галл, дядя Крит? — с волнением спросил Никий.

— Нет, мой мальчик, он был грек, афинянин, совсем молодой, немногим старше меня. Он все рассказал мне про себя. Отец его был тоже врачом; он умер года за три до нашей встречи. Дионисий после его смерти отправился в Александрию, учился у александрийских врачей, а оттуда приехал в Италию и странствовал из города в город, леча больных и собирая деньги, чтобы поехать в Азию и еще поучиться. Так попал он и в Сассину, и его пригласили полечить Муррия: тот чем-то болел, а об искусстве молодого врача шла добрая слава. Был он беден, очень беден, но все деньги, которые ему заплатил Муррий, отдал мне, как я ни отказывался. «У друзей все общее, — твердил он. — Разве ты не знаешь этой греческой поговорки? И в чем, в чем, а уж в этом греки, конечно, правы. Ты мне успеешь отдать, мы еще встретимся!» Да вот не привелось…

— Дядя Крит! — Никий изо всех сил старался сохранить спокойный вид. — Ты не помнишь полностью имя этого врача?

Критогнат посмотрел на него с удивлением:

— Если бы ты был мертв и кто-то воскресил тебя, ты забыл бы имя этого человека? Его звали Дионисий, сын Никия, афинянин… Что с тобой, мальчик? Почему ты так плачешь? Ты его знал? Где он?.. Умер! Убили!.. Твой дедушка? Так вот как мы встретились с тобой, Дионисий!

* * *

Критогнат не ошибался, думая, что Дионисий очень повлиял на его судьбу. Помог он, правда, и сам себе собственным упорством. Муррий, купив за бесценок полумертвого галла, рассчитывал, что если тот умрет, то убыток будет невелик, а если выздоровеет, то от такого силача проку будет много. Проку, однако, не получилось вовсе. Попробовали приспособить Критогната, пока он еще был слаб, к работам по дому, но, когда этот сумрачный великан входил в комнату, в ней как-то сразу становилось тесно, а женщины жаловались, что от взгляда его грозных серых глаз у них всегда мороз идет по коже. Когда домоправитель велел ему взять тряпку и стереть пыль, он этой тряпкой обтер не столы и ложа, а лицо домоправителя, да так, что у того из носу брызнула кровь, а щеки оказались все исцарапаны. Его отправили в подгородную усадьбу, но в первый же день, вместо того чтобы вспахать назначенный участок, он до вечера просидел на меже, пася волов и разговаривая с ними, а когда взбешенный вилик бросился на него с плетью, избил этой плетью его самого, к великому удовольствию всей усадебной челяди, которая ненавидела своего управителя за его злобность и скаредность.

Рабы клятвенно уверяли пострадавшего, что они не могли ему помочь, как ни порывались это сделать: этот хромой галл, конечно, колдун — он плюнул в их сторону, и никто из них не мог сдвинуться с места. Муррий уже подумывал, не отделаться ли от строптивого раба, продав его в гладиаторскую школу или в каменоломни. Он обсуждал этот вопрос с домоправителем (тот высказался было за гладиаторскую школу, но, проведя рукой по щекам, еще шершавым от рубцов, стал настаивать на каменоломнях), и Дионисий подоспел со своим советом как раз вовремя.

— Ни один ланиста[86] не купит у тебя человека, который хромает и у которого вид, словно его только что с креста сняли. И в каменоломни его никто не возьмет. А от него ты можешь получить большую пользу!

— Как бы не так! Каким это образом?

— Приставь его к лошадям. Я только что с твоих пастбищ. (Дионисий ездил туда полечить больного пастуха.) Что у тебя там творится! Ты послал туда трех сирийцев; они ростом с мартышек и смотрят на лошадей, как будто это огнедышащие драконы. Твой старший табунщик рвет на себе волосы: ему же не справиться с двумя сотнями лошадей при таких помощниках. А галлы так умеют ходить за лошадьми! У тебя будут такие кони, как ни у кого в округе. Этот галл тебя озолотит.

— Он сбежит на другой день.

— Сделай так, чтобы он не сбежал. Пообещай ему свободу. Ты знаешь, что его превратили в раба подлым образом.

Муррий поморщился:

— Мир полон подлостей. И, кроме того, он убил пятерых римских граждан.

— Разбойников.

— Все равно. Они римские граждане, а он что? Галльская собака!

И тут Дионисий пустил в ход свой главный козырь: