Фуфий в несколько прыжков очутился у стола, за которым только что сидел. Смутная догадка осенила его.
— Куда делись пастухи? — растерянно произнес он и вдруг заревел: — Где пастухи, галльская…
Слова эти были последними в его жизни: стрела Аристея пробила ему горло. Солдаты не успели опомниться, как другая стрела глубоко вонзилась в глаз Фуфиева соседа. Ловко брошенный топор раскроил голову второму легионеру: меткая рука и меткий глаз Аристея славились недаром. Несколько человек бросились к чердаку и тяжко грохнулись оземь один на другого. Критогнат уже действовал мечом; Мерула и Мус выскочили ему на помощь из засады; став спинами друг к другу и пользуясь замешательством среди солдат, спешно надевавших панцири и шлемы (многие сняли их, садясь за еду), они вывели из строя несколько человек, но одолеть всех они, конечно, не смогли бы: очень уж неравны были силы. Аристей посылал стрелу за стрелой; Евфимия ловко швыряла зажженные вязанки, которые быстро превращались в столбы сплошного пламени, но умело брошенные копья почти одновременно прервали жизнь обоих. Падая, Аристей задел горшок с горящими углями. Сено вспыхнуло, пламя охватило деревянные перекрытия, потолок и крышу, и на этом огромном погребальном костре сгорели тела Евфимии и Аристея. И под рев разгулявшегося пожара в помощь Критогнату и Меруле, израненным и выбившимся из сил, сзади набросились на солдат вернувшиеся пастухи и товарищи Мерулы.
Мус, бившийся бок о бок с Критогнатом и Мерулой, был весь в царапинах и ссадинах, но каким-то чудом не получил ни одной серьезной раны. Пользуясь тем, что солдаты, ошеломленные нападением с тыла, обратили все внимание на новых врагов, он кинулся к пятерым закованным пастухам, которые стояли в стороне от свалки, жадно наблюдая за ее ходом. Он быстро сбил колодки с одного, с другого. Освобожденные стали энергично помогать освободителю и кто с топором, кто с мечом, валявшимся на земле, а кто просто с увесистой дубиной бросились на солдат.
Так неистов был этот натиск, с такой яростью бились люди за свою свободу, что легионеры не выдержали и стали отступать.
— Не позволяйте им уйти! Они же приведут других! — из последних сил крикнул по-кельтски Критогнат, падая на землю.
Солдатам и не позволили уйти: все до одного полегли они на той лужайке, где весна когда-то справляла свой праздник. Критогнат и Мерула скончались на руках у горько плакавших товарищей. Догоравший пожар потушили, разгребли угли и пепел и нашли кости Аристея и Евфимии. Под дубом, который Критогнат называл своим земляком, вырыли две могилы: в одной положили Критогната и Мерулу, в другой поставили урну с костями Аристея и его жены. Над обеими могилами насыпали по высокому холму и, нарезав широкими пластами дерн, обложили им эти холмы.
Новые товарищи Тита
Труппа, в которой Катилина пристроил Тита, не была настоящей актерской труппой; члены ее никогда не решились бы сыграть на римской сцене Плавта[102] или Теренция, и не потому, что им не хватало таланта комических актеров — природа наделила их этим даром в избытке, — а потому, что бродяжничество было их страстью, а боязнь римских магистратов и ненависть к ним равнялись отвращению от всяких писаных обязательств и формальных договоров. Они не любили бывать в Риме, а если и появлялись, то выбирали для своих представлений самые глухие части города: кварталы за Тибором или под Эсквилином. Большим дорогам они предпочитали безлюдные проселки, которыми можно было добраться мимо одиноких хуторов и полупустых селений до маленьких сонных городков, где чаще всего и давали они свои представления.
Труппа, «содружество свободных артистов», как величали себя ее члены, состояла из четырех человек: Никомеда, сына вифинского[103] грека, отпущенника, проведшего полжизни в Италии (Никомед и родился в Риме); сирийца Анфима, маленького складного юноши, погасить радужное настроение которого оказывалось не под силу невзгодам, щедро усыпавшим жизненный путь «свободных артистов»; в бездомной, бродячей, полуголодной жизни, которую они вели, Анфим чувствовал себя как рыба в воде. Дальше шли Аттий, исконный римский гражданин, желчный человек, слова которого бывали острее отточенного ножа, и его двоюродный брат Панса, скромное бессловесное существо, превосходный акробат, про которого брат говорил, что ум у него спустился в ноги и никак оттуда выбраться не может. Во главе «свободных артистов» стоял Никомед, человек уже немолодой, ловкий и хитрый, умевший в случае надобности пролезть в игольное ушко. В его ведение поступала вся выручка; на нем лежала забота о закупке пищи и одежды артистам, а также о приобретении некоторого количества ячной мякины для пожилого мрачного ослика, который тащил тележку, где лежал необременительный скарб артистов; этого ослика по справедливости следовало тоже считать членом «содружества», потому что он нередко принимал участие в представлениях, причем неизменно с успехом. Помимо дел «содружества», Никомед выполнял ряд поручений, которые во множестве возлагали на него Катилина и его приятели. Поручения эти были часто характера весьма сомнительного, но Никомеда это ничуть не тревожило; совесть его в этих делах особой щепетильностью не отличалась, но во всем, что касалось «содружества», включая осла, Никомед был и попечителен и безукоризненно честен.
Труппа обычно передвигалась медленно; спешить было некуда. Если на пути попадалась усадьба или селение, казавшееся не вовсе обнищавшим, актеры останавливались и показывали, как объявлял Никомед, «чудеса ловкости и умения»: сириец подбрасывал небольшой круглый щит и ловил его спиной, лбом, ногами; Панса танцевал на канате, жонглируя мячами, ходил на руках, натягивал ногою тетиву лука и сбивал стрелой колпак с Анфима; осел под щелканье бича, которым орудовал Никомед, выделывал такие коленца, что зрители надрывались от хохота. В заключение Анфим лихо отплясывал какой-то дикий танец и, закончив его особо затейливым вывертом, в одно мгновение оказывался на плечах у Пансы. В таком виде они и обходили публику. Панса держал в руках медный таз, размеры которого отнюдь не соответствовали величине сбора. Плата бывала обычно натурой: в таз летели, гулко ударяясь о его дно, головки чесноку и лука, круглые крупные репки, свекла, горсточка соленых маслин, завязанных в тряпочку, кусочек хлеба или маленькая лепешка. Иногда в таз мягко шлепался ломтик сала или мяса и редко-редко звякала медная монетка. Крестьяне были бедны, вилики скупы, а рабам и вовсе нечего было дать.
Главные свои представления «содружество свободных артистов» давало по городкам. Ночевали всегда вне городских стен: под открытым небом, если погода была хорошей, а в дождь и холод — в каком-нибудь сарае, покинутом шалаше или хижине пригородного садовника, радушно принимавшего комедиантов. Анфима сразу же снаряжали в город за новостями и сплетнями. Где и как, в какой харчевне, в чьем доме, у какой словоохотливой кумушки или болтливого пьяницы успевал он все выведать, это оставалось его тайной, которую он никому не открывал, но он неизменно возвращался с ворохом всяких историй. Вдоволь нахохотавшись над ними, «свободные артисты» начинали готовиться к завтрашнему представлению.
Они разыгрывали маленькие сценки, действующие лица которых установлены были обычаем, шедшим от времен седой старины: обжора, который может умять зараз штук десять больших караваев и выхлебать целую бочку вина; глупец, который постоянно попадает впросак и настолько бестолков, что ломает себе голову над тем, кем приходится ему дочь его родной матери; старик, до того скупой и жадный, что он плачет, глядя, как дым от его собственного очага теряется в воздухе, надевает сандалии на руки, чтоб они не износились, и ходит босиком, а подаренное ему яблоко решается съесть, только когда оно сгнило; хитрый раб, плут и пройдоха, который, уверив своего господина, что после попойки у него мутится в глазах, подсовывает ему обглоданные кости и воду, а сам в это время уплетает жирную свинину и запивает ее старым вином. Готового текста к этим сценкам не было; его придумывали сами актеры, вовсю используя сведения, добытые Анфимом; они сыпали намеками на злободневные истории и на присутствующих лиц; искусно вплетали в свои монологи рассказ о событиях, взбудораживших городок, представляя их в таком потешном виде, что зрители покатывались со смеху. Случалось, что, забыв из любви к красному словцу всякий страх, задевали и местную знать; обитатели бедных кварталов встречали эти дерзкие выходки гулом неистового одобрения. Стремительные реплики действующих лиц, короткие, но бурные монологи, несущиеся в неистовом темпе, — все было одушевлено таким заразительным весельем, сверкало таким остроумием, то колючим, то добродушным, что не только зрители покатывались со смеху, но даже Тит, замученный тоской и тревогой, не мог удержаться от смеха. По окончании представления начинался обычный обход с тазом: «Благороднейшие зрители! Мы ценим ваше одобрение высоко, даже выше фалерских желудков[104], по которым, однако, мы ох как соскучились!»
«Благороднейшие зрители» — они состояли по большей части из крестьян, зашедших на базар, мелких лавочников, разносчиков, ремесленников — и рады были бы раскошелиться, но, как правило, были лишены этой возможности: труппу щедро награждали похвалами и одобрениями, но скупо деньгами. Фалерские желудки оставались сладостной, недосягаемой мечтой. «Содружество свободных артистов» сидело обычно на хлебе и бобовой похлебке, приправленной одним чесноком. «Поесть бы досыта!» — мечтал Никомед. «Зачем досыта? — поправлял его скромный сириец. — Вполсыта и то бы хорошо».
Тит занимал в труппе особое место; он, так сказать, состоял при ней. Катилина долго толковал с Никомедом накануне отбытия труппы. Острому глазу проницательного грека сразу стало ясно, что Прокуда — так вторично переименовал себя Тит — к актерскому искусству не приспособить, а какое-то дело ему придумать нужно.