Падение Икара — страница 31 из 37

— Я обедал у Гавия, — небрежно обронил сириец.

— Знаешь, Анфим, раньше ты, по крайней мере, врал так, что невозможно было тебе не поверить.

— Я и сейчас вру так же, — успокоил Аттия Анфим, — только на этот раз я сказал чистую правду: я обедал у Гавия. Сыто живет. Какие лепешки на меду! А запеканка! Пшеничная крупа с творогом, с яйцами, с медом! Объедение! Я полмиски съел. Вы обедали?

— Обедали! — прорычал Панса. — Прикончили эту самую запеканку! И вообще, скажи еще слово, и я тебя отколочу!

— Ну, зачем, — примирительно произнес Анфим. — Гавий прислал вам гуся, но, если вы обедали… Тит, я… — Анфим запнулся под укоризненным взглядом Никомеда. — Прокул, я режу тебе лучший кусок. Если ты не будешь есть с нами, я отнесу гуся обратно. Гавий огорчится.

В этот поздний вечер в сарае стоял такой же раскатистый хохот, как и в доме охотника, Анфимова приятеля, обрядившего сирийца в шкуру убитого им медведя.

И тут, в Сульмоне, Тит напал наконец на след Никия.

След найден и потерян

Вся труппа знала, что Тит разыскивает своего племянника, и актеры включились в эти розыски, как в свое собственное дело, касающееся лично каждого. Особенно старался Анфим — старался и по врожденной участливости (ему всегда было радостно порадовать другого), и по врожденной страсти всюду совать нос и ловить концы самых запутанных клубков. Он умел находить общий язык со всеми — от оборванных мальчишек, которые его обожали, до их седовласых дедов, которые ценили в сирийце и веселый нрав, и остроумную беседу, и золотое сердце. Всюду за собой он оставлял друзей. Стоило «содружеству свободных артистов» где-нибудь появиться вторично, и Анфима уже встречали широкие улыбки и крепкие рукопожатия. И Анфим горячо надеялся, что его обширные знакомства и собственная проницательность и догадливость помогут в конце концов найти мальчика.

Анфима считала своим человеком беднота, Никомед был вхож в дома городской знати. Хитро и тонко вел он расспросы о Никии и у важных декурионов и у пронырливых торговцев и ростовщиков, которые знали обо всем, что делается в округе. Тит часами ходил по рынкам, форумам, лавкам и базиликам; его терзала мысль, что мальчика схватил какой-нибудь негодяй работорговец, и он уже живет загнанным, замученным рабом, томится в эргастуле, носится на побегушках в каком-то богатом, жестоком, безжалостном доме. Он заговаривал со всеми рабами, которые попадались навстречу, но ему обычно отвечали нехотя и быстро обрывали разговор. Анфим, наблюдавший однажды за такой беседой, состоявшей из вопросов Тита и нечленораздельного мычания раба, посоветовал Титу не разговаривать.

— Ведь на тебе же не написано… я хотел сказать — на тебе написано, что ты воин и не простой солдат, а куда повыше. Я через десять минут выудил у этой мычащей фигуры все, что нужно: ни у его хозяина, ни в окрестных домах мальчика нет. Положись на меня: я тебе найду твоего малыша.

И Анфим действительно набрел на след Никия.

В Сульмоне дела труппы пошли на этот раз очень хорошо.

Никомед сочинил стихи, в которых прославлялись декурионы и магистраты Сульмона, и в первую очередь — квинквеннал Гавий: его ум, гражданские доблести и попечительность о родном городе. Стихи эти, над которыми до колик хохотала вся труппа, были прочтены со сцены их автором, прочтены вдохновенно, с чувством, с дрожью в голосе. Декурионы были польщены; Гавий, растроганный до слез, объявил, что он берет «содружество свободных артистов» под свое покровительство. Никомед всерьез пообещал Анфиму выгнать его из «содружества», если он опять, увлекшись, заденет кого-нибудь из городской верхушки.

— В кого ты обрядишься в следующий раз? Опять в медведя? Хватит! Нам надо наконец и поесть досыта, и собрать на черный день! Отведешь душу в другом месте. Поводов будет хоть отбавляй!

Анфим понимающе кивнул головой, и театральные представления посыпались теперь только крупной солью далеких римских сплетен.


Слухи о трагедии на горном пастбище уже дошли до Сульмона. Их приносили люди, собиравшиеся на ярмарку и подхватившие эти слухи в пути — в какой-то деревне, у случайного прохожего, в крохотной цирюльне маленького городишка. Слухи эти мигом растеклись по бедным кварталам Сульмона, проникли в домики ремесленников и в рабские каморки; и там и здесь их обсуждали одинаково горячо. Толком никто ничего не знал. Одни говорили, что из Рима послан был легион перебить несколько тысяч пастухов, поднявших восстание, но какой-то пастух устроил так, что перебитыми оказались все солдаты, пастухи же не потеряли ни одного человека и отплыли в какую-то свободную страну. По другим рассказам, солдаты перебили своих центурионов и трибунов, соединились с пастухами и ушли в какие-то неприступные твердыни, куда их провел старый пастух, убедивший легионеров стать на сторону пастухов. И кто-то из приезжих привез рассказ о том, какая участь грозила пастухам Марка Муррия, и как их спасли ценой своей жизни старший пастух и его товарищи. Прозвучали имена Критогната и Мерулы, Аристея и Евфимии.

И во всех мастерских, у всех очагов, где хозяйки пекли на обед репу и варили капусту, заговорили о мальчике Критогната, который где-то идет и которого, если он заглянет в Сульмон, надо обогреть и приветить.

Анфим сразу понял, какой из трех вариантов правильно передает события, и очень заинтересовался хозяином стада и Критогнатом. Посиживая в харчевне, где у него чуть ли не все были друзья-приятели, он весело болтал то с одним, то с другим, слушал в оба уха и незаметно, умело направлял разговор на Критогната. Кто этот благородный человек? Галл? Раб? Отпущенник? Как ему удалось задержать солдат? А много их было? А кто этот мальчик Критогната?

— А знаешь, похоже, это тот самый, которого ты разыскиваешь, — вставил в разговор юноша, прислуживавший в харчевне; он поставил перед Анфимом кашу с колбасой и остановился поговорить. — Его зовут как раз Никнем…

Юноша вскрикнул: незнакомый мужчина в дорожном плаще с откинутым капюшоном до боли стиснул ему руку, отодвинул его в сторону и сел рядом с Анфимом, глядя на него глазами, в которых отнюдь не светилось дружелюбие.

— Почему ты спрашиваешь об этом мальчике, сирийская обезьяна?

— Он племянник моего друга, и мы его ищем. — В интересах дела Анфим решил пропустить «обезьяну» мимо ушей.

— А почему же он не с дядей, твоим другом?

— Судьба часто устраивает не так, как хочется людям.

— Судьба? Хорош, видно, дядя! Кстати, это не тот костлявый центурион, что таскается с вами? С таким лицом, будто, кроме уксуса, он в жизни своей ничего не пил. Что он у вас делает? Он центурион, да?

— Он вовсе не центурион. Он… поэт. Пишет комедии, изучает актерское искусство… пишет нам пьески.

— Скажи! До сих пор вы их сами сочиняли… Ты все врешь.

— Что ж я, по-твоему, Суллов шпион? — вспылил Анфим, хватаясь за свою миску с явным намерением надеть ее на голову собеседнику.

Тот размахнулся бутылкой.

— Успокойся, успокойся, Анфим, — примирительно заговорил харчевник, уже несколько минут стоявший за его спиной. — И ты, незнакомец, не горячись! Анфим, мы тебя знаем, ты свой человек, и мы тебе верим, но, знаешь, актеры народ легковесный… И твой Никомед что-то уж часто заглядывает в гости к Катилине… Говорят, он очень теперь забеспокоился о нас, простых людях… Ну что ж! Может быть… только его дружбу с Суллой мы помним, крепко помним. И про Гратидиана не забыли… А потом, честно тебе говорю, мы об этом мальчике знаем только, что он жив и в пути. Больше мы ничего сами не знаем. Верно ведь, незнакомец?

* * *

Анфим вернулся в хижину, где стояла труппа, с таким видом, что все кинулись к нему с расспросами: какая беда приключилась? Сириец, раздосадованный выказанным ему недоверием и еще больше огорченный тем, что порадовать Тита нечем, буркнул что-то с такой необычной для него резкостью, что все отскочили, с недоумением переглядываясь, а Панса, очень чувствительный ко всякой обиде, огорченно произнес:

— Ты и впрямь стал как медведь!

Анфим улегся на своем тюфяке носом к стене и долго лежал, вздыхая и посапывая. Наконец он сел, попросил товарищей не сердиться на него («Так мне горько! Так обидно!») и пересказал подробно и обстоятельно все, что он узнал о Критогнате и весь разговор в харчевне.

— Единственная хорошая для — тебя новость, Тит, — это, что мальчик жив, на свободе и прожил эти годы с хорошим, прекрасным человеком. Они о мальчике все знают… и молчат и будут молчать! Как эту стену прошибить? Уж если мне не верят… — Анфим махнул рукой; его отчаяние было искренним и глубоким.

— Вот так дела! — вздохнул Никомед. — Я думаю так: если они молчат, потому что связывают нас с Катилиной, то остается действовать через Катилину. У него есть люди, которым и в харчевнях доверяют. Отправляйся в Рим, Прокул… да что мы играем в прятки: мы же все знаем твое настоящее имя — три года ты живешь с нами. Мы народ легковесный, — Никомед с горечью повторил слова харчевника, — а никто из нас тебя не выдал и никогда не выдаст. Проскрипции кончились, о тебе все забыли. Ступай прямо к Луцию. Пусть он порасспросит Муррия сам. Ну, а кое-кого другого — через других.

Старый учитель

Никий подходил к Казину совершенно измученный. Погода стояла холодная и сырая. Его крепкие, солдатского образца сандалии изорвались в клочки, и мальчик не выбросил их только потому, что их сшил ему когда-то Аристей. Он решил идти к Казину прямиком, а не большой дорогой, но запутался в сети мелких дорожек и тропинок, извивавшихся по холмам и между холмами, и совершенно выбился из сил. По его расчетам, он давно должен был выйти на большую дорогу, но уже вечерело, сбитые ноги болели и ныли, и мальчик решил провести ночь в густом орешнике на скате холма. Выбрав место посуше, он собирался уже улечься и кое-как проспать до рассвета и вдруг увидел отблеск костра и услышал громкий, веселый говор. У подошвы холма разводила жаркий костер крестьянская артель, работавшая в масличных садах под Казином на съемке урожая. По одежде, по лицам, по разговору мальчик безошибочно узнал крестьян и стал спускаться к ним, изо всех сил стараясь не показать, что идти ему больно и трудно.