Падение империи — страница 38 из 71

Амаласунта с ужасом отшатнулась.

— Убийство… — прошептала она. — Ты смеешь предлагать мне убийство?

— Не убийство, государыня, а казнь бунтовщиков, оскорбивших твою корону… Ты только что говорила, что ненавидишь этих изменников. Я дам тебе средство удовлетворить эту ненависть… Из Рима к тебе явятся три человека, — ты пошлешь их вслед за армиями.

— Убийцы… — повторила Амаласунта, дрожа всем телом.

— Не убийцы, а палачи, государыня, — торжественно произнес Цетегус. — Я считал тебя тверже и логичней, дочь Теодорика… Скажи же мне, затруднилась бы ты подписать смертный приговор этим трем бунтовщикам?.. Нет — конечно… Что же тебя пугает слово, звук пустой… Эта женская слабость недостойна Амаласунты.

Королева гордо выпрямилась.

— Ты прав… Я исполню твой совет, Цетегус.

— В таком случае смертный приговор этим бунтовщикам подписан… Четвертого я беру на себя. Тотилла умрет от моей руки.

— Оставь Тотиллу, Цетегус. Я не хочу его смерти… Этот юноша был любимцем моего отца. Он честь и краса моего народа…

— Он должен умереть, — прошипел Цетегус. — Клянусь памятью великого Цезаря, я не прощу ему смерти Помпония и неудачи нашего плана. Если ты можешь забывать подобные оскорбления, то Цетегус Сезариус не прощает тем, кто осмеливается стать поперек его дороги…

С ужасом глядела Амаласунта на искаженное гневом и ненавистью лицо человека, которого привыкла считать своим лучшим другом и вернейшим слугой. В первый раз в душе ее шевельнулось подозрение, что этот вечно холодный римлянин не тот, кем она его считала, и что под его ледяной внешностью таятся вулканические страсти.

Но Цетегус не дал ей времени опомниться. Поспешно распростившись, он быстро скрылся в незаметную узкую дверь, ведущую в один из тех потайных коридоров, которыми изобиловал громадный дворец.

Амаласунта осталась одна…

С улицы до нее доносились радостные крики народа, торжествующего от ее унижения. Она и сама казалась себе униженной, разбитой и бессильной. В первый раз слезы навернулись на ее гордые и холодные глаза, не плакавшие даже в день смерти сына.

Страшное одиночество тяготило Амаласунту в этом огромном мрачном дворце. Она чувствовала себя всеми покинутой, точно пленник, позабытый в темнице. Опустившись на тронное кресло, Амаласунта закрыла лицо руками и горько беспомощно заплакала.

— Государыня… — проговорил тихий голос возле нее.

Один из молодых придворных, дежурящих в приемной королевы, стоял в дверях тронного зала.

— Что тебе надо?.. Что случилось? — спросила Амаласунта, поспешно закрывая лицо покрывалом. Никто не должен был видеть слез на ее гордых глазах.

Молодой римлянин, недавно взятый ко двору, почтительно опустился на колени перед испуганной королевой.

— Прости, государыня, если я не вовремя обеспокоил тебя… Но я думал… я предполагал…

— Говори, — милостиво перебила королева. — Что случилось?.. Ты хотел что-то сказать мне?

— Доложить, государыня… Только что прибыл посол из Византии. Он привез уведомление о перемене правления.

— Где?.. — вскрикнула Амаласунта.

В уме ее мелькнула мысль о том, что ее унижение уже стало достоянием молвы.

Молодой придворный с недоумением глядел на внезапно изменившееся лицо королевы.

— В Византии, государыня… — ответил он с удивлением. — Посол сообщил нам о смерти императора Юстина и о восшествии на престол его племянника Юстиниана. Посол отправлен уже новым императором, который поспешил прислать тебе, государыня, свой привет и предложение дружеских услуг.

Краска медленно возвращалась на лицо Амаласунты. Она подняла голову и произнесла громко и уверенно:

— Проведи посла в мою приемную.

Когда же придворный исчез за тяжелой занавесью, скрывавшей дверь во внутренние покои дворца, королева улыбнулась.

Она еще не одна… Не всеми забыта… Юстиниан предлагает ей дружеский союз. Это верней римских заговорщиков. Об этом стоит подумать…

XXI

Там, где туристы двадцатого века любуются развалинами «виллы мецената», в далекие времена владычества готов в Италии возвышался прекрасный дом, точно плащом, окутанный зеленым виноградом и бархатной листвой темного плюща, так же как и яркоцветными каприфолиями. Благоухающие розы доползали до второго этажа, цепляясь за тонкие мраморные колонны, поддерживающие крышу. В саду извивались усыпанные белоснежным песком дорожки, между великолепными пестрыми цветниками, сменяющимися величественными деревьями. А в обширном дворе, окруженном хозяйственными постройками, кипела жизнь и движение. При этом повсюду, в сараях и кладовых, в погребах и конюшнях, царили чистота и порядок, доказывающие присутствие не только хозяйского глаза, но и заботливой женской руки, не похожей на ленивые руки рабынь или италийских вольноотпущенниц.

Это прекрасное поместье вблизи Фезоле, с окружающими его полями, лесами и холмами, было подарено Теодориком графу Витихису. Здесь его семейство жило тихой, спокойной жизнью, вдали от шумного двора. В Равенне, где Витихис появлялся всегда один и откуда скромный германец возвращался при первой возможности всегда с новым наслаждением, ему было не по себе. Здесь придворный и военачальник Теодорика отдыхал от забот и трудов, забывая крупные политические неприятности и мелкие личные неудовольствия, без которых не обходится государственная деятельность и придворная жизнь, и от которых он так заботливо оберегал лучшую часть себя самого — свою жену.

В поместье графа Витихиса рабочий день близился к концу. В широко распахнутые ворота фермы один за другим, громыхая, въезжали возы, нагруженные душистым сеном или желтыми снопами пшеницы. Стадо мычало, теснясь у каменного водоема. Красивые сытые коровы весело встряхивали колокольчиками. Белые козлята прыгали вокруг матерей. Возвращающиеся с водопоя верховые кони ржали от удовольствия, обмахивая мокрыми хвостами блестящую шелковистую шерсть. Голуби перелетали с одной крыши на другую, а во всех углах громадного двора копошилась домашняя птица, с криком, гоготаньем, кудахтаньем и кряканьем…

Весело было глядеть на эту картину сельского довольства, среди которого люди казались не менее сытыми и счастливыми. Многочисленные рабы и рабыни сновали взад-вперед между постройками. Одни уносили ведра с пенящимся молоком в глубокие прохладные подвалы, другие, сидя группами, закусывали или болтали, окончив занятия или поджидая возвращения последнего стада, запоздавшего в горах, и последних возов с хлебом, уборка которого начиналась сегодня.

У самых ворот молодой невольник, черноглазый и черноволосый, провожал тяжелый воз, высоко нагруженный снопами пшеницы. Кони, высокие и сильные, резко отличались от местной маленькой породы. Но как ни сильны были эти германские кони, перегруженный воз оказался слишком тяжелым для них. Он подвигался медленно, несмотря на громкие крики погонщика и усиленные удары бича. В довершение беды, перед самыми воротами на дороге лежал большой камень, задерживающий движение колес. Но погонщик не видел, или не хотел видеть препятствия. Он продолжал ругаться, усиленно хлопая толстой рукой по спине и животу измученного коня.

Но ничего не помогало. Несчастный конь не двигался, несмотря на удары. Грубый итальянец взбесился.

— Ах ты, проклятая германская скотина… Ну, погоди, я проучу тебя как следует… — И злобно скрипнув зубами, он хлопнул по глазам несчастного коня. Бедное животное даже вскрикнуло и свалилось на колени. Итальянец замахнулся бичом, но в эту минуту его схватила громадная сильная рука, и грубый голос прокричал на ломанном итальянском языке, дополненном понятными жестами:

— Ах ты, проклятая римская собака… Так-то ты мучаешь наших коней. Сейчас же снимай лишние снопы с телеги и, в наказание, перетаскай их на собственной спине. Смотри, как бы тебе не попало больше, чем бедному животному… Молчать, негодяй, если дорожишь своей шкурой… Благодари Бога, что я не хочу беспокоить госпожу из-за такого негодяя, как ты…

Пока римлянин, ворча и ругаясь, исполнял приказание, молодой рыжеволосый гигант, с добродушной улыбкой на круглом румяном лице, заботливо оглядывал пострадавшего коня, обмывая его ссаженные колени и кроткие плачущие глаза свежей водой.

Едва он успел окончить это занятие и увести распряженных лошадей в обширную чистую конюшню, где их ожидала мягкая соломенная подстилка и ясли, полные овса, как до него донесся звонкий детский голос:

— Вахис… Вахис… Скорей иди сюда, голубчик…

— Иду, иду, Атальвин… Иду, сердце мое… Подожди одну минуту.

И Вахис поспешно привязал все еще измученную дрожащую лошадь в стойло и поспешил на зов мальчика лет семи стоявшего в этой же конюшне немного дальше и нетерпеливо топающего ножкой в ожидании Вахиса.

— Вот и я, маленький хозяин… В чем дело? — спросил рыжебородый гигант, с удивлением глядя в разгоряченное лицо прелестного белокурого мальчика, большие голубые глаза которого гневно сверкали, а маленькая ручка сжималась в кулачок.

Перед ним стоял здоровенный невольник, конюх по одежде, римлянин по обличью. Он дерзко глядел на мальчугана и что-то злобно шептал себе под нос.

Завидев Вахиса, ребенок поспешно заговорил с возраставшим негодованием. Указывая ручонкой на стоявшего перед ним итальянца, дерзко подпершего руки в бока, глядя с видимой злобой на прелестное детское личико, точно сиянием окруженное длинными золотисто-желтыми кудрями.

— Представь себе, Вахис… сейчас прихожу я в конюшню осмотреть папиных верховых коней, и что же вижу? У вороного жеребца нет ни капли воды, а у маминой кобылицы два овода впились в спину. Ей бедной, не достать хвостом, а мне рукой. Тогда я позвал Какиса, который смотрел спокойно, как бедная кобылица бьется в стойле, тщетно стараясь избавиться от оводов. А он… Что бы ты думал?.. Он не только меня не послушался, но еще стал ругаться… Я угадал это по его голосу и глазам, хотя не понимаю их говора.

Вахис с презрением посмотрел на широкоплечего приземистого итальянца, голова которого как раз доходила ему до середины груди, и произнес спокойным голосом, в котором, однако, слышалась серьезная угроза: