Падение Парижа — страница 55 из 95

Бежали жители Барселоны: к городу подходили марокканцы. Крестьяне снимались с места; некоторые гнали мулов и коз; другие резали скот. Качались на возах буфеты и курятники. Женщины несли узлы. Потом побежали солдаты. Валялись ящики с патронами. Артиллеристы тащили орудия. Фашистская авиация бомбила дороги; в воронках прятались дети, прижимая к себе спасенные игрушки.

Люди неслись к смутно-голубым горам: там начиналась Франция. Но Тесса заявил журналистам: «Мы не можем впустить беженцев. Я не люблю шантажа, а господа коммунисты нас шантажируют состраданием…» И граница была закрыта.

Отдельные командиры еще пытались организовать сопротивление; подбадривали солдат; возвращали с границы пристыженных дезертиров. Появились крохотные газеты с призывом к спокойствию и к мужеству. Министерства и генеральный штаб кочевали, каждый день переезжая из одной пограничной деревни в другую. В сараях и амбарах щелкали ундервуды. Итальянские бомбардировщики бомбили последний город республики Фигэрас, крошили его старые дома с балконами, уничтожали беженцев. А среди мусора и щебня валялись измученные люди.

Последнее заседание кортесов состоялось в подземелье. Депутаты были в дорожной грязи, небритые, с глазами, красными от бессонных ночей. Выступил Негрин; он говорил о священной войне испанского народа, о варварстве Гитлера и Муссолини, о бездушии Франции, которая отказывается впустить раненых и женщин; во время речи он несколько раз закрывал рукой лицо. Какой-то старичок постлал лестницу, спускавшуюся в подвал, ковриком: «Все-таки кортесы…» А вокруг горели подожженные бомбами села.

Когда канонада дошла до деревни, где стояли французы, Мишо сказал:

– Идут, и еще как!.. Не даваться же им живьем! Стройся!

Батальон выступил; помогли эвакуировать снаряжение; отбили танковую атаку. На час все ожили: снова война! Дух Мадрида, Теруэля, Эбро поддерживал этих людей, в последние часы оборачивался призраком победы. А ночью подъехал автомобиль; кузов был прострелен; бледный адъютант, с рукой на перевязи, закричал:

– Завтра последние части должны перейти границу.

Мишо даже вскрикнул от злобы: для него битва только начиналась. Скрепя сердце французы повернули на север.

Пограничная полоса походила на табор: две недели здесь кочевали беженцы, ожидая, когда откроют границу. Закалывали последних овец. Жгли шкафы, архивы, тряпье, ящики, сундуки с бельем. Зачем люди притащили сюда этот скарб?.. Ночь была холодной, и возле костров грелись женщины. Кричали ослы. Одиноко звенела труба.

Военные сказали Даладье, что если испанцы будут вынуждены защищаться у самой границы, бои могут легко перенестись на французскую территорию. И Даладье приказал приоткрыть границу: цепи жандармов и солдат, главным образом сенегальцев, фильтровали людей, обыскивали их, отбирали не только оружие, но скот, зачастую вещи. В Перпиньяне жандармы бойко торговали «трофеями»: револьверами, пишущими машинками, часами.

Батальон «Парижская коммуна» не походил на разбитую часть. Солдаты отбивали шаг; шли с винтовками; несли знамя. Только лица выдавали горечь поражения. Не так они думали вернуться домой!.. Это походило на изгнание; и многие, глядя в последний раз на испанскую землю, изрытую бомбами, покрытую брошенным оружием и пожитками, едва сдерживали слезы.

Сенегальцы преграждали дорогу; они что-то кричали – французы не понимали слов.

Мишо скомандовал; батальон «Парижская коммуна» салютовал выцветшему на солнце, полинявшему под дождями старому знамени. Стоявшие в стороне солдаты французского линейного полка смутились. А сенегальцы добродушно скалили чересчур белые зубы.

Жандарм сорвал с приятеля Мишо, пулеметчика Жюля, повязку: «Может быть, ты золото припрятал?..» Увидев свежую рану, жандарм выругался. Французов погнали в лагерь: «Потом разберут! Вы – дезертиры…» Вместе с ними гнали других: испанцев и шведов, англичан и сербов, женщин с грудными детьми, профессоров Барселонского университета, деревенскую детвору, поэтов, пастухов, тяжелораненых. Сенегальцы били прикладами отстававших.

А за колючей проволокой люди кишели, как овцы в загоне. Холодный норд кидал в лицо песок. К ночи пошел дождь. Некуда было укрыться. Сказали, что привезут хлеб; не привезли. Щерилось море – лагерь был на самом берегу. Вдалеке раздавались одинокие выстрелы.

Из Парижа приехал друг Тесса, депутат Пиру. Весь день в доме таможни он поджидал испанских фашистов. А увидев в бинокль красно-желтый флаг, просиял. Четверть часа спустя он протянул испанскому генералу свою визитную карточку: «Поздравляю вас с блестящей победой». Генерал снисходительно улыбнулся.

Шли дни. Заключенных мучил голод. Вода в мелком колодце пахла мочой. Приезжали туристы: на испанцев глазели, как на зверей в зверинце. Каждую ночь вытаскивали трупы умерших от дизентерии или от простуды.

Перпиньян был веселым, ленивым городом, там ели миндальную халву, пили крепкое вино «рансио», слушали на площадях военную музыку, с восторгом голосовали за Народный фронт. Теперь в Перпиньяне шла охота на людей: полицейские искали испанцев. Школы были превращены в тюрьмы. Напрасно испанки, привыкшие ходить простоволосыми, на последние гроши покупали крохотные, модные в ту зиму, шляпки; их выдавали заплаканные глаза.

Многие французы прятали испанцев на чердаках, в винных погребах, в морских купальнях, в пастушеских хижинах. Тысячи самоотверженных людей уходили ночью на перевалы и проводили беженцев никому не ведомыми тропинками.

Это был грустный вечер. Жандарм ударил по лицу молоденького испанца; тот не вытерпел и повесился. Все пали духом. А паек снова уменьшили: пятьдесят граммов хлеба… Мишо отдал свою долю испанцу Фернандесу, учителю рисования, который до разгрома командовал саперным батальоном. Мишо говорил:

– Позор!.. Тебе лучше – ты за это не отвечаешь. А я все-таки француз.

Фернандес наивно ответил:

– Я никогда не был за границей. Это в первый раз…

– Мне обидно, что ты не видишь других людей, товарищей. Я тебе правду говорю – есть другие французы. Но где они? И сколько их? Когда-то Франция была другой. Наш батальон назвали «Парижская коммуна». Хорошее имя!.. Они ведь не назовут своих дивизий «мюнхенскими»… Знаешь, в чем наша беда? У нас люди хорошо живут. Войну четырнадцатого все забыли. Говорят: стряслась беда, больше не повторится, мы – умные. Как будто ум может спасти от несчастья? А живут хорошо: хорошо едят, девушки красивые, море, горы, повсюду садики, кафе, не жарко не холодно. Вот и начали не только не бояться горя – презирать горе. Двадцать лет тому назад презирали русских, – я ребенком был, но помню, – смеялись: «Хотели переделать мир, а у самих нет ни штанов, ни хлеба!» Теперь презирают испанцев: «Говорили о достоинстве, не хотят «жить на коленях», а пришлось просить у нас убежища». Подлая философия! И не видят они опасности, не ценят простых чувств, дружбы, верности… Кажется, только горе спасет Францию, большое человеческое горе.

Над ними были тысячи звезд. А море грозилось: наступало время мартовских бурь.


26


Жолио, взглянув на фотографию, усмехнулся: молодая актриса снялась в противогазе. Большое декольте позволяло оценить ее женские достоинства, но лицо в маске походило на свиное рыло; и Жолио сказал секретарю:

– Звезда Хрю-хрю… Поставьте в номер. Кстати, сегодня «марди гра».

Когда-то «марди гра» – масленица – был праздником. Жолио помнил толпы на бульварах, белые балахоны пьеро и трико арлекинов, болеро, косички, маски из черного бархата, обшитые кружевом, пестрое конфетти. Потом карнавал зачах; все же в «марди гра» устраивали маскарады; в кафе врывалась банда ряженых; ребята разгуливали по улицам в масках, с приставленными носами и прицепленными бородами. А сегодня? Маска Хрю-хрю… Жолио громко вздохнул (он все делал патетично, а когда над ним посмеивались, отвечал: «В Париже люди рассуждают, в Марселе чувствуют»).

Дела Жолио шли прекрасно: он получал большие суммы из секретных фондов правительства. Он завалил жену подарками: ожерелье из сапфиров, шкатулка, по словам эксперта, принадлежавшая госпоже Рекамье, скотчтерьер, получивший первый приз на выставке в Лондоне. Жолио кормил целую свору дармоедов: безработных журналистов, марсельских поэтов, томных шулеров, почему-то называвших себя «анархистами». Никто теперь не посмел бы привлечь Жолио к ответственности за диффамацию. Депутаты перед ним заискивали. Он обедал с послами и пренебрежительно говорил секретарю: «О Румынии ни звука – венгры симпатичней, да и натура у них шире…»

Несмотря на успех, он состарился, потускнел; не украшала его даже новая булавка – изумрудный попугай с рубиновым глазом. Жолио измучила чересчур сложная игра его покровителей. Он говорил себе: «Я сам не понимаю, что пишу…»

Тесса говорил ему: «Дайте статью о слабости Красной Армии, сошлитесь на отзыв итальянского атташе». Два дня спустя Тесса требовал: «Подчеркните, что военные ресурсы России неисчерпаемы».

Сегодня утром его снова вызвал Тесса: «Международное положение обостряется – это мартовские иды. Нам важно сохранить коммуникации с колониями. А Центральная и Восточная Европа – чужой огород…»

Жолио начал статью: «Как это прекрасно выразил г. Марсель Деа, мы не хотим умирать за Данциг…» Что дальше? Жолио вдруг оживился, прищурил правый глаз и приписал: «Мы не хотим умирать за Варшаву, за Белград, за Бухарест». Он откинулся в утомлении. Главное – хорошо подать. Надо пустить крупным шрифтом слово «умирать». А под статьей фото: Хрю-хрю…

Завтракал Жолио с редактором «Ла репюблик» Жезье. Тот ел блинчики, облитые мараскином, и, набив щеки, весело приговаривал:

– Ужасная ерунда! Чемберлен будто бы предложил итальянцам Тунис. А Бонне вопит: «Отдадим им лучше Мальту!» Бордель! Даладье мне вчера сказал: «Ни слова о коллективной безопасности». Завтра пускаем передовую о еврейском засилье. Написал, кстати, еврей. Я тебе говорю – бордель!

Выпили арманьяк. Жезье спешил. А Жолио пошел пешком: хотел проветриться. Этот Жезье – каналья и дурак. При чем тут Мальта? Разве Мальта в Африке? Он шел по проспекту Ваграм к площади Этуаль. Погода то и дело менялась: стоило показаться солнцу, как все оживало, выступали почки на каштанах, женщины хорошели; потом холодный ветер наметал низкие тучи, и дождь был по-зимнему скучным. Дойдя до площади, Жолио остановился. Могила Неизвестного солдата… Как всегда, бледный огонь, венки, провинциалы. А над могилой арка. Это место волновало Жолио; иногда он снимал шляпу; иногда насвистывал «Марсельезу». Как большинство людей его поколения, Жолио считал годы войны годами молодости и душевной чистоты. Он вспоминал с умилением даже брань сержанта, койку, на которой провалялся два месяца, болея тифом, тошноту и озноб перед атакой, когда солдатам варили кофе с ромом и они жадно сжимали горячую жесть кружки. Он помнил всех товарищей: и коротышку Дорнье, и близорукого Деваля, и весельчака Клемана – беднягу убили…