Падение Рима — страница 5 из 23

УЗНИЦЫ КОНСТАНТИНОПОЛЯ

I



Константинополь из Рима в те времена можно было попасть по суше через Венецию и Триест, а далее по древнему Великому Западному торговому пути через Виндибону, Синдидун, Сердику и далее через Филиппополь[87] и Андрианополь, а можно — морем: мимо островов Родос, Кос, Самое, Хиос, Лесбос, через проливы — Дарданеллы и Босфор.

Такими дорогами любил некогда путешествовать градостроитель Ирод Великий, воздвигнувший второй после Соломона храм в Иерусалиме, часто ездивший в Рим по делам, а оттуда в Византию, тёзка того самого Ирода Антипы, правителя Галилеи, который печально известен тем, что однажды приказал отрубить голову Иоанну Крестителю или иначе — Иоанну Предтече.

С именем этого святого, в День его Рождества, 24 июня, несколько воинов — истинных христиан, сопровождавших до Константинополя Гонорию с её служанкой и евнухом Ульпианом, взошли на палубу корабля (Плацидия решила отправить дочь морским путём) и начали молиться Иоанну. А воины-ариане, тоже сопровождавшие Гонорию, стали над ними подшучивать, потому что не признавали святых.

Следуя богослужебному тексту: «Там, где Бог хочет, побеждается естества чин», ариане были твёрдо убеждены, что один только Бог господствует над порядком природы. Сара родила Исаака, Анна родила Самуила, когда всё это было невозможно по человеческим понятиям. Жена священника Захарии, его престарелая Елизавета, будучи неплодной, родила Иоанна. Но ариане не знали, что родила она Иоанна за шесть месяцев до Иисуса, поэтому Иоанн и назван Предтечей; не знали и не интересовались. Но примеры непринуждённого Божьего вмешательства находились и перед их глазами, так как далее ведомый и охраняемый Духом Божиим Иоанн избегнул участи младенцев, убитых Иродом Антипой. Елизавета успела скрытый с младенцем.

И только через несколько лет снова появится Иоанн. Мы увидим его как грозного и последнего ветхозаветного пророка, проповедника покаяния, человека, проведшего путём своего избранничества Крещение Иисуса Христа и погибшего святой мученической смертью...

Но далеки воины-ариане, а также сама Гонория, Джамна и Ульпиан от почитания Иоанна Предтечи. Писала Плацидия в хартии к Пульхерии:

«Я сознаю, милая моя племянница, что все мы впали в непозволительную ересь, ибо живём здесь, как на вулкане, содрогающим все наши члены и нашу духовную жизнь. Только в вашем царстве, спокойном и сильном, достигается истинная вера в Бога. Помоги обрести её моей своенравной дочери.

И было хорошо, если бы ты, Пульхерия, посредством истинности и святости, коими изобилует твоя душа, изменила печальный, необузданный норов моей дочери — замкни её, и пусть она молится во славу Божию. Помоги, ибо Гонория приносит мне лишь одни несчастья. И не только мне, но и многострадальному разваливающемуся Риму... А остальное доскажет тебе словами мой корникулярий евнух Ульпиан, который сопутствует Гонории в этой вынужденной к тебе поездке...»

Галла Плацидия ошиблась — в Византии Пульхерия уже ничего не значила и сделать ничего не могла; всем заправляла жена василевса Феодосия II Евдокия, и Гонория, как сестра её зятя Валентиниана III. была встречена как дорогая гостья и сразу попала не в монашескую келью, на что рассчитывала её мать, а гинекей — женскую половину Большого императорского дворца...

Здесь я позволю себе некоторое отступление.

Когда Феодосию исполнилось двадцать лет, он задумал жениться и стал просить свою старшую сестру Пульхерию, воспитавшую его и управляющую от его имени империей, чтобы нашли ему жену. Но не просто жену, а девушку необыкновенной красоты, какой нет в целой империи. Ему всё равно, какого она рода — бедного или знатного, богата или нет... Только красота должна быть показателем её достоинства.

Чтобы угодить своему воспитаннику, Пульхерия разослала по всей империи гонцов, больше того, они рыскали в поисках невесты василевсу по всему восточному миру. В дело вступился и самый лучший друг Феодосия, воспитывавшийся с ним с детства, его поверенный Павлин. Но вдруг одно неожиданное обстоятельство натолкнуло на желанную встречу...

В Афинах проживал преподаватель местного университета по имени Леонтий, имеющий двух сыновей и дочь.

Он был богат, но, умирая, завещал, по довольно странному капризу, всё своё состояние сыновьям Валерию и Гезию.

«Моей же дочери Афинаиде, — писал он в завещании, — приказываю выдать сто золотых. Её от всех житейских забот избавит счастливый случай, удача, какой не выпадало на долю ни одной женщине».

Что это?.. Предвидение афинского язычника?.. Или озарение умирающего, пред взором которого открылась необыкновенная судьба его дочери?.. Ибо бедность её привада к тому, что она, обиженная чёрствостью братьев, которые не захотели хоть малой частью поделиться богатством, сколь она ни умоляла, покинула родной дом и отправилась искать приюта у сестры матери, а та увезла её в Константинополь, где жила другая тётка Афинаиды, сестра Леонтия, которая была вхожа во дворец. Она и посоветовала искать при дворе поддержки против её братьев. Наконец Августа Пульхерия согласилась её принять. И дала ей аудиенцию.

Афинаиде тоже исполнилось двадцать лет. Как только сестра императора увидела её, то на некоторое время потеряла дар речи и сразу подумала: «Вот передо мною та, которую мы ищем по всему миру... Девушка поразительной красоты, удивительного сложения и высокого роста».

Белокурые вьющиеся волосы золотистыми прядями обрамляли лицо Афинаиды, оттеняя ещё больше свежесть и нежность её кожи, а чудесные глаза с большими пушистыми ресницами были живые и умные; благородная поступь дополняла обаяние молодой девушки, к тому же она умела хорошо говорить. Свою просьбу она изложила в совершенстве — сказалось греческое образование.

Отец девушки преподавал риторику. Он познакомил дочь с шедеврами древней литературы, с Поэтом и Историком (так называли тогда Гомера и Фукидида), с трагиками, с Лисием и Демосфеном; согласно требованиям школы, Леонтий научил Афинаиду блестяще импровизировать на заданные темы, слагать звучные стихи, изящно говорить. Она знала также астрономию и геометрию, была посвящена в тайны философии неоплатоников.

Пульхерия была очарована не только красотой девушки, но и её учёностью. В другой раз Пульхерия позвала брата и его друга Павлина, и они, сидя за драпировкой, наблюдали за девушкой и слушали её речи. Павлину она очень поправилась, а император сразу в неё влюбился. После этого, тщательно наставленная в вере Иисуса Христа патриархом Аттиком и омытая от грехов язычества водою Крещения, Афинаида, получив христианское имя Евдокия, стала императрицей Византии.

Как состоялось это довольно удивительное бракосочетание между неизвестной провинциалкой и всемогущим василевсом?.. Очень просто: то был брак по любви, история в духе романтических повестей. И так же, как в такого рода повестях, эта любовь закончилась трагически... Произойдёт сие позже, и в подходящий момент об этом тоже будет рассказано.

А Феодосий, пожелавший как можно быстрее жениться, преследовал и ещё одну цель: в видах политических упрочить будущность своего положения, ибо честолюбивая Пульхерия прочно держала власть в руках. Она рассчитывала сохранить её и дальше, поэтому охотно содействовала браку, в котором новобрачная являлась бы обязанной ей. Таким образом, брат и сестра играли, будто в зернь, одними и теми же «козырными» костями...

Пульхерия пожелала быть Афинаиде крестной матерью, затем матерью приёмной. Теперь она могла ожидать, что в Большом императорском дворце ничто не изменится. Но случилось всё иначе...

Семь лет во дворце заправляла всеми делами Пульхерия. Умная, энергичная, это была главным образом женщина, преданная только политике. В пятнадцать лет она приняла титул Августы, освятивший её власть. В шестнадцать, желая всецело отдаться государственным делам, да, видно, не хотевшая ни с кем делить эту власть, она дала обет безбрачия, или обет девственности.

Очень благочестивая, преданная истинному православию, Пульхерия превратила дворец в монастырь. Её обе сестры, Аркадия и Марина, также дали обет девственности. Царедворцы старались подражать царевнам, поэтому с утра до вечера вместо церемониальных маршей слышалось только однотонное псалмопение, вместо великолепных парадных костюмов виделись повсюду тёмные одеяния священников и монахов.

Таков был дух, в котором Пульхерия воспитала юного Феодосия, красивого молодого человека среднего роста, белокурого, с чёрными глазами. Он всецело обязан старшей сестре такими чертами характера, как вежливость, любезность, кротость, добросовестность. Домосед, он любил проводить время у себя во дворце и не чувствовал влечения к войне и сражениям, хотя обладал завидным здоровьем и крепким телосложением. Охотно пел божественные гимны, раздавал нищим милостыню. Однажды на Ипподроме он устроил вместо ожидавшихся зрителями ристаний грандиозный молебен, которым лично дирижировал. Историки писали, что «никто не видел его разгневанным. Некто из ближних спросил его: почему ты никогда не наказываешь смертью человека, тебя оскорбившего?» — «О, если бы, — отвечал василевс, — возможно было мне и умерших возвратить к жизни... Не великое и не трудное дело убить человека, но, раскаявшись, воскресить умершего не может никто, кроме Бога».

Какая же участь ожидала Афинаиду, очутившуюся между такой властолюбивой невесткой, как Пульхерия, и таким благонравным человеком, каким являлся муж?..

Только не следует забывать, что Афинаида получила чисто языческое воспитание, и даже Крещение в христианскую веру не способствовало поначалу забвению того, чему научили её в юности. Поэтому в определённых кругах женитьба императора на юной афинянке могла казаться победой язычества, во всяком случае, залогом терпимости. И действительно, императрица оставалась пока тем, чем была дочь Леонтия... Она любила стихи, охотно слагала их; в окружавшем её обществе она нашла разделявших и поощрявших её вкусы. Чтобы понравиться Феодосию и окончательно завоевать любовь своего просвещённого супруга, она после свадьбы слагает героическую поэму на войну с Персией, только что счастливо для Византии оконченную.

Афинаида-Евдокия принимает деятельное участие в открытии в Константинополе университета. В нём стали, как в языческом университете в Афинах, изучать философию. Но этот предмет всё же носил здесь христианский характер... И это проливает свет на ту эволюцию, какая медленно совершалась в душе императрицы Евдокии... Ибо, живя в набожной христианской среде, она помимо своей воли не могла не воспринимать её. Она всё больше и больше пристращалась к богословским спорам. Когда Несторий, патриарх Константинопольский, начал распространять свою ересь, получившую от него своё имя, когда честолюбивый Кирилл, патриарх Александрийский, не столько радея о православии, сколько из зависти к сопернику, дал возгореться страшному спору в восточной церкви, Евдокия стала на сторону мужа, чтобы поддержать патриарха столицы против его недругов, взгляды которых разделяла Пульхерия.

В частности, спор шёл о словесном выражении — «Богородица». Несторианцы видели в этом противоречие литургическому богословию, чтившему Деву Марию только Богородицей, и говорили, что Дева Мария — и Богородица, и вместе с тем — Человекородица. Поэтому правильнее бы Деву Марию именовать — Христородица. Ведь всякая мать рождает только тело, а душа от Бога...

Кирилл упорно возражал патриарху Константинопольскому, в этот спор всё глубже влезали и Афинаида-Евдокия, и Пульхерия. Между прочим, этот спор показывает нам ещё и нечто другое: увеличивающееся влияние молодой женщины и возникающее несогласие между ней и Пульхерией. Думается, последняя стала жалеть, что выбрала для своего брата именно эту девушку и расчёт на её пожизненную благодарность не оправдался...

Отголоски этих несогласий стали чувствоваться за стенами дворца, и более ловкие пользовались ими, направляя одну женщину против другой. В особенности к этому прибегал Кирилл; с одной стороны, он писал императору и его жене, с другой — обращался к Августе Пульхерии, зная, что она враждебно относится к его сопернику Несторию.

Феодосий в самых энергичных выражениях порицал недостойность такого поведения. «Ты мог думать, — писал он патриарху Александрийскому, — что мы были в несогласии, я, жена и моя сестра, или ты надеялся, что письма твоего святейшества посеют между нами раздор».

Так оно и случилось. И верх в этом раздоре взяла Евдокия; звезда её постепенно, но уверенно восходила над горизонтом. И она уже светила подле василевса и его друзей: Евдокия покровительствовала Павлину и префекту Константинополя (епарху) египтянину Киру из Панополиса, любившему, подобно ей, литературу и писавшему стихи. У неё были уже свои льстецы, своя партия при дворе. К тому же, лелеемый Евдокией четырнадцать лет проект женить римского императора Валентиниана III на своей дочери Евдоксии стал действительностью. Некогда безвестная провинциалка находилась теперь во славе: её безумно любил василевс, её друзья с каждым днём становились влиятельнее при дворе. И Евдокия осмелилась на большее...

Во дворце традиционно евнухи имели немалую власть. И Евдокия нашла общий язык с одним из них — Хрисанфием, чтобы окончательно отстранить Пульхерию от дел. И это ей удалось также не без помощи одного влиятельного при дворе человека, секретаря императора по имени Приск. Под общим нажимом, в том числе и василевса, Пульхерия благоразумно покинула двор и удалилась в свою загородную резиденцию.

Вот в такую обстановку попала приехавшая сюда из Рима Гонория...

Ульпиан пожалел, что в такое время, не разведав заранее об истинном положении вещей в Большом императорском дворце, привёз в Константинополь дочь Галлы Плацидии. Письмо, предназначенное Пульхерии, он, естественно, никому не стал показывать; лишь на словах изложил Феодосию просьбу тётки относительно её дочери. Присутствующая при этом разговоре Евдокия близко к сердцу приняла судьбу Гонории, ибо эта судьба в чём-то напоминала её, когда во дворце безраздельно правила Пульхерия, как в Римской империи — мать этой красивой молодой принцессы... Приняла близко к сердцу, пожалела и определила Гонорию в число своих самых близких приближённых, а иначе говорится — ввела в свой круг. А корникулярия Плацидии не без ехидства заверила, что всячески поспособствует возрождению девушки...

Ульпиану ничего более не оставалось, как поблагодарить и раскланяться, оставив Гонорию со служанкой Джамной на попечение восточной императрицы. Но хитрый дворцовый интриган до тех пор не убыл в Равенну, пока не встретился в загородной резиденции с Пульхерией й не передал ей письмо от своей повелительницы. Добиваясь этой встречи, Ульпиан рассуждал так: «Впавшие в немилость получают прощение, как это нередко бывает в царских домах, а те, кто был наверху, падают вниз... Это называется колесом власти... Думаю, что в конце концов всесильная сейчас Евдокия тоже потеряет доброе расположение к себе императора. Он уже, как я заметил, потихоньку ревнует её к своему другу Павлину... Поэтому письмо Плацидии нужно передать обязательно по назначению, и та участь, которая уготована Гонории, должна её постигнуть...»


* * *

Римской царевне хорошо жилось под крылышком образованной афинянки, которая понимала её, — и Гонория хорошо представляла, что бы стало с ней, если бы во дворце верховодила благочестивая Пульхерия...

Гонория помнила, хотя была тогда маленькой, как они с матерью и братом уже однажды побывали в Константинополе в качестве ссыльных, когда в Равенне распространился слух, что Плацидия состоит в любовных связях со своим братом императором Рима Гонорием. Галла Плацидия и её дети приехали сюда после смерти другого её брата — правителя Восточной империи Аркадия, и всем во дворце заправляла регентша сестра Феодосия Пульхерия. Вот она-то, узнав о похотливости своей тётки, устроила ей и её детям настоящее узилище: в тёмной дворцовой, ещё недостроенной церкви они молились Богу, не вставая с колен, с утра до вечера. Но эти моления, кстати, не поколебали арианской веры Плацидии и её отпрысков...

Тогда-то и возник проект брака между императорскими детьми — только что родившейся дочерью Афинаиды Евдокии и пятилетним Валентинианом, который по смерти Гонория, не имевшего наследника, должен стать императором Рима. И когда Гонорий умер, Феодосии II приложил все усилия, чтобы заставить признать в Италии, под опекунством Галлы Плацидии, власть своего будущего л ятя. А Афинаида-Евдокия дала себе обет: если состоится желанный брак, который возведёт её дочь на трон Западной Римской империи, то она, как некогда святая Елена, совершит паломничество в Иерусалим, чтобы возблагодарить Бога.

По разным причинам паломничество откладывалось, но теперь, кажется, наступил такой момент, когда никто ей уже не помешает сделать это... Евдокия, зная, что Гонория арианка, решила взять её с собой, чтобы там, в Священном граде всех христиан, выбить из неё эту ересь. Хотя сама она была несторианкой, тоже исповедовала ересь, но нашла в себе силы после III Вселенского собора в Эфесе отринуть её... И тем самым как бы встала в один ряд с последователями Кирилла Александрийского, но до конца своих дней она не воспринимала его как личность... Помнила его письма к себе, мужу и Пульхерии. И знала, что провокаторские способности Кирилла проявлялись и ранее, как, например, в деле погрома иудеев в Александрии...

В Александрии до эпохи василевса Юстиниана I (VI век) ещё не сложилось господство единой имперской религии. Знамя язычества ещё высоко держалось в Египте. Поэтому префект Египта Орест обязан был охранять фактическую свободу веры, и это сильно раздражало христиан, сознававших себя монопольными хозяевами страны.

Кирилл находился в открытой борьбе с Орестом. Среди трудных задач префектуры была и неизбывная задача спасения иудеев от погромов. Христиане преследовали их с такой же беспощадностью, как в своё время последние первых.

И вот на погром иудеев поднял христиан некий Перак. Орест арестовал предводителя и наказа! его. Кирилл был возмущён наказанием Перака, и приверженцы Кирилла стали угрожать местью иудеям. Но иудеи не утерпели и сами ночью устроили погром христиан с поджогом и убийствами. Христиане отбили атаку, и по наущению Кирилла сожгли утром синагогу и все дома еврейского квартала. Орест поэтому имел все основания считать не Перака, а Кирилла предводителем бунтарских сил. Так оно и было на самом деле... Ибо ему повиновалась ещё целая армия нитрийских монахов, которые вышли из пустыни и оказались перед зданием префектуры. Их было около пятисот человек. Они начали открыто бранить Ореста, что он язычник и пособник иудеев. Орест заявил им:

— Ошибаетесь, святые отцы... Я — христианин, крещён по обычаям своего времени в зрелом возрасте патриархом Константинополя Аттиком.

Погромщики были сбиты с толку, но одному из них, монаху Аммонию, кто-то вложил в руку камень, и монах этим камнем раскровенил Оресту голову. Аммоний потом был арестован и во время допросов забит ликтором до смерти. Кирилл Александрийский демонстративно устроил Аммонию торжественные похороны и объявил его мучеником с переименованием в Фавмасия Чудотворца.

Но этим дело не кончилось. Ответом на смерть Аммония явилась страшная казнь известной учёной, философессы неоплатонической школы и математика Александрийской Академии Ипатии. Христиане считали её вдохновительницей Ореста в пользу его религиозной терпимости. Всегда звереющая при науськивании толпа напала на идущую в Академию Ипатию, сорвала с неё одежды, волочила за волосы голую по улицам и затащила в церковь.

Тут фанатик-чтец Пётр насмерть забил замученную Ипатию. Оскорблённое её тело затем рассекли на куски, даже мясо с костей Ипатии было содрано устричными раковинами и сожжено на костре...


* * *

Готовилась императрица Византии к поездке в Иерусалим тщательно, с добрым настроением; её настроение передалось и другим — и прежде всего Гонории, её служанке Джамне и сопровождающему Приску, который был выделен им в дорогу по велению Феодосия.

Фракиец Приск по натуре был сдержан, но ум так и светился в каждом его взгляде. Он свободно говорил на латинском, хорошо владел еврейским, знал язык, на котором говорили гунны, ибо, попав к ним в плен, когда находился во Фракии, прожил у них более пяти лет. Потом его обменял Феодосий на других пленных, а когда узнал, что Приск знает многие языки, сделал его своим секретарём. Там же, в плену, Приск изучил и славянский, так как в войске Аттилы воевали многие выходцы с Причерноморья, Борисфена, Танаиса[88], Истра.

Пожелал поехать в Иерусалим и белокурый красавец Павлин. Феодосий поначалу согласился: после участия в устроении свадьбы императора с Афинаидой-Евдокией Павлин имел свободный доступ к царственным особам, обладал изящными манерами и величавой осанкой, слагал стихи, тоже знал несколько иностранных языков. Феодосий доверял своему другу и лучшего спутника жене в Святой град и желать не мог. Но случилось непредвиденное...

Император собрался в церковь. Павлин, всегдашний его сопроводитель, плохо себя чувствовал и остался во дворце. По дороге Феодосий увидел у одного нищего необыкновенной величины фригийское яблоко и решил купить его, чтобы подарить любимой жене. Но Евдокия, не подумав, в свою очередь послала яблоко Павлину как дружеский подарок больному.

Последний, не зная, от кого Евдокия получила это яблоко, решил, что оно не может не понравиться василевсу и распорядился отправить яблоко Феодосию. Василеве, немало удивлённый, велел позвать Евдокию. И сразу спросил её:

   — Где то яблоко, которое я послал тебе?

Заподозрив что-то неладное, Евдокия необдуманно соврала:

   — Я его съела.

Всё ещё влюблённый в жену, Феодосий просит её сказать правду: императрица упорствует. Тогда, вынув яблоко из-под полы порфиры[89], василевс показывает его обманщице. Последовало бурное объяснение. Взбешённый Феодосий, мучимый ревностью, отсылает Павлина в Кесарию Каппадокийскую, откуда тот родом.

Евдокия тут же почувствовала другое отношение к себе Хрисанфия. Ей, прожившей уже немало лет во дворце, этому удивляться бы и не стоило, но всё же она с чувством гадливости подумала о евнухе, помогшем ей одолеть Пульхерию: «Отменный плут! Теперь и Пульхерия снова будет входить в доверие к брату... Господи, хороший человек Феодосий, но подвержен влиянию... Как сие плохо, ибо приносит трудности самым близким ему людям, а негодяям благоденствие!»

Всё же Евдокия была прощена мужем, но выезжала в Иерусалим с тяжёлым чувством, хотя виновата она перед василевсом в том, что проявила неосторожность. Много позднее, лёжа на смертном одре, перед тем, как предстать перед Богом, она клялась, что в деле с Павлином была совершенно невинна. Но Феодосий после случая со злополучным яблоком, как прежде, ей уже перестал доверять...

И кто тот нищий, продавший императору яблоко?! Не было ли сие колдовством?.. Или происки недоброжелателей ...

Дорога отвлекла и Евдокию, и Гонорию от мрачных мыслей, одолевавших и ту и другую. После каменного мешка, коим представлялась столица Византии, кишащего нищими и публичными домами, езда под открытым, высоким, голубым и спокойным небом казалась счастьем...

Лошади неторопко бежали, мягко скрипели рессоры «carpentum» — двухколёсного экипажа с дышлом и полуцилиндрической крышей, в котором сидели Евдокия с двумя служанками, Гонория с Джамной, — Приск и его слуга находились в наглухо крытой четырёхколёсной повозке, где хранились царские драгоценности, золото и была припасена еда; верховые охранники численностью в сто человек скакали по обеим сторонам экипажа и повозки.

Евдокия, выглянув, посмотрела, как вертится колесо, и процитировала древнейшие стихи Вед:


Как за конём катится колесо,

Так оба мира за тобою...


Двустишие растрогало Гонорию, и она рассказала вкратце об их суматошной езде с Джамной и рабом Радогастом до Рима в качестве беглецов, не преминув упомянуть о том, что причиной их побега явились происки Галлы Плацидии и евнуха Ульпиана.

   — Евнухи — это такие двуногие существа, место которым только среди четвероногих... — И Евдокия в свою очередь поведала, как изменился по отношению к ней евнух Хрисанфий, узнав о случае с злополучным яблоком, а потом, внимательно взглянув в глаза Гонории, добавила: — А твоя мать — бессердечная, жестокая женщина...

   — Она любит власть, — ответила римская Августа.

   — А кто её не любит?! — воскликнула византийская императрица.

И обе замолчали. Придёт время, и Гонория проявит себя не менее властолюбивой, чем другие.

Первый город на пути в Иерусалим, где предстояло остановиться и передохнуть, была Антиохия, находящаяся в Пизидии. Другая Антиохия расположилась на берегу Средиземного моря, в Сирии. В первой они пробыли совсем мало времени, а вот во второй Евдокия задумала остановиться надолго, чтобы оттуда навестить сирийских монахов-пустынников.

Их аскетическая жизнь стала интересовать жену василевса с тех пор, как она сделалась истинной христианкой... Монахи-аскеты считали, что важным показателем постижения Бога служит состояние высшего духовного наслаждения — блаженства, которое резко противопоставлялось ими чувственным наслаждениям обыденной жизни.

   — Это есть эстетика аскетизма, — сказала Евдокия.

Гонория вначале не поняла, о каком высшем духовном наслаждении души идёт речь: по пути в Рим во время своего бегства она видела монахов, удалившихся от мира и тем самым выразивших протест против его жестокости и угнетения; видела путешествовавших философов-стоиков, похожих на аскетов. Но вот то, что существует так называемая эстетика аскетизма... Чрезвычайно любопытно!

   — Да, милая, пустынники-аскеты вожделеют получить неизглаголанные[90] блага, которые выражаются в презрении всякой земной красоты, славы и богатства царей и архонтов; монахи-аскеты стремятся уязвиться божественной красотой, чтобы в души их вошла жизнь Небесного бессмертия... Но приходят они к этому не сразу, а через демонические искушения и языческие заблуждения, ценою невыразимых мук и раскаяний... Как в своё время прошёл через это святой Антоний[91].

А был и ещё такой блаженный Арсений, — продолжала рассказывать Евдокия. — В бытность свою при императорском дворе взмолился он к Богу таковыми словами: «Господи, настави меня на путь спасения!» И был ему глас, глаголющий: «Арсение, беги человеков, и спасёшься».

Арсений же, отойдя к монашескому житию, денно и нощно молился и прославился как авва[92]. Но однажды снова услышал глас, глаголющий ему: «Арсение, авва, затворяйся ещё больше! Сие бо суть корни безгрешности».

Говорили о старце, что как при дворе никто не одевался лучше его, так и в обители никто не имел ризы более скудной... В конце концов он ушёл в пустыню и стал жить один среди жёлтых песков. Там он поборол все демонические искушения и сделался святым.

Последние слова Евдокия произнесла как-то особенно, углублённо, как бы про себя, но вслух... Гонория посмотрела на императрицу и увидела её отрешённое на миг лицо.

«Она изложила всё это так, будто что-то созвучное своей душе увидела в жизни пустынников...» — подумала Гонория.

И тут Евдокия улыбнулась.

— Я ведь собираюсь об этом написать поэму, — призналась она. — Вот почему хочу навестить сирийских пустынников и поговорить с ними... Думаю, что и тебе, Гонория, это тоже будет полезно...

Но авва — прежде всего монах, «старец».

II


Луна должна была вот-вот взойти и окрасить в мертвенно-бледный свет спокойные воды Пропонтиды[93] и стоящую в гавани, которую позже назовут гаванью Юлиана, небольшую по размеру хеландию без мачт. Капитан — среднего роста рыжий грек, усатый боцман и широкоплечий рулевой стояли возле борта и негромко перебрасывались словами:

   — Пора бы и отчаливать, а гостей всё нет... — нервно упрекнул кого-то капитан.

   — До восхода луны можем и не успеть прийти к месту... — в тон ему сказал рулевой.

   — A-а, морские волки, о чём ведёте речь?! Наверстаем всё в пути. Скажу надсмотрщикам, они крепко погуляют бичами по спинам гребцов, и судно полетит как птица. Нам ведь хорошо заплатили...

Но вот на набережной появились трое, закутанные в паллии, и скоро стушили на палубу судна. Один из них, небольшого роста, закрыл капюшоном даже лицо.

Капитан дал команду, и хеландия отошла от берега. До восхода луны всё-таки причалил напротив Большого Императорского дворца. Незнакомцы сошли на берег и тут же растворились в темноте.

Со стороны Босфора в проёме скалы двое отодвинули камень и открыли за ним дверь. Третий зашёл в проем, и тут из темноты туннеля появились опять двое... А те снаружи заперли дверь и придвинули камень на прежнее место.

   — Слава Господу, наша снова берёт, — сказал один из них, спускавшихся к водам Босфора.

   — Не кричи «Слава вознице!», пока его колесница не обогнёт мету[94]...

   — И то верно.

А те, что находились в туннеле, зажгли факелы. Летучие мыши с писками шарахнулись под своды.

Двое довольно быстро зашагали вперёд, и гость, несмотря на свой небольшой рост, не отставал, лишь высвободил нос и рот, чтобы было легче дышать.

Вскоре все трое оказались на мраморной площадке; здесь повсюду высились колонны огромного диаметра и большой высоты, подпирающие пол какого-то здания.

Послышался плеск весел, и показалась лодка. Она ткнулась в край мраморной площадки; незнакомец и двое, что сопровождали его по туннелю, сели, и лодка, лавируя между колонн, коих тоже немало стояло, но теперь уже в воде, причалила к такой же мраморной площадке, только по другую сторону этой загадочной подземной ёмкости.

Для посвящённых (а таких в Большом императорском дворце было немного) существование этого по сути водного туннеля объяснялось просто: Константин Великий при строительстве императорской резиденции приказал на случай непредвиденной опасности прорыть под нею подземный ход, ведущий к морю, и укрепить его колоннами.

Однажды, рядом тянувшийся водопровод прорвало, и подземный ход полузатопило. Если раньше его можно было одолеть пешком, то теперь без лодки не обходилось.

С мраморной площадки вела наверх каменная лестница, по которой незнакомец, двое с факелами и лодочник поднялись к огромной железной двери. По условному стуку её отворили, и все четверо оказались в галерее, освещённой настенными огнями. Факелы затушили.

Как только вышли к концу галереи, трое, сопровождавшие незнакомца, будто растворились, и, словно по волшебству, возник евнух Хрисанфий...

   — Позволь, высочайшая императрица, поцеловать твою руку, — обратился он к человеку небольшого роста.

Последний откинул капюшон паллия, и перед евнухом предстала... Пульхерия. Вскоре прояснилась и та таинственность, с которой она сюда прибыла.

   — Хрисанфий, это все твои выдумки, чтобы я таким образом проникла во дворец.

   — Несравненная, ты же знаешь переменчивость настроения твоего брата, и неизвестно, как бы он отреагировал, если бы ты официально прибыла в его резиденцию.

   — В нашу, Хрисанфий, в нашу...

   — Прости, величайшая.

   — Прощаю... Теперь ты — со мной, а ведь тоже я по твоей милости оказалась за городом...

   — Кто прошлое помянет, тому глаз вон.

   — Ишь, болтун!.. Глаз-то я у тебя в случае чего выну... Запомни!

   — Теперь запомню. И на век!

   — А что делает сейчас василевс?

   — Как всегда... Читает... И допоздна. Только вот та сконструированная им самим световая лампа упала на пол и сломалась.

   — Ничего, теперь мы ему новую сделаем. По своей задумке...

Жирное тело Хрисанфия затряслось в безвучном смехе. Хихикнула своей шутке и Пульхерия.

   — Мои покои готовы?

   — Готовы, великая. Из покоев покуда не выходи. Как только я подготовлю василевса к твоей встрече, дам знать.

   — У тебя умная голова, Хрисанфий...

   — Благодарю, порфирородная, я буду служить тебе верой, правдой и честью.

«Ну, насчёт твоей чести я сомневаюсь...» — подумала императрица.

Когда византийской Августе поведали про случай с фригийским яблоком и что Евдокия, внешне прощённая мужем, отбыла в Святой город, взяв с собой Гонорию, Пульхерия тут же захотела поехать к брату. Без жены Феодосий снова становился податливым, тем человеком, которого она знала много лет и который позволял ей над собою командовать. Да и нет теперь во дворце Павлина — его тоже слушался василевс.

С одной стороны, Пульхерия радовалась такому развитию событий, только жаль, что она не увидит больше белокурого величавого красавца; красота и осанка Павлина поразили с первого взгляда даже её, набожную девственницу, и много раз, лёжа в постели, она думала о его жарких объятиях, наводя себя на великий соблазн, потом, правда, часами замаливали свой грех.

Однажды вошла Пульхерия как обычно с докладом в помещение бассейна, где плавал брат. В это время он всегда плавал один, и Пульхерия безбоязненно входила, ибо голое тело брата, виденное ею с детства (часто они бултыхались вместе в ванне), не вызывало в ней никаких эмоций и чувств. Но тут она увидела стоящего на краю бассейна совершенно обнажённого Павлина, сложенного, как Аполлон (в своё время Пульхерия читала греческих и римских писателей), и остолбенела... На какое-то время от неожиданного появления императрицы потерял способность двигаться и фаворит василевса. Ему бы в воду сигать, а он стоял, словно мета на Ипподроме, такой же высокий и красивый. Да и Пульхерии следовало бы повернуться и бежать, но она продолжала пялиться на обнажённого Павлина; особенно её поразило огромных размеров чуть покачивающееся естество... «Боже! А какое оно будет, если?..» — как-то непроизвольно пронеслось в голове девственницы, и только тут она вскрикнула и выбежала из бассейна.

— Ну, брат!.. Смотри, как наша девственница на тебя зрила! Искушение святого Антония, да и только! — Феодосий захохотал.

Павлин виновато склонил голову и что-то промямлил в оправдание.

Василевсу шёл двадцатый год, и он уже понимал, что такое жуткое стремление властвовать и... девственница, молящаяся до исступления каждый день... В этом есть много чего противоестественного: ведь власть — это больше, чем гордыня!..

Пульхерия, как и брат, красива, с выразительными тёмными глазами, с правильным, слегка овальным лицом, с пунцовыми, страстными, чуть вывернутыми губами, которыми только возлюбленных целовать, вот его, например, Павлина... Детей рожать!

   — Чего зажурился, Павлин? — ещё не отойдя от смеха, подначил друга Феодосий. — Теперь она, не вставая с колен, будет грех неделю замаливать. А я её видел тоже обнажённую... Ох и хороша она, брат, да, видно, не для земных мужиков... Христова невеста!

С появлением Афинаиды-Евдокии во дворце, видя, как крепнут отношения её и Павлина, Пульхерия возненавидела последнего и порою желала ему смерти. И сейчас она твёрдо знала, что с Павлином ей, как и Евдокии, не суждено больше встретиться... Теперь-то она, Пульхерия, приложит все усилия, чтобы сделать это...

И настал такой день, когда Феодосий повелел экскувиторам привести в тронный зал дворца сестру из её покоев. Сам он находился там без величественной порфиры, но в обязательных красных башмаках-кампагиях. Чтобы показать всё ещё своё недовольство, Феодосий хотел принять сестру официально, сидя на кафизме[95], но, увидев в проёме дверей её строгое лицо, не сдержался, покинул трон и поспешил к ней навстречу.

   — Здравствуй, присночтимый братец, — поприветствовала Пульхерия Феодосия.

Только она одна во всей Византии так могла обратиться к всемогущему правителю с такими словами.

   — Много лет здравствовать и тебе, моя сестра...

   — Здравствовать?! В глуши, одиночестве, особо не поздравствуешь, — укорила Пульхерия Феодосия.

Последний на её укор никак не прореагировал — сделал вид, что ничего не понял.

   — Слышала, что твоя любимая жёнушка отправилась в Святой город. Только не надо было с ней отпускать Гонорию, которую прислала к нам на полное попечение всесильная Галла Плацидия... Поездка её дочери в Иерусалим вряд ли понравится римской императрице.

   — Иерусалим сейчас — колыбель христиан всего мира, посещение его угодно и самому Всевышнему... Пусть сие послужит утешением всякому и смирит того гнев... — оставался невозмутимым василевс.

В определённые моменты он чётко осознавал свою силу, знал, что простой народ любит его, хотя и подшучивает над ним, особенно на скачках.

Но, как всегда, сестра в эти самые моменты чётко «сбивала Феодосия с катушек». Она прямо заявила ему:

   — Мой царственный брат, смотри не промахнись... Как промахнулся с фригийским яблоком. Это хорошо, что ты услал Павлина подальше от двора, на его родину — в Кесарию Каппадокийскую. А подумал ли ты над тем, почему сразу после его отъезда Евдокия запросилась в Иерусалим?.. Путь до Святого города длинный, и на этом пути Павлин и твоя жена могут не раз встретиться... Не лучше было бы Павлина подержать в Константинополе и отпустить его в Кесарию тогда, когда твоя жена уже достигла бы «колыбели христиан всего мира»?..

Лицо Феодосия покрылось красными пятнами; сейчас до него дошло, какую очередную ошибку он допустил. Нет, без советов Пульхерии ему не обойтись...

   — А что ты предлагаешь, сестра?

То, что хотела она предложить, противоречило его нравственным принципам, да и её тоже, — ведь эти принципы она закладывала в брата с детства. А потом, как быть с евангельской заповедью «Не убий»?!

Но Пульхерия переступила через себя и через эту заповедь, ибо знала, что политика делается руками не всегда чистыми; и сказано в Библии; «Богу — богово, кесарю — кесарево». Значит, есть оправдание от Божества в деяниях Цезарей...

— Павлин должен умереть... Иначе он снова тебя, повелителя полумира, выставит в смешном виде... Охлос по поводу яблока уже распевает на улицах и форумах сочинённые кем-то стишки неприличного содержания... Кем-то? — задала как бы себе этот вопрос Августа: — Теми, кто окружает Евдокию... Стихоплётами... Они горазды.

Феодосий в волнении забегал по тронному залу — больнее его могла ужалить только змея... И тогда он приказал позвать начальника экскувиторов Ардавурия.

...Обширная область Византии Каппадокия в переводе означает «земля хороших лошадей». Бегали ли здесь на самом деле хорошие лошади, Павлин не ведает, но то, что земля эта состоит из нагромождений вулканического туфа, сие очевидно. А ветры и солнечный зной придали мягким туфовым породам формы причудливых конусов, пирамид и впадин. Издавна жители Каппадокии высекали себе в этих пирамидах жилища, церкви и целые пещерные города (до семи этажей!). А во время нашествий врагов они закрывали все входы и выходили на поверхность только для обработки полей.

«Когда-то эта земля была сердцем империи хеттов... Может быть, и мои предки происходили от них», — думает Павлин, любуясь причудливыми формами вулканических камней.

Но Каппадокию населяли разные народы, и их последний царь Архелай, будучи приглашённым императором Тиберием в Рим в 15 году по Р.Х., был изменчески взят в плен, и его владения вошли в состав Римской империи. Павлин как истинный христианин гордится тем, что Каппадокия несколько раз упоминается в Библии: её жители, вместе с другими, присутствовали в Иерусалиме, куда отправилась красавица Евдокия, в день Пятидесятницы, а родной город Павлина Кесария является родиной Василия Великого — знаменитого церковного деятеля, автора популярного «Шестоднева», в котором изложены принципы христианской космологии.

Конь тихо бредёт, слегка нагнув голову, — жара донимает и его. Павлин обрадовался, когда увидел на краю пещерной деревни из-под кустов каперса прозрачной струйкой вытекающий родник. На каменной плите, лежащей рядом, высечены две мужские фигуры, а надпись на греческом гласила о том, что этот живительный источник посвящён братьям Диоскурам — Кастору и Поллуксу. Каменная плита с изображениями языческих богов осталась нетронутой, но теперь считалось, что на ней вырезаны христианские святые Косьма и Дамиан.

Павлин перекрестился, прочёл молитву, набрал в пригоршню студёной воды, почёл, ополоснул лицо.

Кожаной торбой зачерпнул живительной влаги, напоил коня. Затем, отстегнул колчан со стрелами, меч, положил на землю. Конь неподалёку потянулся, выпрямив шею, к траве, которая пробивалась между камней, ухватывал оттопыренными губами и звенел удилами.

Павлин пожалел животное, вынул у него изо рта удила, отстегнул седло. Когда прилаживался сесть на положенное возле каменной плиты седло, вдруг услышал грохот валунов, скатившихся со скалы, и увидел взметнувшегося вверх орла, подумал, что это он свалил когтями, поднимаясь, камень с вершины, который, скатываясь, и вызвал сей незначительный обвал...

Павлин потянулся к кустарнику, сорвал плод каперса — продолговатый, похожий на сливу, с толстой, мясистой шелухою. Потёр его между большим и указательным пальцами и вспомнил, что отец, наместник василевса в Каппадокии, любил употреблять в пищу эти ягоды как приправу. Они приготовлялись в уксусе и служили врачебно-укрепляющим средством.

И пришли на ум Павлину слова из Екклезиаста: «...и рассыплется каперс»; подразумевалось под этим — сильный упадок сил и совершенную потерю аппетита в глубокой старости, так что уже ничто не могло более возбудить человеческий организм... И даже плоды... Но додумать свою мысль до конца Павлин не успел: стрела, пущенная убийцей со скалы, метко впилась ему в левый глаз, и смерть наступила мгновенно...

В сером плаще, рослый, с широкими плечами мужчина, стоящий на вершине, торжествующе поднял в правой руке лук и издал клич на языке, не похожем ни на латинский, ни на итальянский, да и ни на один из тех, на котором изъяснялись сарматы, гунны, славяне, анты, германцы... И неудивительно, ведь этот мужчина был мавром...

Он спустился вниз, слегка пнул свалившееся с седла тело Павлина, начал внимательно рассматривать его, прикидывая, что бы такое взять в доказательство того, что бывший царский любимец убит... Значит, нужно найти такую вещь, которую мог бы опознать сам василевс. И мавру бросился в глаза массивный золотой перстень на среднем пальце левой руки. Он потянул его, но перстень не снимался; мавр с силой дёрнул его — снова ничего не вышло. Тогда убийца вынул из ножен акинак — обязательное оружие каждого византийского солдата — и отхватил им палец с перстнем... Увидел на шее убитого платок, предназначенный от пота, сорвал и замотал в платок окровавленный палец.

«Теперь это будет передано Ардавурию, а тот покажет или Пульхерии, или Хрисанфию... А уж потом — василевсу... Кстати, я обязан евнуху, что оказался в сей поездке, которая сулит мне немалую выгоду... Вон красавец конь Павлина... Теперь он мой, могу продать или его, или свою лошадь, которая осталась с тремя экскувиторами, дожидающимися меня у развилки дорог... Начальником над ними меня назначил Ардавурий, так как я умею стрелять, попадая в глаз. Этому меня научили с детства на юге Африки, в самом конце Великого африканского разлома... А местные шаманы посвятили меня в тайны чародейства... Будучи уже воином, я попал в плен, был продан в Константинополь, благодаря воинскому искусству да и чародейству тоже попал в гвардейцы... Ардавурий приказал мне убить Павлина, а потом скакать в Иерусалим и следить за каждым шагом императрицы и молодой римской Августы...» — пронеслось в голове у мавра.

Он покопался в перемётной суме, обнаружил пояс с золотыми монетами. Затем стал ловить коня, но тот не давался: косил фиолетовым глазом, оттопыривал верхнюю губу, показывая широкие зубы. Тогда мавр вперил взгляд, ставший пронзительным, в этот лошадиный глаз и сам, как конь, оскалил зубы, и последний послушно дал себя оседлать и взял в рот удила...

Мавр вскочил на него и вскоре подъезжал к трём всадникам, держащим в поводу свободную лошадь. «Всё-таки продам её...» — снова подумал мавр; конь Павлина выглядел по сравнению с лошадью мощным, грудастым красавцем.

Похвалили коня и товарищи мавра. Но один из них, что помоложе, обратился к мавру:

   — Ману, ты, наверное, оставил труп непогребённым? Может, мы зароем его?

   — Времени у нас в обрез... Труп лежит возле источника, на краю деревни. Придут люди за водой, скоро обнаружат и похоронят. А ты, жалостливый сосунок, бери вот это, — Ману сунул молодому воину окровавленный платок с пальцем и перстнем Павлина, — и живо скачи во дворец к Ардавурию! Да смотри не потеряй, иначе тебе не сносить головы...

— Будет сделано, — виновато опуская глаза, пообещал молодой воин, сообразив, что в платке находится предмет, подтверждающий гибель бывшего царского любимца.

Оставшись втроём, мавр и его подчинённые посовещались, как лучше спрямить дорогу на Антиохию Сирийскую, и быстро помчались. Красавец конь ходко и легко нёс своего нового хозяина.

Через какое-то время им встретился купеческий караван; толстому хозяину-персу чёрный Ману и продал лошадь...


* * *

А тем временем верховая охрана, повозка с Приском и экипаж, в котором сидели две царственные особы со своими служанками, въезжали в крепостные ворота Антиохии. Затем лошади вступили на мост через реку Аси, возведённый ещё в период правления римского императора Диоклетиана. Хорошо сохранился и акведук, тянувшийся к каменным стенам, окружавшим город.

Проехав улицу, наши путешественники оказались на широком форуме, где, как на любой из площадей Афин, стояло много античных статуй. Любуясь ими, в душе императрицы Евдокии проснулись языческие воспоминания минувшей юности, что нельзя было сказать о Гонории, которая всегда жила как бы в замкнутом пространстве равеннского дворца. И далее она никуда не заглядывала до самого своего бегства. А в Риме, сидя в темнице храма Митры, она гоже ничего не видела, только страх постоянно сковывал её душу...

У дворца сената собравшиеся жители Антиохии, в большинстве своём греки, шумно приветствовали свою императрицу, свою землячку, красавицу Афинаиду-Евдокию.

Также шумно приветствовали они её и на всём протяжении полуторамильного пути от центра города до апостольской пещеры Петра, когда Евдокия со своими спутницами и спутниками захотела увидеть то место, где, прячась от языческих глаз, молился святой Пётр. Здесь же, в Антиохии, образовалась потом христианская община, главой которой одно время состоял апостол Павел, в бытность свою фарисей Савл...

Но было заметно везде и во всём, что эллинский дух и сейчас вольно витал над этим городом. И, сидя во дворце сената на золотом троне, сверкающем драгоценными камнями, принимая с достоинством чиновников и знатных граждан, уроженка Афин Афинаида-Евдокия вдруг вспомнила снова уроки отца, и она произнесла блестящую речь в честь восторженно принявшего её города и, напомнив о далёких временах, когда греческие колонии разносили по всему Архипелагу вплоть до берегов Сирии эллинскую цивилизацию, закончила свою импровизацию цитатой из Гомера:

— «Горжусь, что я вашего рода и что во мне ваша кровь».

Жители Антиохии были люди слишком культурные, слишком большие любители Поэта, чтобы не оценить это. И, как в славные дни Древней Греции, муниципальный сенат вотировал[96] воздвигнуть в честь императрицы золотую статую, которая и была позже поставлена в курии, а на бронзовой плите, помещённой в музее, была вырезана надпись в воспоминание о посещении Евдокии.

Кажется, только тогда Гонория поняла, что такое быть настоящей царицей... Когда с полным правом можно заявить своему народу, что «я вашего рода и что во мне ваша кровь». С того момента мысли эти стали часто посещать римскую Августу, имеющую титул, а не власть, и проведшую почти половину своей жизни словно узница... Будто невольно сподобилась отцам-пустыннослужителям...

И понимала, что Евдокия, находящаяся тоже длительное время под присмотром Пульхерии, тоже вела в Константинополе жизнь узницы. Это сейчас она свободна как райская птичка, но что будет дальше — одному Богу известно.

Пока обе не знали, что длинные руки Пульхерии дотянулись до них; трое, посланных из дворца, уже наблюдают за ними.

И как удивилась Евдокия, когда Гонория первой изъявила желание посетить в сирийской пустыне старцев.

Сенат, у которого Евдокия попросила разрешение на встречу с аввами, отказать ей не мог, хотя понимал, что путешествие в пустыню не из лёгких. Сопровождать царских особ вызвался сам епископ Антиохийский.

На горбах пяти верблюдов приспособили специальные носилки с балдахинами. Там и поместились Евдокия, Гонория, их служанки, епископ. Приск и его слуга ехали на лошадях вместе с охраной.

Они прибыли к пещере, где жил знаменитый тогда авва Данила. Когда он вышел навстречу епископу, которого знал в лицо, то удивился двум богато одетым женщинам, представшим перед ним. Поправляя на теле верёвки, которые уже начали въедаться в кожу, спросил:

   — Кто такие? Что надо?

Епископ ответил, что одна из них византийская царица, другая — римская царевна.

   — Божие слово они хотят услышать от тебя, отче.

Авва Данила был страшно худ, ибо всё сильнее и сильнее умерщвлял и порабощал своё тело. Он часто не спал ночами, ел один раз в сутки после захода солнца, а нередко и в четыре дня. Пищей ему служили хлеб, соль и вода. Спал он на рогоже, а чаще всего на голой земле. Но лицо Данилы сохраняло необычную красоту и приятность, а в глазах отражались полное душевное равновесие и покой. Такие лица были у настоящих праведников, проводящих всё своё время в молитвах и раскаянии.

А раскаиваться бывшему богачу и знатному человеку в Антиохии было от чего: изменившую ему жену он сам предал смерти, всё своё богатство роздал бедным и ушёл в пустыню.

Когда Евдокия и Гонория приблизились к нему, авва Данила, пристально всматриваясь в их глаза, вдруг взял за руку Гонорию и резко сказал:

   — А вот тебе, милая, я сплёл бы невод... Непременно, сплёл! И не един...

Узрев на лицах царственных особ удивление; он попросил их сесть и рассказал притчу.

«Пришли к авве Ахиллу, который живёт в пещере со мной по соседству, на берегу небольшого озерца, в сорока милях отсюда, три монаха-старца, на одном из коих лежала дурная слава... И сказал Ахилле первый старец:

   — Авва, сплети мне хоть единый невод.

Ахилла ответил:

   — Не могу того сделать.

И другой старец попросил:

   — Сотвори милость, чтобы иметь нам в обители нашей о тебе память.

Авва и тут сказал:

   — Недосуг мне.

Говорит ему третий, на ком лежала дурная слава:

   — Для меня-то сплети хоть единый невод, чтобы получить его из рук твоих, отче.

Ахилла же поспешил отозваться:

   — Для тебя сделаю.

Те два старца и говорят ему, когда остались с ним наедине:

   — Как же мы молили тебя — и не захотел ты для нас сделать, а этому говоришь: для тебя, дескать, сделаю?

Отвечает им авва:

   — Вам я сказал: не могу, дескать, того сделать, — и вы не оскорбились, но так и поняли, что недосуг мне. Ему же если не сделать, он и подумает, что Ахилла наслышан о грехе моём, вот и не захотел сделать. Соплету ему неводочек сей же час.

Так ободрил он душу падшего брата, дабы тот не впал в уныние...

В таком же неводочке и я нуждался... Молитесь, дети мои, ибо молитва есть исцеление от печати. Кто молится в духе и в истине, тот уже в не тварях чествует Создателя, но песнословит Его в Нём Самом».

Глаза старца возгорелись, лицо его просветилось ещё больше. Глядя на него, Евдокия поду мата, вот этот отшельник и есть главный образ для её задуманной поэмы, образ раскаявшегося грешника, возвысившегося до высот небесных...

А на прощание авва Данила произнёс следующее:

   — Как рыбы, промедлив на суше, умирают, так иноки, оставаясь вне обители своей или беседуя с мирскими, разрушают в себе внутреннее устроение тихости. Итак, надо мне, как рыбе в воду, спешить назад в пещеру, дабы, промедлив вдали от неё, не позабыли мы стеречь сердце своё...

Этими словами Данила выразил суть подвижнической жизни многих монахов, которая есть отшельничество, ставшее образцом и подразумевающее полный уход от мира, отказ от всяких чувственных удовольствий, борьбу с телесными вожделениями, постоянно одолевающими человека, укрепление своего духа.

Входило тогда в византийскую жизнь и так называемое юродство.

Евдокии и Гонории показали на улицах Антиохии первого такого юродивого — блаженного Сисоя.

После двадцатидевятилетнего пребывания в пустыне Сисой сознает, что его долг не только спасти самого себя, в чём и состоит цель отшельнической жизни, но попытаться также спасти и людей, погрязших в плотских наслаждениях. И вот он покидает пустыню и приходит в мир для того, чтобы смеяться над миром. И такую дерзость мог позволить себе человек, который достиг высот духовного совершенства и полного бесстрастия. Но жестокий мир не позволит смеяться над собой простому смертному, а только тому, кто находится как бы вне этого мира, кто недостоин его и сам служит объектом постоянных издевательств и насмешек, то есть безумцу и изгою. И поэтому Сисой является в этот мир, надев личину глупости и шутовства.

Жизнь Сисоя в городе — это сознательная игра, в которой он исполнял роль шута и безумца. То он представлялся хромым, то бежал вприпрыжку, то ползал на гузне своём, то подставлял спешащему подножку и валил с ног, то в новолуние глядел в небо, и падал, и дрыгал ногами, то что-то выкрикивал, ибо, по словам его, тем, кто Христа ради показывает себя юродивым, как нельзя более подходит такое поведение. Он сознательно нарушает все правила приличия: оправляется на виду у всех на форумах, ходит голым по улицам, врывается обнажённым в женскую купальню, водит хороводы с блудницами.

Напоминаем ещё раз, что всё это — игра, оставлявшая совершенно бесстрастной и спокойной его душу. Блаженный достиг такой чистоты и бесстрастия, что подобно чистому золоту, нисколько не оскверняется от этого. То он, надев монашеское одеяние, демонстрирует несоблюдение христианских обрядов: ест мясо и сладости во время поста, кидается хлебом в верующих в храме и совершает множество других поступков, которые люди считали безумными.

Но вместе с тем своим поведением пародируя, утрируя, окарикатуривая порочную жизнь окружавших его людей, Сисой изобличал эту жизнь, высмеивал её, заставлял людей задумываться над своим поведением. Более того, он был наделён даром творить чудеса, пророчествовать и предвидеть ход событий. С помощью этого он оказывал помощь многим людям, исцелял их и направлял на путь истины.

И таким образом, «любезное Богу юродство» византийское христианство уже начинало почитать превосходящим «всякую мудрость и разум»...

Среди юродивых можно было увидеть и женщин — первая по времени юродивая (в 365 году) Исидора была инокиня Тавенского монастыря.

Но жизнь обыкновенная, не святая, шла своим чередом. В Антиохии Сирийской Гонория узнала, что созданный вандалами Гензериха хорошо вооружённый флот, разбив пиратов, захватил Сардинию, на которой чума вроде бы закончилась.

Сообщение об этом всколыхнули уже как бы ставшие затихать печальные воспоминания молодой римской Августы о её возлюбленном Евгении и несчастной его судьбе.

Теперь на острове вовсю хозяйничали вандалы — они задерживали суда с хлебом, идущие в Рим, как раньше делали это пираты. И если с последними можно было как-то справиться, то флот Гензериха, ставшего всесильным королём после захвата Северной Африки, победить уже было нельзя...

«Да пусть подыхает без хлеба! — воскликнула про себя Гонория, имея в виду свою империю, изгнавшую её на чужбину, но тут же сама себе и возразила: — Умрут ведь простые люди, их дети, а такие, как евнух Ульпиан, моя мамаша или скверный капризный братец без хлеба и изысканной нищи не останутся... Мерзко всё это и несправедливо. Вот она, что в Риме, что в империи ромеев, жизнь, которую обличают отшельники, монахи и юродивые...»

   — Но пора и в Иерусалим, — напомнил увлекающимся царским особам Приск, который до этого совсем не вмешивался ни в какие дела императрицы и молодой римской царевны. Он, оказывается, не только охранял золото и драгоценности Евдокии и ведал их распределением, учитывая каждую, даже серебряную монету, но и не забывал свои обязанности, исполняемые им при дворе, — быть секретарём василевса... Хотя и был предан его жене, и относился к ней с особой симпатией; за время пути подружился и с Гонорией: ему нравились в девушке спокойный ум, римская строгая красота и сдержанность. Но и подозревал, что за внешним хладнокровием прячутся бурные страсти. Да и не походила она на изнеженную принцессу...

«Она уже хлебнула горя», — заключил Приск, пока непосвящённый в её судьбу. Как и многие придворные в Константинополе, он думал, что римская молодая Августа просто приехала погостить к своим родственникам, а заодно и повидать мир.

Со своей стороны и Гонория всё больше и всё внимательней приглядывалась к молодому фракийцу и как-то призналась Джамне, которая стаза ей настоящей подругой, что сопровождающий их в дороге секретарь Феодосия нравится ей.

   — Только ничего такого не думай... Я ведь просто... Нравится, как человек, — слегка смущаясь, добавила Гонория.

   — А я и не думаю, — засмеялась Джамна, радуясь тому, что. может быть, мысли госпожи, пусть пока и поверхностные в направлении Приска. как-то помогут рассеять её тягостные думы о своём возлюбленном Евгении, о котором она до сих пор вздыхает и плачет...

Молодая Августа ото всех это скрывает, но только не от темнокожей рабыни-подруги.

«Боже, как я люблю свою госпожу, жизнь за неё отдам!» — не раз восклицала про себя милая, преданная Джамна.

А вспоминала ли она сама Радогаста, анта, убитого в темнице храма бога Митры секретарями Антония Ульпиана?.. Может быть, иногда... Прошёл ли этот раб так же мимо её души, как и те, кто обладал её когда-то не по любви, а потому, что она рабыня?.. Нет... В случае с Радогастом, и она осознавала это чётко, кажется, всё было не так.

И вот наступил день, когда обоз двинулся из Антиохии в Святой город. Поодаль за верховой охраной, повозкой и экипажем скакали трое всадников, бывших всегда начеку.

III


Аттиле уже несколько ночей снился могильник отца Мундзука, могильник, представлявший собой квадрат, одна из сторон которого равна почти пятидесяти локтей, выложенный внутри из глыб гранита. На глубине десяти локтей находится с настилом бревенчатый сруб, куда и был помещён гроб из кедрового дерева с телом когда-то великого воителя. Рядом с гробом отца, помнится, положили много китайских драгоценных тканей с изображениями драконов, также много лакированных чашечек для вина и керамической посуды для еды, уздечку с серебряными удилами, снятую с любимого коня повелителя, и трёхлопастные с дырочками железные наконечники для стрел[97].

Гунны хоронили своих вождей скромно, не так, скажем, как тавро-скифы; если последние хоронили своего повелителя в кургане, а не сжигали, то в яму валили ещё убитых рабов и служанок, лошадей. Они думали, что вождю рабы, рабыни и лошади будут служить и по ту сторону жизни, — гуннскому же правителю в ином мире всё это даст сам грозный Пур...

Аттила дважды вызывал своего верховного жреца и говорил ему о своём повторяющемся сне, — колдун день и ночь до изнеможения колотил в бубен, но из него толком так и не смог выбить объяснение сновидению повелителя. Тогда Аттила приказал привести «святого епископа» Анувия[98]. Тот сразу сказал, что Аттила наяву скоро увидит гроб с телом знатного вождя... «Кто же такой этот знатный вождь, которому суждено умереть?» — подумал темнолицый правитель и спустился в подвал своего мраморного дворца, где хранились его несметные сокровища.

Половина богатства, честно разделённого с братом, Аттиле досталась от отца и дяди, а потом он сам кропотливо, изо дня в день, накапливал их, памятуя о том, что ему надо кормить и содержать огромную по тем временам армию... В одном окованном железом сундуке хранились слитки серебра — гривны: дань от сарматов, скифов, актов, дунайских славян, в другом — лежали золотые монеты на сумму в 6000 либров — откуп Византии в 441 году, когда Аттила двинулся на Фракию и Иллирик, трижды нанеся поражение посланным против него войскам империи, и занял множество городов, в том числе Сирмий[99], а позже Филиппополь и Аркадиополь... При византийском дворе решили не рисковать и откупиться, тем более увидели, как отменно «резвились» в окрестностях Константинополя всего лишь передовые конные отряды, грабя церкви и монастыри, топя в крови живое и неживое, оставляя после себя пожары с чёрными клубами дыма, ибо поджигали всё, что могло гореть, нефтью...

Вот тогда-то византийцы не понаслышке, а наяву познали, что такое жестокость гуннов... Так как последние, убивая даже беременных женщин, вспарывали им животы, выковыривали копьём материнский плод и поднимали его на острие во устрашение сопротивляющихся на крепостных монастырских стенах...

Кроме откупных, в третьем сундуке лежали золотые ежегодной дани также от Византии на сумму в 700 ливров. Германцы свою дань предпочитали платить тоже золотом, а от Аттилы уже зависят многие их племена — руги, скиры, герулы, лангобарды, квады, маркоманы, швабы. У степного правителя с королями этих племён разговор короток — нечем платить дань, давай хорошо вооружённых воинов в его войско.

А в других сундуках находятся разные драгоценности, золотые и серебряные украшения, чаши и кубки, добытые в бою воинами, и всякая мелочь, имеющая ценность, ибо по установленному издревле закону десятую часть добытого в бою гунн оставлял себе; остальное же шло в казну, из которой выплачивалось жалованье.

Казначеем и секретарём у Аттилы являлся Орест, германец по происхождению. Только у него одного был такой же ключ от подвала, как у Аттилы. Он ведал этим богатством и вёл расходные и приходные книги. С детства воспитав Ореста как сына, правитель доверял ему, но потом, как оказалось, напрасно...[100]

Германец из своей юрты увидел, как в сопровождении телохранителей Аттила достиг мраморного дома, в котором он летом не жил, и спустился в подвал с внешней стороны, оставив тургаудов у входа, и сам поспешил туда. Миновал стражников, даже не взглянувших на Ореста. Но это была одна лишь видимость: они замечали всех и вся и, как только возникала непредвиденная ситуация, реагировали на неё мгновенно, пуская, если надо, в ход не только кинжалы, но и луки. Били, как правило, без промаха.

Вход в подвал с внешней и внутренней стороны охраняли, по приказу Аттилы, только гунны.

От золотого ошейника германец отцепил ключ, открыл им наружную дверь, которую запер за собой правитель, закрыл её снова и миновал деревянные ступеньки лестницы, идущей вниз. Невольно остановился перед полуоткрытой второй дверью, более лёгкой, чем первая — дубовая, окованная железом.

В подвале в настенных поддонах горели факелы. Орест в щель увидел повелителя, извлекающего на свет золотые монеты и рассматривающего их с необычайным блеском в глазах; короткий ус у него слегка подёргивался, и казалось, что тёмная кожа лица слегка побелела... В таком возбуждённо-жадном состоянии Орест своего, можно сказать, отца-покровителя зрил впервые, хотя и ранее наблюдал за ним в такую же щель полуоткрытой двери, когда Аттила думал, что находится в подвале один и его никто не видит. Тогда в окружении золота и драгоценностей повелитель пребывал спокойным, совершенно бесстрастным, а тут — такая перемена... «И чем она вызвана?.. Не согласно ли поговорке, что душа не принимает, а глаза всё больше просят?.. А может быть, и душа принимает тоже... Ишь как любуется драгоценными китайскими вазами. А вон с тем же жадным блеском в глазах рассматривает золотые скифские кубки и чаши. Золото скифов... Кажется, у Геродота есть такое выражение. Недаром обязательной принадлежностью одежды скифских царей был золотой пояс с золотым колокольчиком... — Германец усмехнулся: — То было давно, сейчас мы этот народ обобрали до нитки...»

Не надо думать, что гунны были сплошь кровожадные, безграмотные, похожие на животных... Аттила. изымая из книгохранилищ книги, хранил их в другом подвале дома, и там лежали наряду с книгами греческих и римских писателей пособия по медицине, математике и астрономии. А в окружении повелителя находились и люди, которые могли научить читать и разбираться в этих книгах. Тоже не думайте, что в войске у Аттилы были одни лишь гадатели, жрецы и «святой епископ»... Старшего сына Аттилы Эллака учил читать и писать по-гречески и латыни один философ из Александрии, он же научил этим премудростям и Ореста... Занимался философ и с сыном знаменитого римлянина Аэция Карпилионом, когда тот здесь приобретал навыки ведения гуннского боя. Кроме литературы, Карпилион хорошо знал астрономию. А знание звёзд на небе необходимо для выбора сторон света и для того, чтобы правильно определить направление в походе. Были в войске Аттилы и астрологи.

Орест кашлянул перед тем, как зайти к Аттиле; тот ссыпал с ладоней золотые монеты в сундук, которые тускло и приятно-тяжело блеснули при свете чуть потрескивающих факелов, обернулся:

   — Орест! Проходи. Как наши дела с приходом и расходом?

   — Повелитель, ты меня учил, что первое всегда должно превышать второе, ибо это есть непреложный закон, установленный ещё твоими предками...

   — Да, закон хорош, предки были не талагаи, коль придумали его. Золото даёт возможность тому, кто владеет им, управлять людьми и даже целыми народами... Только не все потомки следуют этому закону владения.

   — Кого ты имеешь в виду, повелитель?

   — Своего брата Бледу... Вчера ко мне из его становища прискакал гонец по поручению старейшин; гуннский народ там унижен и страдает от голода, ибо казна Бледы пуста... Сам он и его жена погрязли в пьянстве и ничегонеделании. Старейшины просят меня взять их народ, пока не поздно, под свою защиту. Думаю, что возьму... И вот пришёл навестить сокровища: ведь золото — не только средство купли и продажи, оно даёт силу и вселяет уверенность. Оно избавляет людей от голода...

«Так вот почему с такой возбуждённостью он рассматривал его», — догадался Орест.

   — Я хотел послать за тобой, и хорошо, что ты явился сам... Мы должны отрядить два тюменя в ставку Бледы, и ты наполнишь походную казну для поддержания наших братьев... Но это не сейчас и даже не завтра. А завтра рано утром мы собираемся с холзанами[101] и тазами[102] охотиться на волков. Позавчера ночью они задрали в стаде двух верблюдиц и несколько овец. Сторожевые собаки вспугнули их, и поэтому волки унесли только одну овцу. А вчера их видели на краю дубовой рощи, а потом возле каменных пещер. Я беру на охоту Эллака и тебя, Орест.

   — Благодарю, повелитель... Но у меня нет холзана.

   — У Эллака тоже нет. Вы с ним будете скрываться в роще с борзыми.

   — Понял, повелитель, и буду готов.

Эллаку шёл семнадцатый год. Это был уже не тот мальчик, которого отец на своей свадьбе с Крекой держал за щёку и больно её подёргивал: как и отец, он имел широкие плечи и унаследовал ею силу. Светловолосый, с серыми, как у кречета, глазами, но не тёмными, как у Аттилы, Эллак и кожей лица походил на мать-германку. С прямыми ногами и стройной фигурой, он всегда выглядел подтянутым, лёгким на подъём и был со всеми приветлив. Особенно любил бывать у своего почти названого брата Ореста. Орест тоже любил Эллака; у них и пристрастия имелись одни — любили бешеные скачки на лошадях и стрелять тяжёлых белых гусей из дальнобойных луков в протоках и озёрах Дунайской равнины. Орест и Эллак также занимались астрономией, но под руководством пленного сарацина, который владел этой наукой в совершенстве.

Звёзды помогали им находить родное становище всегда, на какое бы расстояние они с сотней, а то и с тысячей воинов ни удалялись от него, чтобы попромышлять гусей или набить руку в сечах с амелунгами, отличающимися свирепостью среди германских племён... Хотя Эллак и Орест помнили, что их полукорни и корни оттуда, но они ощущали себя только гуннами.

С утра возле озёр и на берегах многочисленных притоков Дуная: Рабы, Дые, Тизии высокие травы покрываются так густо росою, что девушки местных славянских племён раздеваются догола и купаются в ней. И конечно, девушки проделывают в траве широкие густо-зелёные неровные полосы, но когда проходят волки, то они оставляют после себя прямые чёткие узкие лазы. По ним охотники и определяют, в какую сторону подались звери.

Вначале Аттила Ореста и Эллака без собак поел аз поездить по пустошам, где пребывали или добытчики железной руды, или пастухи, и поспрашивать их, откуда им слышался вчера волчий вой.

Вскоре Орест и Эллак наехали на одного такого пастуха, пасшего с сынишкой баранов. Оба — пастух и пастушок — косматые, как галлы, одетые в шкуры непонятных зверей, наперебой стали рассказывать, как на краю вон того леска, парнишка показал рукой в сторону Тизии, когда спускаются сумерки, и начинается вой.

Матёрый заводит заунывную песню медленно, высоким голосом, а затем переходит на более грубый.

   — О-о-о, — несётся с краю леса.

   — У-у-у, — гнусаво и переливчато вторит волку волчица. Её набирающий высоту голос наиболее дик и наводит тоску.

В хор тогда вступают переярки[103], которые воют с перебрёхами, наподобие собак, а прибылые[104] визжат и взлаивают.

   — Езжайте туда, — теперь уже старший пастух взмахивает рукой на край леска, — там ещё лощина есть. А за ней — равнина. Если вы охотитесь с беркутом, самое дело...

Когда Эллак и Орест вернулись к группе охотников, то присоединился и скиф Эдикон. В одной руке у него длинное копьё, такое же, как у Аттилы, за спиной лук, у бедра колчан. Он не имел привычки охотиться с холзаном, и вообще, в гуннском лагере не боялся проявлять свои скифские привычки, за что, кажется, повелитель любил этого отважного до безумия, но очень умного хитрого командира тюменя своих соплеменников ещё больше...

На породистых нетерпеливых конях ждали начала охоты с вытянутыми левыми руками в рукавицах, на которых сидели мощные пернатые хищники с колпачками на головах, гунн Ислой, тоже командир десяти тысяч конников; Адамий, управляющий делами в доме Креки, последней супруги Аттилы; в одежде охотника, вооружённый лишь луком, горбун Зеркон Маврусий. Должен был приехать сармат, тоже любимец Аттилы, Огинисий, под началом которого находились два тюменя, но он к началу охоты не успел, а прибыл со своего дальнего становища только к обеду.

Кажется, Аттила задумал охоту на волков не для того, чтобы их уничтожить, а скорее всего собрать на совещание нужных и преданных ему людей. Так потом и оказалось.

На коротких поводках с трудом удерживаемые тургаудами, поскуливали от голода и всё рвались куда-то вбок поджарые тазы — остромордые борзые собаки. Можно было подумать, что они боялись переступавших с ноги на ногу на руках охотников пернатых хищников, но это было не так, ибо не только собак приучают к беркуту, но и самого холзана к собакам, содержа его в одном помещении с тазами.

Эллак поведал отцу о разговоре с пастухами, и повелитель принял такое решение — сам он с охотниками, у кого на руках дремали беркуты, выедет на равнину за лощиной, со стороны же леска начнут заходить тургауды с борзыми и погонят волков в лощину. А может быть, как раз в ней они и скрываются.

Оресту и Эллаку повезло — они сразу увидели в лощине в густой траве свежие беспорядочные лазы. Значит, волки, почуяв запах борзых, заметались; а сами тазы сильнее задёргали короткие ремни... И тогда Орест, как старший, взмахнул рукой и крикнул:

— Отпускай!

Борзятники отстегнули ремни, и собаки рванулись вперёд. И вскоре они выгнали волков на равнину.

У Ислоя сидел на руке ещё сравнительно молодой, не совсем подготовленный к охоте беркут — это был его первый выезд, и гунн беспокоился, как он поведёт себя... Холзан, как и многие другие хищные птицы, довольно быстро привыкает к человеку, а в результате настойчивых дрессировок становится отличной ловчей птицей.

Для охоты на волков годятся только самки беркутов, которые значительно крупнее и сильнее самцов. Дрессировку, как правило, проводят на волчьем чучеле. В шее чучела около головы делают разрез, через который рукой в глазные впадины вставляют куски мяса. После длительной голодовки беркут начинает клевать мясо из глазных впадин. Такая кормёжка проводится каждый день, причём расстояние между птицей и чучелом постоянно увеличивают.

Окончательно подготовленным беркут считается тогда, когда он с налёта клюёт мясо из глазных впадин чучела, которое быстро тащат за верховой лошадью.

Ислой увидел, как почти одновременно, вспугнутые борзыми, выскочили из лощины сразу несколько волков. Гунн взмолился богу Пуру: «Пожертвую тебе того хищника, которою скогтит мой холзан... Только бы не оплошал, а взял «своего»...»

Ислой сдёргивает колпачок с головы и, указав рукой в сторону зверя, резким окликом посылает птицу в угон. Послали в угон своих опытных ловчих Аттила, Зеркон Маврусий и другие охотники. Их беркуты сразу выбрали себе «своего» волка и, молча, неумолимо, как сама судьба, стали настигать жертву... Вот мощная птица парит над нею... Холзан выпускает когти, какой-то миг — и он вцепляется ими в круп зверя, парализуя его движение, и тут же выклёвывает ему глаза... Зверь падает, орёл бьёт его мощными крыльями и прижимает к земле.

Беркут Ислоя, выбрав матерого, кажется, не рассчитал в себе силы. Настигнув зверя, он хотел было вцепиться в него когтями, но опытный волк увернулся от них и успел даже куснуть птицу за крыло, правда, не причинив никакого вреда; лишь вырвал перо и стремглав помчался снова к тому месту, где стояли, отпустив борзых, Орест и Эллак. Зверь наскочил на них неожиданно, но, не раздумывая, в страшном оскале, с дикими горящими глазами, прыгнул на Ореста; тут-то и сработала реакция хорошо подготовленного воина, не важно, что он исполнял обязанности писца и казначея, но как боец тренировался постоянно... Перед лицом Ореста — и он это запомнил на всю жизнь! — возникли яростные, не знающие пощады звериные глаза и жуткие волчью клыки, но Орест успел, когда волк оказался на взлёте, погрузить в его мягкое брюхо меч, с которым воин не расстаётся никогда. Клыки зверя лишь царапнули подбородок охотника, и матёрый, упав на землю, вскоре затих, обливаясь кровью.

Охота прошла удачно: не пострадали ни один холзан, ни одна восточная борзая. Убитых волков оказалось пять, вместе с матерым, которого завалил германец Орест. Довольны остались все; Аттила подъехал к Эллаку, взял его ладонью за щёку, как на свадьбе, и ласково подёргал, как бы хваля сына за то, что он вёл себя на охоте хорошо и правильно...

Волчьи туши свалили в специальную повозку, которая сопровождала охотников от самых юрт становища; иначе пришлось бы тела зверей перекидывать через сёдла и тем самым пугать лошадей. Ибо лошадь боится даже мёртвого волка, чуя его запах.

Повозка направилась в сторону каменных пещер, справа от неё ехали Аттила и Орест, слева — все остальные; тургауды рысили позади, так велел повелитель.

Когда из каменного огромного разлома с диким рёвом выскочил пещерный бык, может быть, раздражённый и разъярённый запахом волчьей крови, стекающей с туш, и ринулся в бешенстве, нагнув огромную башку с острыми рогами, на лошадь повелителя, то только один из телохранителей сумел хоть что-то мгновенно предпринять, а именно: он плёткой огрел по крупу своего коня и тот прыгнул вперёд, чуть не наскочив на жеребца Ореста.

Жеребец прянул вбок, и поэтому германец лишь краем глаза заметил, как исказилось яростью лицо Аттилы, на котором явственно обозначился оскал, какой Орест недавно видел у матерого волка: теперь германец сколько угодно мог утверждать, что у Аттилы вместо зубов проступили самые настоящие клыки... Пущенное повелителем с огромной силой копьё ударило в могучую шею быка в тот самый момент, когда голова его поравнялась со стволом вековечного дуба: копьё пробило шею и глубоко вошло в толстое дерево... Бык захрапел и как-то неудобно, запутываясь тремя ногами, стал оседать задом на землю, а четвёртой, передней, так сильно ударил острым копытом по толстому скрученному корню, что пересёк его.

Аттила, даже не взглянув на пещерного быка, бросил оказавшимся рядом тургауду и Оресту:

— Я поскакал, а вы привезите моё копьё.

К Оресту и тургауду подъехал Эллак. Они слезли с коней. Подошли к стволу дуба, к которому приколот был дикий бык, вернее, его голова, с морды которой всё ещё стекала кровавая пена.

Орест потянул за копьё, но оно не поддалось. На помощь пришёл сильный, судя по телосложению, телохранитель; вдвоём они снова потянули за древко, но оно лишь хрустнуло. Боясь сломать его, а они понимали, что это не просто копьё, а копьё повелителя Аттилы, решили вначале отделить шею быка от туловища. Всем троим пришлось попотеть прежде, чем они это сделали... Мечи вложили в ножны.

Если туловище как-то давило на воткнутое копьё, то освобождённое от основной тяжести, оно должно теперь выдернуться... Да не тут-то было! Начади обрезать вокруг древка мясо, измазались кровью, словно чёрные ночные мангусы, которые прилетают в табун пить из жил лошадей питательную для них жидкость...

Стали раскачивать опять копьё: снова оно в месте его соприкосновения с дубом хрустнуло. Тронь ещё — и сломается.

   — Ладно, я обо всём скажу отцу сам, — заявил Эллак.

Так и осталось в дубе том вековечном копьё Аттилы.

За тушей дикого пещерного быка вернулась повозка, а затем его принесли в жертву богу Пуру.

После хорошей охоты, будто бы для того, чтобы её отметить, собрались, даже не переодеваясь, в юрте Аттилы. Повелитель велел подать мёд и особый напиток — кам, но не хмельной.

   — Может быть, что покрепче? — спросил повелитель на правах радушного хозяина: — Вино, кумыс?

Собравшиеся хмельное отвергли: знали, что дело будет решаться очень важное, ибо о посещении гонца из становища Бледы уже были наслышаны...

По правую руку от Аттилы сидел сармат Огинисий, бородатый, с соломенными на голове волосами, с серыми, как у холзана, глазами и спокойно лежащими на коленях руками; по левую — Ислой, коренастый, как все гунны, с мощной шеей и затылком, без бороды, но с усами, концы которых были низко опущены. Рядом с ним находился скиф Эдикон, улыбчивый и такой же нетерпеливый, как Ислой, но Аттила их любил, ибо в бою они преображались: становились такими же спокойными и рассудительными, как Огинисий. А храбрость, сообразительность и мужество лежали в основе всего их существа.

Потом подошли Орест и Эллак. Эллак вызвал дружный смех сообщением о том, что они втроём так и не смогли выдернуть из дуба копьё повелителя...

   — Жаль... Доброе было копьё, — улыбаясь, сказал Аттила. — Ну да ладно, пусть оно так и торчит из дерева.

Затем он поведал об озабоченности старейшин брата, собственно, о том, что он говорил вчера своему казначею и секретарю.

   — Надо навестить становище Бледы... И на месте принять решение, — предложил Ислой.

   — Решение мы должны принять здесь! — отрубил Огинисий.

Предложение сармата Аттиле понравилось.

   — Можно я скажу, — поднял руку ладонью кверху скиф Эдикон. — Идти к Бледе только с охраной, думаю, нельзя. Мы должны понимать, если у старейшин заговор сорвётся, он встретит нас мечами и стрелами... Поэтому нужно идти в его становище во всеоружии. Посылай мой Тюмень, повелитель. Я готов...

   — Ия готов! — вскочил на ноги гунн Ислой.

   — Ну что ж... Эдикон и Ислой, вы и поведёте два тюменя... Останьтесь. Я поделюсь с вами кое-какими соображениями и укажу на то, что делать... А остальные — свободны. Благодарю за охоту!

Потом, оставшись один, Аттила подумал: «Вот о каком знатном гунне в гробу говорил мне святой епископ Анувий...»

Через день походные колонны вступили на мост через Тизию, уже вновь восстановленный по приказу Аттилы. Эдикон, зная об истории с подпилом свай, подумал: «Все приближённые вначале удивились той жестокости, с которой повелитель поступил с самыми верными ему людьми — Таншихаем и Хелькалом... Теперь я понимаю, почему он так поступил... Убейся до смерти Бледа, не было бы потеряно столько времени, за которое Аттила как единоличный правитель смог бы ещё больше того сделать. Хотя за это время он и так много преуспел... К тому же не было бы и этого похода, который не знамо как ещё закончится... И значительно не расходовались бы на него...»

Как всегда, провожал воинов Ушулу. Но на этот раз он не смеялся, а был очень серьёзным; бежал вослед им и пел две лишь строчки из не до конца сочинённой им песни, в которых выражалась просьба:


Привезите ко мне белокурую женскую голову,

Я её при луне буду нежно ласкать...


   — Это о чём он? — спросил молодой конник старого десятника.

   — Да талагай... Чего с него возьмёшь?! Поёт, дурачится... Тьфу, какая-то женская голова... Белокурая... Придумает же!

А ведь голову Валадамарки, отрубленную Ислоем, чтобы показать её Аттиле, повезёт обратно как раз сам десятник... И молодой воин напомнит старому: «Вот о какой белокурой голове шла речь в песне придурка... Только на самом деле придурок ли он, Ушулу?.. Другие, может быть, и подураче его будут...»

Молодой воин присутствовал на свадьбе Аттилы, которая проходила на дальнем становище, и любовался сидящей за столом красавицей-германкой.

   — Ты бы видел её в последнее время... — ответил на это десятник. — Она много пила вместе с Бледой, растолстела, лицо её стало как квашня... Поэтому Аттила приказал обезглавить и Валадамарку.

Возвращаясь, везли голову и самого Бледы: её отрубили сами заговорщики-старейшины ещё до прихода войск Аттилы и поставили возле юрты своего бывшего правителя два шеста с натянутой на них овчиной, выкрашенной в красную краску.

Целой и Эдикон, завидев этот знак, очень обрадовались, значит, отпадала необходимость в каком бы то ни было сражении, значит, всё обошлось мирно... Ненавидели Бледу многие.

Таким образом Аттила в 445 году стал полновластным правителем всех гуннов. Тогда-то он и начал отращивать бородку...

А через несколько недель произошло знаменательное событие, повлиявшее на самомнение и не без того уже высокомерного единоличного правителя не только степи, но и всего левобережного Истра, а также земель, которые почти доходили до крепостных стен Константинополя.

Историк Иордан, воздавая дань его организаторскому и военному таланту, пишет, что Аттила «был мужем, рождённым на свет для потрясения народов, ужасом всех стран, который, неведомо по какому жребию, наводил на всё трепет, широко известный повсюду страшным о нём представлением... Любитель войны, сам он был умерен на руку, очень силён здравомыслием, доступен просящим и милостив к тем, кому однажды доверился. Хотя по самой природе своей всегда отличался самонадеянностью, но она возросла в нём ещё...»

А возросла вот отчего.

Тот самый пастух, который указал Оресту и Эллаку на логово волков во время охоты, заметил, что одна телка из его стада хромает. Он долго не мог найти причину ранения, пока не догадался проследить с помощью собаки кровавые следы, сделанные молодой коровёнкой.

Дело было под вечер. Собака быстро взяла след, и пастух, сдерживая её на кожаном поводке, поспешил за ней. Скоро они спустились в ту лощину, откуда восточные борзые выгнали волков, поднялись наверх: слева тёмной стеной стоял лес, справа — окрашенное в багровый цвет вечерней зарей озеро. Взглянув на него, пастуху вдруг почудилось, что это озеро было наполнено не водой, а кровью...

Только он так подумал — и тут же услышал из лесу донёсшийся страшный рык, который не могло исторгнуть из глотки ни одно лесное животное, — лишь туча ворон с громким криком взметнулась к небу. Но пастух был не робкого десятка: он тоже упорно, как и собака, шёл по следу. И вот на краю леса увидел из земли торчащий кончик лезвия...

Начат копать. Думал, что, может быть, это лезвие византийского акинака или франкского меча, но оно оказалось почти в рост человека, шириной в две ладони и заканчиваюсь золотой крестообразной рукоятью.

Пастух взвалил этот поистине богатырский меч на плечо и пошагал обратно; когда он поравнялся с краем лощины и мельком взглянул на озеро, то показалось ему, что его содержимое, похожее на кровь, пришло в движение...

Несмотря на поздний час, пастух отнёс меч к юрте повелителя, получив лично из его рук щедрое вознаграждение, так как Аттила сразу узнал этот меч. Меч являлся священным у скифов, они называю его Марсовым. Но прошёл слух, что в одном из сражений скифы его потеряли. И это оказалось правдой.

Находка потрясла Аттилу, ибо в этом он увидел проявление небесной воли, направленной к тому, чтобы быть ему владыкой всего мира, и что через Марсов меч гуннам, а не скифам даровано могущество в войнах...

Аттила велел поставить рядом с каменным идолом бога Пура Марсов меч золотой рукояткой вверх, и два раза в день (утром и вечером) всё в становище должно было мечу поклоняться.

IV


По приезде в Иерусалим с Джамной, темнокожей рабыней Гонории, стали твориться странные вещи: в голове у неё время от времени происходило как бы просветление памяти, и она могла уноситься мыслями в далёкое прошлое — и то прошлое явственно вставало перед глазами, как будто она жила в нём и до мельчайших деталей запомнила всё, что тогда делалось...

Да, она сама была участницей тех далёких событий; ходила по тем улицам Иерусалима; разговаривала с теми его жителями, которые совсем были непохожи на нынешних... Стоило только Джамне на ночном ложе закрыть глаза, как сразу же она погружалась в реальный сон. Девушка понимала, что, может быть, эти сны ей навевает душа матери с её воспоминаниями: ведь мама родилась к северу от Иерусалима, в Назарете — городе, где жили родители Сына Божьего Иисуса Христа и где маленьким бегал он сам. И однажды Джамне на ум вдруг пришли стихи, будто сочинила она их сама, сочинила легко и непринуждённо, как это делает византийская царица Евдокия. Но чьи это стихи?.. И откуда они — из прошлого или будущего?..

«Назарет... Тут жил Христос. Один по горным склонам бродил Он в предвечерний час, когда сияют травы от росы, и свет зари плывёт над Ездрилоном[105].

Здесь ветерок ласкал Его власы. Ему кадили лилии с поклоном. Но мерк закат. Созвездья над Геоном качались, как небесные весы.

Тогда Христос по узенькой тропинке спускался в тёмный, бедный Назарет. Его лица касались паутинки, и в том лице такой струился свет, как будто мудрость жизни без усилий дитя Христос принял от белых лилий».

«Я уже знаю кое-что об Ездрилоне, — размышляла потом Джамна. — Наверное, и моя мама, будучи маленькой, рвала цветы и собирала плоды на этой равнине. А Геон?..»

И будто кто-то невидимый, но сидящий рядом, сообщил, что Геон — это вторая река рая, вытекающая из Эдема. Рай?.. Эдем?.. «Это одно и то же», — сказал голос, и он поведал Джамне о рае.

Боговидец Моисей говорит, что когда Господь творил мир, то он насадил на Востоке «рай сладости», куда и поместил первых двух человеков... Праотцы преступили заповедь Божию... Тогда Бог изгнал человека «из рая, и изринул» на землю, «и вселил» их на ней «прямо рая сладости». Слова: «прямо рая сладости» приводят к мысли, что земная природа подобна раю красотами своими и напоминает его собою падшему человеку... Боговидец Моисей изображает рай изящнейшим и обширнейшим садом. Но вещество его и природа тонки, соответствуют естеству его жителей — духов, и потому недоступны для наших чувств, огрубевших и притупевших от падения...

Древа этих садов постоянно покрыты цветами и плодами.

Апостол Павел был восхищен в рай, и потом до третьего неба — «в теле ли — не знаю, вне ли тела — не знаю», — говорит он, — и слышал там неизречённые глаголы, «которых нельзя человеку пересказать». Природа рая, благолепие небес, изобилие там благодатного блаженства так превышают всё изящное и приятное земное, что святой Апостол для изображения виденного им в священном исступлении употребил следующие выражения: «Не видел того глаз, не слышало ухо и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его. А нам Бог открыл это Духом Своим».

В этих словах Апостола заключается печальная истина: падение человека так глубоко, что он не может получить понятие о потерянном рае. Но слова эти возвещают и радостную истину: обновление Духом Святым тех людей, которые верою и покаянием вступили в духовное племя Господа нашего Иисуса Христа.

«Я, верившая в бога Митру, а затем ставшая арианкой, разве попаду туда?» — вопрошает Джамна. И голос ей прочитал молитву «Плач грешника».

«Повторяй за мной, дитя, — сказал он. — Повторяй и запоминай»:

«Оплачьте наготу мою, возлюбленные братья и сёстры мои. Прогневил я Христа порочной жизнью своей. Сотворил Он меня и дал мне свободу, я же злом воздал Ему. Господь сотворил меня совершенным и соделал орудием славы Своей, чтобы я служил Ему и святил Имя Его. Я же, несчастный, сделал члены свои орудиями греха и творил ими неправду. Увы мне, потому что будет Он судить меня! Неотступно умоляю Тебя, Спаситель мой, осени меня крылами Своими и не обнаруживай скверен моих на великом Суде Своём, чтобы прославлял я благость Твою. Злые дела, какие содеял я перед Господом, отлучают меня от святых. Теперь постигает меня горе, чего и достоин, ибо служил я страстям своим, потому и не принадлежу к сонму победителей, а стал наследником гиенны огненной. Тебя, пронзённый гвоздями на Кресте Победитель, неотступно молю. Спаситель мой, отврати очи Твои от нечестия моего, страданиями же Твоими уврачуй язвы мои, чтобы прославлял я благость Твою».

Однажды Джамна видела, как рыдали у Стены Плача несколько иудеев, и подумала, что это плакали грешники... Но Евдокия уверила её: нет, они плачут по разрушенному Соломонову храму.

И приснился Джамне этот храм с такой отчётливостью, что она могла воспроизвести его по памяти со всеми мельчайшими деталями. Кто навеял на неё этот сон, ведь она никогда не видела этого храма?.. Да и мама тоже не видела его и не могла поэтому навеять это видение... Кроме того, что лицезрел во сне грандиозное Соломоново сооружение, Джамна ещё слышала тот же таинственный голос, поясняющий о том, как этот храм строился...

К самой постройке храма Соломон приступил на четвёртый год своего правления, а именно во втором месяце, носящем у македонян название Артемизия, а у евреев Ияра или Зифа (цветение), пятьсот девяносто два года спустя после выхода израильтян из Египта и тысячу четыреста сорок лет после потопа... Тот год, когда началось грандиозное строительство в Иерусалиме, являлся одиннадцатым годом правления Хирама в Тире[106].

Но перед этим Соломон царю тирскому Хираму отправил письмо следующего содержания: «Тебе известно, что отец мой (Давид) имел намерение воздвигнуть Господу Богу храм, но ему воспрепятствовали привести это намерение в исполнение ведение войн и постоянные походы. Что же касается меня, то я возношу благодарность Предвечному за ныне наступивший у меня мир, благодаря наличности которого мне представляется возможность исполнить свою мечту и воздвигнуть храм Господу Богу. Ввиду всего прошу тебя послать нескольких твоих мастеров на подмогу моим мастерам на гору Ливан, чтобы там совместно с ними валить деревья. Что же касается вознаграждения этим дровосекам, то я им выдам такое, какое тебе благоугодно будет назначить».

Получив и прочитав письмо, Хирам ответил Соломону: «Следует вознести благодарственную молитву к Всевышнему, что Он даровал тебе, человеку мудрому и во всех отношениях достойному, родительский престол. Радуясь этому, я с готовностью исполню все твои поручения. А именно, я прикажу срубить множество крупных кедров и кипарисов, велю людям моим доставить их к морю и распоряжусь, чтобы те немедленно затем составили из них илоты и пригнали их к любому пункту твоей страны, куда ты пожелаешь. Затем уже твои люди смогут доставить строительный материал в Иерусалим. Вместе с тем предлагаю тебе взамен этого позаботиться о доставлении нам хлеба, в котором мы нуждаемся, потому что живём на острове».

Царь Соломон набрал со всего своего народа тридцать тысяч работников, а руководителем их назначил Адонирама, присланного также царём тирским. Из представителей податных сословий, которых оставил после себя царь Давид, семьдесят тысяч были назначены носильщиками камней и прочих строительных материалов, а восемьдесят тысяч стали работать в каменоломнях. Над всеми же надзирало три тысячи триста человек.

Соломон поручил рабочим наломать для фундамента храма огромных камней и, предварительно обтесав и примерно пригнав их друг к другу ещё на месте, в горах, велел доставить уже в таком виде в город.

Само здание до самой крыши затем вывели из белого камня. Высота этого двухэтажного сооружения доходила до шестидесяти локтей. Фасадом оно было обращено к востоку. Построили и преддверие к храму. Оно имело двадцать локтей в длину сообразно ширине главной постройки и десять локтей в высоту. Кроме того, царь велел возвести с трёх сторон храма ещё три здания. Они имели по три этажа, в каждом из них помещалось по тридцать комнат, предназначенных для ризниц, сокровищниц и кладовых.

И всё это накрыла сделанная из кедрового дерева крыша, которая покоилась на огромных, проходивших по всей постройке балках, причём средние части этих балок, сдерживаемые деревянными стропилами, крепко упирались друг в друга и образовывали прочное основание.

Стены храма обшили вызолоченными кедровыми досками, так что внутри его всё сверкало и ослепляло взоры обилием всюду разлитого золота.

Ещё внутри здания сделали лестницу, ведущую на верхний этаж. Затем помещение храма разделили на две части; царь определил заднюю часть, длиной в двадцать локтей, для Святая Святых и переднюю, длиной в сорок локтей, для Святилища. В стене, отделявшей обе эти части, по просьбе Соломона вырезали отверстие и поместили двери из кедрового дерева, которые были богато расписаны золотом и покрыты резьбой.

В Святая Святых поставили две фигуры херувимов из чеканного золота, вышиною в пять локтей. Каждая фигура имела по два распростёртых крыла длиною тоже по пяти локтей. Пол храма выложили золочёными плитами. Вообще, ни внутри сооружения, ни вне его не было ни одной вещи, которую бы не вызолотили...

По задумке Соломона соорудили у дверей храма две бронзовые колонны. На верхушку каждой поставили по литой лилии в пять локтей, а каждую такую лилию окружили тонкой бронзовой, сплетённой как бы из веток, сетью, и к каждой подвесили по двести гранатовых яблок, расположенных двумя рядами. Одну из таких колонн, поставленную с правой стороны главного входа, царь назвал Иахин, а другая колонна с левой стороны получила имя Воаз. Эти колонны, водружённые одна против другой, означали силу и слабость, разум и веру, власть и свободу. Каина и Авеля, право и обязанность. Они символизировали свет и тень, силу и сопротивление, но различие между этими противоположностями, по мнению Соломона, совершенно сходит на нет. а сходство их достигается путём единства и гармонии, точно так же, как при отсутствии ночи был бы невидим дневной свет и наоборот...

Затем на глазах многотысячного народа было произведено литье «медного моря» в форме полушария для омовения ног священников и поставлено на спины двенадцати медных волов, обращённых по трое во все четыре стороны света и примыкавших друг к другу задними конечностями.

Затем соорудили медный алтарь для жертв всесожжения длиной и шириной в двадцать локтей и высотой в десять. Вместе с тем вылили из меди также все приборы к нему — лопаты, ведра, кочерги, вилы и всю прочую утварь, которая красивым блеском своим напоминала червонное золото. Далее царь распорядился поставить множество столов, в том числе один большой — золотой, на который клали священные хлебы. На столы поставили необходимые сосуды, чаши и кувшины, — двадцать тысяч золотых и сорок тысяч серебряных.

Ко всему этому царь велел сделать ещё восемьдесят тысяч золотых кувшинов для вина и сто тысяч золотых чаш и двойное количество таких же сосудов из серебра; равным образом восемьдесят тысяч золотых подносов для принесения муки и оливкового масла и двойное количество таких же серебряных подносов также было отлито; г: этому было присоединено ещё двадцать тысяч золотых и вдвое более серебряных мер, подобных мерам Моисеевым, которые носят названия «гина» и «ассарона», было сделано и двадцать тысяч золотых сосудов для принесения (и сохранения) в них благовонных курений и пятьдесят тысяч золотых кадильниц, с помощью которых потом переносили огонь с большого жертвенника (на дворе) на малый алтарь в самом Святилище. Были сшиты тысяча священнических облачений из виссона для иереев с золотыми наплечниками, нагрудниками, украшенными драгоценными камнями и служившими для гаданий. Изготовили к священническим облачениям и десять тысяч поясов из пурпура.

Царь велел также заготовить двести тысяч труб и столько же одеяний из виссона для певчих из левитов[107]. Наконец, он приказал соорудить из электрона[108] сорок тысяч музыкальных инструментов, а также таких, которые служат для аккомпанемента при пении, так называемых набл.

Была сооружена и храмовая сокровищница для помещения богатых пожертвований. Храм окружили зубчатой с выступами стеной, которая достигала трёх локтей высоты и преграждала народной толпе доступ, оставляя вход свободным для священнослужителей. Снаружи этой стены Соломон оставил четырёхугольную площадь для священного внутреннего двора, окружив эту площадь обширными портиками, вход в которые был через высокие ворота, запиравшиеся золотыми дверями.

Увидев во сне этот храм и наутро проснувшись, Джамна воскликнула: «Господи, какое небесное великолепие!.. Какое поистине царское богатство! Теперь понятно, почему Навухудоносор — царь вавилонский приказал своему военачальнику Навузардану, захватившему Иерусалим, разграбить храм!..»

Навузардан не только предал храм разграблению, похитив священную и золотую и серебряную утварь, великий сосуд для омовений, бронзовые колонны и их венцы, золотые столы и светильники, но затем и зажёг его.

Военачальник приказал также поджечь и царский дворец, разрушить город до основания и, поражённый богатством многих еврейских семей, с целью завладеть им, ибо если просто здесь отнять все эти богатства, то перевезти их даже войску не под силу, велел переселить эти семьи в Вавилон, оставив в Иерусалиме лишь бедных и тех, кто добровольно покорился вавилонянам.

Навухудоносор так объяснил свою жестокость по отношению к Иерусалиму попавшему в плен царю Седекии, потомку Соломона:

— Великий Бог, которому ты стал ненавистен по всему своему складу, отдал тебя во власть нам.

Почему ненавистен Великому Богу стал царь еврейский Седекия?..

Как сказал Джамне во сне голос, потому что Седекия крайне пренебрежительно относился к требованиям справедливости и долга; все окружавшие его придворные также были безбожниками, развратничали и занимались лишь накопительством, да и народ отличался крайней распущенностью и делал что хотел. Вследствие этого пророк Иеремия неоднократно посещал Седекию и заклинал его оставить своё безбожие и свои заблуждения и подумать о справедливости; не прилепляться к знатнейшим (в большинстве своём эти люди гнусные) и не верить обманывающим его пророкам, что вавилонский царь уже больше не предпримет похода на Иерусалим, и будто египтяне начнут с ним войну и победят его.

Они говорят неправду, внушал Иеремия. Но не послушался Седекия истинного пророка, за что и поплатился.

В один из дней Гонория послала Джамну вместе со служанками. Евдокии на иерусалимский базар купить фиников, оливкового масла и разных пряностей. Пока ходили по торговым рядам, девушки держались вместе, потом Джамна пошла за оливковым маслом, налила в греческую гидрию, вернулась и служанок Евдокии не нашла. Чуть не плача, стала возвращаться назад, но дорогу, понадеявшись на подруг, плохо запомнила. На базар собрались после обеда, и пока Джамна тыкалась то в одну узкую улочку, то в другую, начало смеркаться.

В одном тёмном переходе с портиком к ней подошёл закутанный во всё белое с капюшоном, закрывавшим лицо, человек, бесцеремонно взял её за руку и куда-то повёл. Джамне бы в пору закричать, но у неё онемел, язык; попробовать бы вырваться, но руки не слушались, а ноги так и несли вослед за незнакомцем...

Вскоре они остановились у какого-то двухэтажного дома, поднялись по тёмной лестнице и очутились перед железной дверью. Незнакомец толкнул её, она распахнулась, и Джамна зажмурилась от обилия огней, язычками светящихся на толстых свечах, расставленных по комнате.

Человек подвёл девушку к ложу, посадил её, откинул капюшон, и Джамна легонько вскрикнула: перед нею предстал мавр с лицом чуть темнее, чем у неё. У мавра какой-то неземной страстью блистали глаза, и от одного их взгляда Джамна содрогнулась и на какой-то миг будто потеряла сознание, так как ей показалось, что чувство реальности ей отказало; девушка не понимала, как она попала в эту комнату со свечными огнями и зачем она здесь...

   — Меня зовут Ману. Тебя — Джамна... Не удивляйся, я всё про тебя знаю... Я слежу за тобой с тех пор, как ты с госпожой появилась в Константинополе. Как только увидел тебя, я влюбился... Да. Да! И подумал, было бы хорошо, если гы, темнокожая, стала бы мне женой. Эту мысль я лелеял и ночью и днём... И вот ты передо мной... Спасибо нашим африканским богам и магам за это. Они. эти боги и маги, научили меня многому — угадывать будущее, знать про человека всё, что я захочу... Я знаю, что ты. Джамна, верила в бога Митру, потом была арианкой... Сейчас тебе Бог евреев, в которого верила твоя мать, навевает сны о Соломоновом храме, а голос поясняет, как его строили. Но поверь мне, что всё это было не так...

   — Как это не так? — удивилась Джамна, за всё это долгое время только сейчас раскрыв рот.

   — A-а, ты ожила! — радостно воскликнул Ману. — Мои предки, жившие на дальней границе Великого африканского разлома, не раз бывали в Иерусалиме и слышали рассказ о великом мастере Адонираме...

   — Который руководил работами по строительству храма? — снова спросила Джамна. Вообще-то, она сама не хотела говорить, тем более задавать вопросы, но кто-то помимо её воли толкал на общение с этим человеком.

   — Да, тот... Сядь поудобнее и послушай рассказ, который я слышал ещё в детстве. И ты узнаешь всю правду, такую, какая она есть...

Царица Савская, Балкида, когда слух о мудрости Соломона и его строительстве великого храма достиг её уха, решила поехать в Иерусалим. По прибытии, её сразу повели во дворец, и она увидела на троне из позлащённого кедрового дерева царя Соломона. Весь тоже в золоте, он сидел словно статуя, руки, лицо и ноги которой выточены из слоновой кости. И вот ожила статуя, встала и направилась к Балкиде, приветствуя её... И царица Савская поняла, что это сам царь Соломон, премудрый и великий.

Приняв великолепные дары и поблагодарив, Соломон повёл царицу Савскую к храму, который он возводил в честь Бога евреев. И когда пришли к основанию Святая Святых храма, то увидела Балкида на месте том вырванную с корнем лозу виноградную и с небрежением отброшенную в сторону...

За царицей, куда бы она ни пошла, летела птичка удод, которую звали Юд-юд. Жалобно закричала птичка при виде вырванной с корнем лозы. И по тому крику поняла Балкида, что должен знаменовать вырванный корень и что за сокровище скрывалось под тою землёю, которую осквернила Соломонова гордость...

   — Ты, — воскликнула Балкида, — воздвиг свою славу на могиле отцов твоих!.. Лоза же эта...

Царицу Савскую немедля перебил Соломон такими словами:

   — Да, я велел вырвать эту лозу, чтобы на месте её воздвигнуть жертвенник из порфира и оливкового дерева. Жертвенник я повелю украсить четырьмя серафимами из чистого золота.

Но царица продолжила прерванную речь:

   — Лоза же эта посажена отцом твоего рода Ноем. И как ты посмел вырвать её с корнем?! Видно, кощунство позволило тебе пойти на такую дерзость...

В гневе своём царица была ослепительно хороша, и сердце Соломона воспламенилось любовью к Балкиде, несмотря на её дерзкие речи... И стал он перед нею, как слуга, как раб перед госпожой своей, от которой зависит и его жизнь, и его смерть... И стал он молить Балкиду, чтобы она согласилась стать ему супругой, а народу еврейскому царицей. Тронулось сердце женщины любовью мудрого Соломона, и она через какое-то время дала согласие...

Но где бы ни была царица Савская: осматривала ли она дворец Соломонов, воздвигаемый храм, любовалась ли чем-либо иным из чудес и диковин, так высоко превознёсших Соломонову славу, её волновал вопрос, кто это всё исполнил?.. Она спросила, и ей ответили:

   — Творец всему этому великий мастер Адонирам. Его прислал добрый царь, владыка тирский...[109]

Показали Балкиде и невиданные по красоте колонны храма, статуи херувимов и престол из золота и слоновой кости. Когда стали говорить «о море медном», которое должно быть скоро отлито, царица Савская вновь вопросила:

   — Кто воздвиг эти колонны? Кто чеканил эти статуи? Кто воздвиг престол сей? И кто будет отливать «медное море»?

И услышала снова:

   — Великий мастер Адонирам.

И тогда Балкида захотела увидеть великого мастера и велела, чтобы его представили перед её очи. Адонирам являлся человеком нелюдимым и странным, таинственно-мрачной личностью; никто не ведал ни его отчества, ни рода, ни племени, но во взоре этого человека было такое, что отличало его от простого смертного; гений великого мастера возвышался над людьми настолько, насколько вершина высочайшей горы возвышается над малым камнем... А был ли он человеком вообще?! Ибо глубочайшим презрением ко всему человеческому роду дышит эта личность и законно презрение её: хотя прародительница Адонирама мать была матерью обоих первородных братьев Каина и Авеля, но не Адам являлся отцом Каина, а Эблис-Денница[110]; огнистый херувим, падший ангел света не мог зреть красоты первой жены, чтобы не возжелать её. И не могла Ева устоять перед любовью высшего ангела... Тогда-то и родился Каин... Душа его, сына Люцифера-Денницы, бесконечно возвышалась над душою Авеля, сына Адама, но Каин был добр к Адаму, служил опорой его немощной старости; был он исполнен благожелательности и к Авелю, охраняя первые шаги его детства.

Но Бог из ревности[111] к гению, сообщённому Эблисом-Люцифером Каину, изгнал Адама и Еву из рая в наказание им и всему их потомству за любовь Евы.

По изгнанию из Эдема возненавидели Адам и Ева Каина, как невольную причину жестокого приговора, и всю свою родительскую любовь перенесли на Авеля.

У первородных братьев была сестра именем Асклиния, и соединена она была с Каином узами глубокой взаимной нежности. По воле ревнивого Бога она должна стать супругой Авеля. Созданный из глины, Адам имел душу раба; такая же душа имелась и у Авеля, но душа Каина, как искра Денницы, являлась свободной, и Бог убоялся свободной души Каина. Несправедливость Адонаи-Бога, Адама, Евы и Авеля переполнили чашу терпения Каина, и Каин смертью наказал неблагодарного брата. Тогда Адонаи-Бог, который уже замышлял в грядущем погубить весь род Каина, смерть Авеля вменил ему в преступление; но не смутилась этим душа Каина, и в искупление горя, причинённого им Адаму и Еве, сын Денницы посвятил себя служению их потомкам.

Каин научил их земледелию; сын его Енох посвятил их в тайны общественной жизни; Мафусаил обучил письменам; Ламех — многожёнству; сын Ламеха Тувалкаин наставил их в искусстве плавить и ковать металлы; Поэма, сестра Ту вал каина, познавшая своего брата, обучила их прясть пряжу и ткать одежды.

Адонирам — прямой потомок Каина, отпрыск Вулкана, сына Тувалкаина, рождённого сестрой его Поэмой. Ковач металлов Вулкан в расщелине Этны, что на Сицилии, сохранил себя от потопа и впоследствии познал жену Хама, родившую ему Хуса. отца Нимврода. Таков род Адонирама, таков и сам Адонирам, создатель плана построения того храма, который гордостью Соломона воздвигается Адонаи-Богу, преследующему из рода в род, из поколения в поколение свободнорождённых детей Каина... И живёт этот сын гениев огня одинокий среди детей Адамовых, никому не открывая тайны своего высочайшего происхождения. Когда же великий мастер, создатель стольких чудес предстал перед царицей Савской и поднял на неё свой взор, исполненный огня, тогда потрясена была душа Балкиды и царица едва могла вернуть себе самообладание. И пожалела она о поспешном обязательстве, которым она связала себя с Соломоном.

Но как ни было велико могущество гения Адонирама, но при отливке «медного моря» ему пришлось испытать неудачу тем более что она произошла на глазах уже любимой им царицы...

Сириец по имени Фанор — «товарищ-каменщик», финикиец Амру — «товарищ-плотник», еврей Мафусаил из колена Рувимова — «товарищ-горнорабочий» потребовали себе звание и жалованье мастера. Адонирам отказал им, ибо они не дошли до степени искусства быть мастерами. И «товарищи» решили отомстить Адонираму: Фанор подмешал извести к кирпичу; Амру удлинил балки под формой отливки «медного моря» и тем самым уменьшил действие огня во время литья; Мафусаил из отравленного моря Гоморрского набрал серы и примешал к литью.

О предательстве стало известно молодому рабочему, которого звали Беннони, и он кинулся к Соломону, чтобы тот приказал остановить отливку «медного моря», но царь, узнав, что Балкида воспылала любовью к великому мастеру, обрадовался случаю посрамить Адонирама. Соломон не внял мольбам Беннони и велел далее производить литье. И когда жидкая медь яростным потоком полилась в предательски испорченную форму, то под сильным напором форма разорвалась; брызнул жидкий огонь из всех трещин огромного бассейна и пролился на народ, собравшийся бесчисленными толпами на невиданное зрелище, сея повсюду ужас и смерть. В огне погиб и молодой рабочий Беннони.

Чувствует Адонирам, что посрамлён в нём великий мастер, и впервые он растерялся, не знает, как остановить эту огненную стихию. Но вдруг из глубины клокочущего пламени слышит Адонирам чей-то громовой голос:

   — Приблизься, сын мой, подойди без боязни. Я дуну на тебя, и пламя не будет властно над тобой...

Адонирам шагнул в пламя, оно объяло великого мастера и понесло его: и от этого он испытал неслыханное блаженство.

   — Куда влечёшь меня? — вопрошает Адонирам.

   — К центру земли, в Душу мира, — слышит в ответ.

   — Кто ты? — снова вопрошает великий мастер.

   — Я — отец отцов твоих, я — сын Ламеха, внук Каина. Я — Тувалкаин. Для возбуждения в тебе новой силы и мужества я дам тебе молот, отверзший когда-то кратер Этны, и ты с помощью его доведёшь до конца литье «медного моря».

Сказав это, Тувалкаин вручил ему молот и исчез в огненной бездне. И молотом Тувалкаина Адонирам исправил все погрешности в литье, и «медное море», как чудо из чудес, под первыми лучами утренней зари осветилось ослепительным блеском гения великого мастера...

И весь народ израильский содрогнулся от неописуемого восторга, и воспылало сердце царицы Савской огнём торжествующей любви и радости. Но мрачно было и ненавистью исполнено сердце Соломона.

И пошла Балкида с кормилицей Сарахиль за стены Иерусалима. Влекомый тайными предчувствиями, отправился туда и Адонирам. И видит, как на плечо ему садится птичка Юд-юд, сопровождавшая царицу Савскую. И воскликнула Сарахиль, обращаясь к Балкиде:

   — Исполнилось пророчество оракула! Юд-юд узнала супруга, предназначенного тебе. Его одного можешь познать ты, не преступив закон.

И без колебаний отдалась Балкида Адонираму...

Но как уйти от ревности Соломона? Как освободиться Балкиде от слова, данного царю евреев?

И решила царица, что первым из Иерусалима уедет Адонирам, а за ним, обманув бдительность Соломона, тайно покинет город и Балкида, чтобы уже навеки соединиться в Аравии с возлюбленным своим супругом.

Но бодрствует предательская злоба и следит неусыпно за великим мастером: она и подстерегла тайну любви его и царицы. Бегут три «товарища» к Соломону. Говорит Амру:

   — Царь! Адонирам перестал ходить на постройки.

   — Но зато я видел его в конце третьей стражи[112], как он крался к ставке царицы, — сказал Фанор.

А Мафусаил добавил:

   — Я прикрылся темнотою ночи и вмешался в толпу евнухов царицы Савской. И видел, как к ней в опочивальню прошёл Адонирам и пробыл наедине с нею до восхода зари, и тогда я тайно удалился.

Взбешённый этими сообщениями, Соломон приказывает «товарищам» убить великого мастера, что они и сделали; труп его зарыли на одиноком кургане, а Мафусаил в свежевзрытой земле посадил ветку акации.

Балкида же сумела обмануть Соломона и незаметно покинула его. А когда царю доложили и об этом, то он распалился яростью и вознёс было в гневе страшную угрозу на Бога своего Адонаи.

Но предстал перед ним пророк Ахия Силомлянин и укротил ярость его словами:

   — Знай, царь, что тому, кто убил бы Каина, должно было быть отмщено всемеро, за Ламеха же — семьдесят раз всемеро; тот же, кто дерзнёт пролить соединённую кровь Канна и Ламеха в лице Адонирама, наказан будет семьсот раз всемеро.

И чтобы не понести на себе последствий такого приговора, Соломон приказал выкопать тело Адонирама из кургана и предать его погребению под жертвенником храма.

Но с того дня преследует Соломона страх, и тщетно царь заклинает силы Мировой души снискать ему пощаду и оказать милость... Но нет Соломону пощады, а величию его трона из золота и кедра грозит древесный клещ.

Это упорное и терпеливое насекомое в течение двухсот двадцати четырёх лет точило трон царя Соломона, пока трон этот, наконец, не рухнул с грохотом, наводящим ужас на всю вселенную...

Ману кончил свой длинный рассказ, отёр рукавом одежды лоб и снова обратился к Джамне:

   — Вот она правда о Соломоне и строительстве его храма, а не та, о которой нашёптывал тебе во сне голос... Скоро ты узнаешь и почувствуешь другую правду... Правду о жизни своих предков по отцовской линии... И о наших богах тоже... Я поведу тебя рано утром на юг Африки, где мне суждено стать царём... А ты будешь царицей. Ты пойдёшь со мной, Джамна?

   — Да, — тихо ответила девушка, всё ещё заворожённая его рассказом.

   — Это очень мило с твоей стороны.

   — А как же моя госпожа? — спросила через какое-то время бывшая рабыня.

   — Отныне ты, как Адонирам при жизни, — свободный человек! А госпожа быстро найдёт себе служанку. Не беспокойся. Так же, как и мой командир в Константинополе... Хотя такого, как я, стреляющего метко в глаз, мага и чародея, найти ему будет нелегко, — хвастливо заявил Ману. — Да ничего... И он стерпит... Джамна, как только я оказался в Иерусалиме и вспомнил, что на юге живут мои предки, мысль уйти к ним завладела мною... «Тогда я буду свободным человеком», — сказал я себе. Решил и тебе предложить стать тоже свободной...

Затем мавр велел Джамне переодеться, переоделся сам; вскоре они сели на лошадей и выехали через южные ворота Иерусалима и направились в сторону пустыни Син.

Великий африканский разлом — это огромная трещина на земле и, если бы можно было взлететь на Луну, то её бы хорошо было видно оттуда. Начинаясь в северной части Израиля, в долине реки Иордан, и пересекая значительную часть Африканского континента, «трещина» тянется на четыре тысячи двести семьдесят римских миль... Образовалась она по причине оседания пород в полосе разлома, тогда как прилегающая земля оставалась неподвижной. Будто кто из Атлантов проехался здесь на колеснице огромной тяжести... Но не смял растительный покров, а наоборот — за проехавшими колёсами словно вставали тут же травы и леса, удивляя своим богатством. Да и животный мир здесь также отличается своим разнообразием.

Но встречаются и зловещие места, вроде гигантской впадины Данакиль. Она граничит с Красным морем и представляет собой солончаковую пустыню на глубине одного стадия ниже уровня океана. Воздух здесь настолько горячий, что, если бы Ману не поливал заготовленной заранее водой одежды и попоны коней, они бы не преодолели эту впадину...

Потом мавр и Джамна стали взбираться на Эфиопское нагорье на высоту одной мили, а некоторые вершины здесь достигали двух миль.

Отсюда были видны вулканы самых разных очертаний, видны и малые нагорья, пересекающие ровные долины, а также горные массивы Рувензори и Вирунга. Молодые вулканы время от времени выбрасывали дым и извергали огненно-красную лаву. А древние вознеслись так высоко, что белые шапки доставали светлых облаков, но удивительно то, что даже палящие лучи солнца не могли растопить их льдов и снегов.

И повсюду Джамна и Ману встречали горячие источники и, судя по тому, что из них вырывается пар и бьют обжигающие струи воды, в недрах Земли кипело и клокотало... Не в эти ли недра спускался Адонирам за молотом Тувалкаина?..

   — Ману, ты привал меня в край, где творение природы чудеснее творений рук человеческих... Даже таких, как храм Соломонов, который я видала во сне.

   — Я рад этому, милая, — гордился мавр. — А вон там. — Ману показал рукой вниз, — простирается покрытая лугами равнина. Травы этой равнины служат кормом множеству диких животных.

На кочующие здесь стада антилоп-гну Джамна могла бы смотреть от восхода до заката, такое это красивое зрелище. Но смотреть было некогда, надо ехать вперёд и вперёд. «Слава богам, что лошади наши выносливы и здоровы», — повторял Ману.

Миновали цепочку озёр с водой, стекающей с вулканических склонов, и поэтому некоторые из этих озёр на многие мили окружены унылой пустынной растительностью и никаких рыб, кроме крохотной тилапии, в них не водится. А тилапиям вулканическая соль не страшна, они снуют даже вблизи гейзеров, где вода настолько горячая, что до неё нельзя дотронуться рукой.

Джамна видела, как перелетают с озера на озеро изящные розовые фламинго. Иногда они собираются гигантскими стаями, и тогда от них вода озёр приобретает розовый цвет...

Но зато сколько всякой живности водится в пресных горных озёрах, обрамленных кустами жёлтой акации. В кристально чистой воде живёт самая разная рыба, нежится множество бегемотов. А на мелководье буйно разрастаются водоросли и папирус"— жилище для многих птиц.

В сухих, безводных местах обитают зебры, сернобыки и страусы. По лугам бродят жирафы, носороги и слоны, грациозно, большими прыжками скачут антилопы. На открытых равнинах охотятся пятнистые кошки — леопарды и гепарды, а когда стемнеет, нередко слышишь рык царя зверей — льва.

В горах же живут гориллы, а внизу — в самой впадине — по холмистым низинам бродят в поисках насекомых, семян и скорпионов полчища бабуинов. Высоко в небе, расправив крылья невиданного размера, в восходящих потоках тёплого воздуха парят орлы и грифы.

В зарослях колючего кустарника перелетают с ветки на ветку птицы турако, бородастики, птицы-носороги и попугаи. Здесь можно встретить самых разных ящериц всех размеров и цветов, которые снуют с такой скоростью, словно за ними кто-то гонится.

Джамне кажется, что жизнь на этих равнинах и горах течёт как бы вне времени, основательно и спокойно, а само время измеряется лишь восходом и заходом солнца. «Может быть, это и есть Эдем, рай божественный...» — думает девушка, и ни капельки не жалеет, что покинула тот мир, который совсем не похож на этот, где встреченные ими люди тоже основательны и спокойны, с размашистой и вместе с тем горделивой походкой, и где богатство человека измеряется не золотом, а количеством верблюдов, коз, коров и овец да числом детей в семье...

Как-то Ману и Джамна подошли к одному дому, чтобы пополнить съестные припасы, и девушка вновь подивилась простоте и оригинальности его постройки... Из согнутых и связанных вместе веток деревьев был сделан каркас в форме купола. Снаружи каркас укрыт переплетённой травой и кожами животных. В доме сооружён очаг для приготовления пищи, а спальней служила пушистая шкура... В таких жилищах комаров и мух, как правило, не бывает.

Ещё один перевал, и Many сказал:

   — Там, внизу, моё селение.

И как только они спустились, кто-то, узнав Ману, закричал:

   — Великий воин Ману вернулся! Наш вождь Ману! Наш царь!

Забили барабаны, затрещали трещотки. Джамна невольно улыбнулась: «Я — свободна... И я теперь — царица!»

V


Пульхерия по совету Хрисанфия принимает решение в деле с Павлином и Евдокией не щадить чувств императора: она передаёт ему перстень, даже не сняв его с отрубленного пальца... При виде знакомого перстня и безжизненно сморщенного пальца у василевса мелко-мелко задрожали губы, как у обидчивого мальчика; лицо покрылось красными пятнами — признак сильного волнения...

Сестра с ехидной усмешкой наблюдала за Феодосием, даже не стараясь скрыть своего злорадства. И было от чего — годы, проведённые на загородной вилле, словно в заточении и в удалении от государственных дел, которым она посвятила всю себя без остатка, очерствили её сердце и притупили её некогда нежные чувства к брату. Но, слава Богу, она понимала, что в происшедшем с нею Феодосий виноват настолько, сколько виновато человеческое существо в возникновении, скажем, бури на суше или сильных отливов и приливов на морском берегу...

Она кляла Афинаиду-Евдокию и тех, кто состоял в тесном окружении императрицы, в таком тесном, что побудило её к измене мужу. Чуткое сердце женщины говорило Пульхерии обратное, но злоба всё перевешивала. И Пульхерия знала, что душа её не успокоится, пока она не изведёт всех врагов своих, в том числе и покаявшегося Хрисанфия... А её враги — это друзья Евдокии...

Вчера у входа на Ипподром она встретилась с ещё одним лучшим другом Евдокии префектом Киром из Египта. Ему бы согнуться перед Августой в низком поклоне, всё-таки после её заточения виделись впервые, а он слегка наклонил голову: в глазах так и забегали насмешливые искорки. «Тоже мне — восстановитель константинопольских стен!.. У нас есть время и возможность создать для тебя иную славу... Пусть не в глазах любящего тебя народа, но зато в глазах василевса», — подумала Пульхерня.

В 412 году энергичный и умный Анфимий, будучи префектом при императоре Аркадии, отразив натиск гуннов, приступил к сооружению новых укреплений разросшейся со времён Константина Великого столицы Византии. Сначала была построена мощная и длинная стена, шедшая от Пропонтиды к бухте Золотой Рог. Но через тридцать лет случилось землетрясение, часть стены разрушилась, и уже префект Кир не только починил пострадавшую эту часть, но и возвёл ещё одну линию стен и приказал выкопать ров; особенно надёжно он закрыл дотоле не защищённый болотистый участок у Влахернского дворца. Девяносто две грозные башни, значительные высота и толщина стен, глубокий ров и обилие боевых машин обеспечивали безопасность Константинополя. Только надолго ли?..

Аттила, убив брата и обретя Марсов меч скифов, обнаглел вконец: прислал Феодосию письмо, в котором грозит столице штурмом, если василевс вместо семисот золотых либров ежегодной дани не будет выплачивать по две тысячи... Ещё этот окровавленный палец с перстнем, говорящий о смерти любимца... И ставшая снова свидетельницей сильного волнения и растерянности Феодосия при чтении письма гуннского правителя, Пульхерия сказала:

   — Дорогой мой брат, на то и существуют бури, чтобы им утихать... Что касается Аттилы, то как-нибудь мы это дело уладим. А гибель твоего любимца, хотя ты и разрешил его умертвить, я знаю, потрясло тебя... Это и понятно, потому что ты благочестивый христианин, и было бы ужасно, если бы радовался... Чтобы отвлечь тебя, Хрисанфий по моей просьбе готовит ристания на Ипподроме. Давно народ не приветствовал тебя на скачках, в коих нет тебе равных. На пару с тобой согласился участвовать в ристаниях префект Кир. Он — достойный противник.

   — Хорошо, сестра.

Пульхерия тут же посылает людей к евнуху, который и думать не думал об этих скачках, но велено ему было готовить их... Посылает Августа своего человека и к Киру, которому объявляют, что на предстоящих ристаниях василевс Феодосий изъявил желание соперничать с ним...

И наступил день скачек. Если в ночных кутежах в состязании с императором, кто больше выпьет, можно было как-то схалтурить, чтобы не вызвать гнев всемогущего, то на скачках сделать подобное практически невозможно, ибо собравшиеся на трибунах тут же заметят любое поползновение проиграть.

Но и выиграть прилюдно у порфирородного — это всё равно что заранее сунуть голову в петлю виселицы, что стояла на площади Тавра, где предавали казни воров. Может быть, «сунуть голову в петлю» сильно сказано, скорее всего, это подобно тому, как если бы позволить привязать себя добровольно к одному из столбов, которые с пучками розг у их основания тоже находились на форуме Тавра для того, чтобы любой прохожий смог отхлестать тебя ими.

Так наказывали более мелких воришек и мошенников.

Ничего не оставалось Киру, как положиться на волю судьбы... На скачках египтянин выиграл у василевса.

Обойдя победную мету и возвращаясь, префект слышал, как Ипподром ревел:

   — Восстановителю городских стен слава! Константин построил, Кир восстановил! Слава! Слава!

И снова неслось:

   — Константин построил, Кир восстановил!

Об этом приветствии немедленно было доложено Феодосию, ещё не остывшему от скачек и переполненному чувством злобы потому, что проиграл и получил за это от толпы одни лишь насмешки.

   — Слабак, Поэтому-то и жена от тебя сбежала! — кричал в пьяной запальчивости охлос.

   — То, что орёт охлос по поводу бегства твоей жены, наплевать, — убеждал Феодосия Хрисанфий. — Неспроста другое... В славословиях народ рядом с Константином Великим ставит только имя Кира, но нет твоего, величайший... Повторяю, что это неспроста... Я слышал, что кричали «Константин построил, Кир восстановил» и некоторые патриции... Я их взял на прицел. А вообще-то, великий, Кир более язычник, нежели христианин... Он сочиняет песни, но они не отличаются христианской добродетелью, такова и его музыка.

Вскоре Кира постригли в монахи и конфисковали всё его имущество[113].

Это кощунственное решение василевса и смерть Павлина переполнили чашу терпения сторонников Афинаиды-Евдокии, и тогда два близких ей человека священник Север и диакон Иоанн решают тайно отправиться в Иерусалим, чтобы уговорить императрицу не возвращаться пока в Константинополь, где засилье в делах государственных снова оказалось в руках Пульхерии. А помогает ей теперь во всём Хрисанфий, как некогда помогал он Евдокии...

Да разве поведение евнухов, о беспринципности которых знал каждый в обеих империях, укладывалось в какие-то строгие рамки морали?! Разумеется, нет... И об этом говорилось выше.

Вскоре василевс призвал к себе Ардавурия и строго спросил:

   — Почему нет никаких известий из Иерусалима? Почему чернокожий не шлёт гонца?.. Я должен знать, что поделывает Евдокия, которая остаётся пока моею женою...

   — Я всё проверю, порфирородный, — заверил Ардавурий. — Там Приск, но доносить он не будет...

   — Ладно, я посоветуюсь с сестрою. И как быть, мы решим. Пока в Иерусалим никого не посылай.


* * *

«Куда исчезла Джамна?» — Гонория вся извелась, ища ответ на этот вопрос. Спросила служанок Евдокии, с которыми та ушла на базар, но служанки сказали, что они вместе ходили по торговым рядам, а потом Джамна захотела купить пряностей и оливкового масла, куда-то направилась, и они её больше не видели...

   — А никто за вами и за ней не следил?

   — Если б следили, мы бы заметили, — ответила бойкая востроглазая девушка.

   — Хоть у тебя и глаз зоркий, только опытного наблюдателя засечь нелегко. — Гонория, с одной стороны, слегка укорила служанок, а с другой — как бы делилась своим опытом бывшей беглянки и узницы...

«И почему случилось так, что пошли служанки без сопровождения солдат?! Это всё — наша беспечность, которая и обернулась несчастьем... — оставшись наедине, думала Гонория. — Вон и Евдокия, никого и ничего не боясь, в сопровождении одного Приска и его слуги ездит по Христовым местам, занимаясь благотворительностью... То она едет в Вифлием. где родился сын Божий, то присутствует на всеобщем крещении в реке Иордан, уговорила и меня войти в воду... То она всю ночь стоит на молитве в Гефсиманском саду. И где бы она ни была, лицо у неё светится счастьем, глаза пылают огнём; она как бы заражается некой энергией, которая недоступна мне... Я спокойно чувствую себя в Святом граде, и, к сожалению, он на меня не производит того впечатления, какое производит на императрицу. И даже недавнее посещение Гроба Господня не вызвало во мне стольких эмоций, на какие я рассчитывала... Видно, надо очень глубоко верить в Христа, чтобы, как некоторые, при прикосновении к камню, к которому был прикован Иисус, ожидая страшной казни, можно было потерять сознание... Конечно, судьба Богочеловека интересна, жизнь его и смерть скорее похожи на легенду... И поверить в Его воскресение не так-то просто обыкновенному человеку... Но подкупает любого то, что Он добровольно принял муки за грехи человеческие, чтобы искупить их и приблизить человека к Всевышнему. И тут возникает вопрос, который я слышала с детства: «Зачем Предвечному посредники?..» Если он захочет, то и сам может поговорить с людьми напрямую, и Его дело отторгать их или приближать к себе... И Его полное право — прощать грехи и не прощать... Всё же я остаюсь арианкой... Может быть, это тоже грешно, не знаю...» — заключила свои раздумья Гонория.

Этими мыслями она поделилась как-то с Евдокией, та её осудила и добавила с горечью:

   — Думала, что Святой город преобразит тебя, но сие не случилось... Правильно сказал авва Данила, что для тебя нужно сплести не один, а два невода.

Гонория рассмеялась. Может быть, неуместен бью её смех, но смеялась она громко и весело.

Евдокию тоже волновала пропажа служанки Гонории. Она поручила расследование Приску, и вряд ли бы он что-то сумел прояснить, если б к нему не пожаловали те двое экскувиторов, которые, оставшись без командира, долго ломали головы, как быть дальше, и, ничего не придумав, решили обратиться к секретарю императора. Узнав, что бесследно исчез и мавр, всё сопоставив, Приск теперь мог с уверенностью заявить обеим царицам, что Джамна убежала с ним: оба — темнокожие, хотя рабыня и наполовину африканка, но она вполне подходила Many; главные же её достоинства — красота и образованность. Приск также узнал от экскувиторов, что мавр не раз хвастался, что у себя на родине он, сын вождя, может заполучить жезл царя...

   — В этом случае я желаю Джамне счастья! — воскликнула Гонория, и Приск увидел в её глазах слёзы...

Двоих экскувиторов Приск отослал к императору, чтобы они поведали обо всём, что случилось, а на другой день пожаловали священники из Византии — Север и Иоанн. Императрице они в категоричной форме заявили, что пока ей возвращаться в Константинополь нельзя.

Но Евдокия, увлечённая своими духовными делами, и сама, кажется, не намерена была уезжать из Святого града. Тем более что наступала христианская Пасха... И поэма писалась легко, и Евдокия думала, что скоро закончит её.

Императрица свою поэму выстроила так, что она получилась в трёх песнях о святом отшельнике Киприане Антиохийском...[114] Пока были написаны две песни, и императрица пригласила в один из вечеров Гонорию, Приска, священника Севера, диакона Иоанна, правителя Иерусалима Сатурнина с женой и некоторых его приближённых на чтение пока одной песни.

В стихотворной форме поэма начиналась с сообщения о том, что Киприан являлся знаменитым магом. Однажды молодой язычник по имени Аглаида пришёл к нему и попросил с помощью таинственной науки побороть сопротивление христианской девушки, которая отвергла любовь юноши. Девушку звали Юстина.

При произнесении Евдокией этого имени Юста Грата Гонория невольно вздрогнула...

Далее следовали стихи о согласии Киприана. Как восторжествовать над Юстиной? И магу ничего не остаётся делать, как прибегнуть к силе демонов.

Киприан пустил в ход всю свою власть с таким рвением, что скоро сам влюбился в сияющую красотой девушку. Но вызванные Киприаном демоны бежали, как только Юстина сделал знамение креста. Маг попробовал ещё раз вызвать демонов... И воскликнула девушка-христианка: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящие Его! Как исчезает дым, да исчезнут, как тает воск от лика огня, так погибнут бесы от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением...»

И снова побежали демоны. И тогда, убеждённый в тщете своего преступного знания, Киприан решается сжечь свои волшебные книги, раздаёт своё имущество бедным, принимает христианскую веру и уходит в пустыню. Влюблённый юноша, увидевший также напрасные потуги мага, делает то же самое...

В конце концов пустынножитель Киприан, проведший в отшельничестве много лет, становится епископом Антиохийским и вместе с Юстиной мужественно претерпевает мученическую смерть за свою веру...

Окончены стихи первой песни. Евдокия обводит глазами лица слушающих. Какое впечатление произвели стихи? И с удовлетворением отметила: «Кажется, хорошее...»

Слёзы текут по щекам жены правителя Иерусалима. У Гонории особым блеском светятся глаза, она неестественно напряжена... Многие черты её характера Евдокия использовала, рисуя образ Юстины. Доволен первой песнью и умница Приск. Только Сатурнин хранит на сытом лице равнодушие: да что ожидать от холодного сердца чиновника?!

«Ах, как жаль, что нет Павлина...» — думает Евдокия, уже зная о его гибели; слёзы выступают и на её глазах.

К сожалению, на чтение первой песни поэмы не присутствовал патриарх Иерусалимский, полюбивший обеих цариц: всё это время он был занят подготовкой к встрече Страстной недели и христианской Пасхи. А узнав, что Гонория исповедует арианство, он лично взял над ней опекунство, не отпуская её от себя ни на шаг, за исключением, когда дел было невпроворот.

Просвещать римскую Августу насчёт Богочеловека начал с того, что объяснил ей происхождение имён Иисус Христос, Сын Божий.

Сын Божий — Второе лицо Святой Троицы. Архангелом Гавриилом назван Иисусом, когда Тот родился на земле как человек: Иисус означает Спаситель, а назван Христом, когда ожидалось пришествие Его.

Христос — значит Помазанник. Так издревле называли царей и пророков. Иисус, Сын Божий. Помазанник потому, что Его человеческой природе безмерно сообщены все дары Духа Святого. Он — Господь, в том смысле, что есть Истинный Бог...

Почему, подходя к Иерусалиму, Иисус заплакал, когда весь народ радостно встречал Его как царя?.. Иисус, зная, что иудейский Иерусалим, который сегодня кричит Ему: «Осанна!» — завтра будет кричать: «Распни!» Иудеи не узнали в Нём Богочеловека...

Плакат Иисус, предвидя скорую гибель Иерусалима в наказание за то, что он ополчился на Господа и дошёл даже до Богоубиства...

И в Страстную седмицу, в понедельник, на утрене звучит лишь отдалённый, но твёрдый клик в ноши: «Сё Жених грядёт...»

И приходит Святой Великий вторник... В основе воспоминаний итого дня лежит евангельская притча о десяти девах, но предлагаются и два других символа: притча о талантах и пророчество о Страшном Суде.

Душа — неплодная смоковница, душа — злой виноградарь, душа-дева неразумная, душа — лукавый и ленивый раб, сокрушаясь и трепеща стоит перед своим Судьёй, созерцает свои дала и помышления.

Во вторник продолжается ветхозаветное чтение. Проходят перед глазами исторические события. Собирается совет книжников и фарисеев... Подвигают на предательство Иуду. Звучит грозное предсказание: «Через два дня Пасха, и Сын Человеческий предан будет на распятие»...

На вечерне многострадальный Иов, оставленный людьми и Богом, изнемогающий под бременем горестей, прославляет Господа и сам прославляется Им...

А в Святую Великую среду кается грешная дева, возлившая миро на ноги Иисусовы, и укореняется злой замысел Иуды, хотящего предать своего Учителя и Господа. «Простёрла блудница руки к Тебе, Владыко, простёр и Иуда свои руки беззаконные», — одна, чтобы принять прощение, другой — серебреники... В читаемом затем пророчестве Иезекииля открывается весь смысл страстного пути Спасителя, в котором горечь страданий претворяется в неизречённую радость. Но для того, чтобы ощутить эту радость, «надо пройти с Ним и Крестный путь, сораспяться Ему, умереть с Ним и быть погребённым с Ним, чтобы с Ним и воскреснуть во славе».

В четверг Страстной седмицы — это тайная вечеря Иисуса Христа с учениками, умовение Им ног апостолам, молитва Спасителя в Гефсиманском саду и... «Подошёл один из Его двенадцати учеников — Иуда. Он приват с собой большую толпу, вооружённую мечами и дубинками. Этих людей послали священники и старейшины народа. Предатель условился с ними о знаке: «Хватайте того, которого я поцелую».

Подойдя сразу же к Иисусу, Иуда сказал:

   — Учитель, приветствую Тебя! — и поцеловал Его.

Иисус ответил:

   — Друг, делай лучше то, зачем пришёл.

Сразу подбежали люди и схватили Иисуса. Тогда один из бывших с Иисусом выхватил меч и, размахнувшись, отсёк слуге первосвященника ухо.

   — Положи меч на место, — сказал Христос. — Кто поднимет меч, тот от меча и погибнет. Неужели ты думаешь, что Я не мог бы попросить Моего Отца прислать Мне более двенадцати легионов ангелов? Но как же тогда исполнится Писание, где говорится, что всё должно произойти именно так[115]?

Великая пятница — день скорби. В этот день Спаситель терпит нас ради «оплевания, биения, заушения, посмеяния, пригвождения ко Кресту, прободение копьём и смерть».

Склоняется к вечеру день, подходит к закату земная жизнь Богочеловека. На повечерии читается канон «Плач Богородицы» известный в народе как «Хождение Богородицы по мукам»... Из алтаря выносится Плащаница и поставляется на гробе посреди храма.

В ночь на субботу после троекратного каждения Плащаница обносится вокруг храма. Начинается переоблачение престола и одежд священнослужителей, всё преображается и ведёт нас к пасхальной радости.

После литургии совершается освящение пасох, кулича и яиц...

Мария Магдалина однажды пришла в Рим, её знали здесь раньше богатой и знатной и поэтому пропустили к императору Тиберию. Она подала ему яйцо и сказала: «Христос Воскресе!» Удивился император: «Как может кто-нибудь воскреснуть из мёртвых?! В это так же трудно поверить, как в то, что это белое яйцо может стать красным!» И вдруг яйцо стало менять свой цвет: потемнело, порозовело и, наконец, стало ярко-красным...

«Пасха красная, Пасха Господня, Пасха всечестная нам возсияй. Пасха, радостию друг друга обнимем».

Святая ночь. В храме потушены все свечи и лампады. В кувуклии — часовне, где находится Гроб Господень, стоит большая золотая лампада с елеем и незажжённым фитилём. У входа в часовню — стража.

Гонория вглядывается в их напряжённые лица. У неё также напряжена душа. Слегка дрожит рука с пучком негорящих свечей. Она оборачивается и видит византийскую императрицу... Та указывает глазами на алтарь, из которого выходит крестный ход и останавливается у дверей кувуклия.

Патриарх Иерусалимский разоблачается до подризника, его тщательно обыскивают, и он, сняв печати с дверей, заходит внутрь.

Все с незажжёнными свечами, затаив дыхание, ждут... И вот возле Гроба Господня появляется свет, и появляется Патриарх с ярко пылающими свечами... Люди передают друг другу огонь, сошедший с неба... Благодатным потоком разливается огненный свет по всему храму.

Люди обнимают друг друга, трижды целуются со словами: «Христос воскресе» — «Воистину воскресе».

«Смерть, где твоё жало? Ад, где твоя победа? Воскрес Христос — и пали демоны. Воскрес Христос — и радуются ангелы. Христос и Жизнь пребывает...» — звучат слова святого Иоанна Златоуста.

Может быть, и не всё принимает разумом Гонория, но освящённая душа её трепещет и уносится вдаль... Потом возвращается снова.

А Евдокия после Пасхи вскоре объявила римской Августе, что она готова прочитать и вторую песнь своей поэмы, заключающую в себе исповедание Киприана.

Готовясь отречься от своих заблуждений, маг Киприан хочет публично открыть всё, чему он научился при помощи волшебных книг, поведать обо всём преступном, что он совершил при содействии демонов, и как, наконец, когда свет истины озарил его душу, он обратился и покаялся...

Киприан рассказывает, что в Афинах и Элевсине, на Олимпе, он поклонялся ложным богам; как в Аргосе и Фригии обучался искусству авгуров, а в Египте и Халдее — тайнам астрологии; как изучил «все эти преходящие формы, ложное обличив вечной мудрости»; как он питался этими древними и зловредными знаниями, рассеиваемыми демонами по лицу земли на погибель людей. Благодаря их проклятому искусству он дошёл до того, что мог вызывать самого князя лжи... «Его лик, — говорится в поэме, — горел, как цветок, чистым золотом, и отсвет этого огня сиял в блеске его глаз. На голове его была диадема, сверкающая драгоценными камнями. Великолепны были его одежды. И земля содрогалась при малейшем его движении. Теснясь вокруг его трона, стояли бесчисленные сонмы стражи, и он считал себя богом, льстясь, что может всё, как Бог, и не боясь борьбы с вечным владыкой». Отец лжи, этот павший бог, наваждением тьмы созидает всё, что может погубить и обмануть человека: «яркие города и золотые дворцы, манящие тенистые берега, полные дичи густолиственные леса, обманчивый образ отчего дома, что видится заблудившемуся путнику в ночи»...

Затем в песне снова говорится об искушении Юстины. На неё Киприан напускает демонов одного за другим, а также самого сатану, но всё бесполезно. Тогда маг прибегает к помощи призраков-обольстителей: то сам превращается в молодую женщину, то в прекрасную птицу со сладкозвучным голосом; самого Аглаиду он превращает в воробья, чтобы тот мог лететь к возлюбленной. Но под спокойным и чистым девичьим взглядом ложная птица камнем падает вниз...

Отчаявшись, Киприан насылает всевозможные беды на семью Юстины; чума свирепствует в её родном городе, но опять ничто не может поколебать твёрдость девушки.

И, бессильный перед этими неудачами, маг начинает сомневаться в себе самом; он поносит сатану, он хочет уничтожить договор с царём тьмы, написанный кровью, и он, как Юстина, делает знамение христианского креста.

Но сатана насмехается над своей жертвой, говоря: «Христос не вырвет тебя из моих рук, Христос не принимает того, кто раз последовал за мной».

Но сатана неправ. Искреннее раскаяние и муки, на которые обрекает себя Киприан в пустыне, обращают его в истинную веру, и Христос, сам претерпевший их, принимает под своё крыло бывшего грешника...

«Приключение Киприана Антиохийского — это же почти собственная история Евдокии... — В этом ещё раз уверилась Гонория, прослушав вторую песнь поэмы. — Отчасти и моя тоже...»

Третью песнь послушать из уст византийской императрицы римской Августе не удалось: наконец-то в Иерусалим прибыл гонец, посланный Феодосием, и объявил, что настала пора собираться в Константинополь. Но Евдокия ехать наотрез отказалась[116]; не захотели возвращаться туда и священник Север, и диакон Иоанн. Только Приск, забрав опечаленную Гонорию, на которую распространялся ещё и приказ её матери, которой стало ведомо пребывание дочери в Иерусалиме, вскоре выехал. Через какое-то время крытая повозка с секретарём византийского императора и римской Августой уже въезжала в южные ворота Антиохии Сирийской, где решено было сделать по пути в столицу Византии первую остановку для отдыха.

Но отдохнуть как следует не удалось.

Гонория заметила, что какие-то подозрительные личности, поддерживая левой рукой полы одежды, как будто что-то пряча, группами по нескольку человек собирались в людных местах: на базаре, на пристани, возле каменных солдатских казарм, вели какие-то речи и вмиг рассеивались при появлении конных кандидадов[117], вооружённых дротиками и акинаками.

К вечеру, как доложила Гонории служанка, которую подарила Евдокия вместо исчезавшей Джамны, из Александрии прибыла ещё большая толпа народу и высадилась на пристани Антиохии: эта толпа уже была посмелее... Она открыто задирала своего бывшего патриарха Кирилла, называя его убийцей и пособником сатаны.

   — Два года назад этот красавчик[118] меня исповедовал. Потом открыл дверь исповедальни и говорит: «Заходи, милая, я пощупаю, нет ли у тебя на пупке грешной мозоли...» Я, дура, ничего не подозревая, зашла к нему. «Только щупать буду, — снова Кирилл говорит, — своим рогом...» Щупал, щупал рогом вокруг пупка, ниже полез да и влез между ног... Только я ощутила не один рог, а целых три...

   — Как это три? — утирая выступившие от смеха слёзы, недоумевали слушающие.

   — А вот так... Один его, а два сатаны...

Кто-то, оценивая фигуру дородной женщины с огромной высокой грудью и широкими, как мясная лавка, бёдрами, заключил:

   — Дак в неё не то что три, а целых десять зараз влезет...

   — Истинно, истинно! — завопил какой-то монашек, осеняя себя крестным знамением. — Кирилл с сатаной якшался, в ересь впадши; по стопам еретика Евтихия пошёл. Монофиситы... Тьфу! Мы их ещё осудим...

   — Вы, Божьи люди, только собираетесь таких, как Кирилл, судить, а мы их сегодня судим, — заявил угрюмого вида мужик со шрамом во всё лицо. Из-под полы его одежды торчал на длинной рукоятке топор, похожий на топор франкского воина.

Изучая историю раннего христианства, нельзя не заметить, что его последователи, несмотря на то, что многие из них обладали светлым умом, легко впадали в разную ересь. Казалось бы, Кирилл Александрийский и его сторонники, стоящие поначалу на путях истинного православия, так до конца и будут возвышаться столпами над несторианами или другими еретиками. Ан нет, они как-то быстро уклонились в сторону так называемого монофиситства (от греческого «миа фасис» — одна природа), основателем которого считался константинопольский архимандрит Евтихий, который учил, что Христу присуща одна природа — божественная, и что Иисус «неединосущный нам» и поэтому чужд человечеству...

Гонория совсем редко стала видеть Ириска, который часто пропадал в сенате, и римская Августа думала, что он бывает гам неспроста, и пребывание его, конечно, связано с волнениями в городе... А толпы народа с криком: «Иоанн Вандал!» уже начали грабить купеческие и рыбные на пристани лавки, добывая себе пропитание.

   — Иоанн Вандал... А это кто такой? — спросила Гонория Ириска, который с утра не пошёл в сенат.

   — Возлюбленный философессы и математика Александрийской академии Ипатии, зверски убиенной по приказу Кирилла, — ответил Приск. — Иоанн Ванда! поднял народ, призывая на борьбу с патриархом. Но Кирилл умер, и требования Иоанна стали жёстче — уже против всех угнетателей, так как к восстанию примкнули обедневшие крестьяне и ремесленники, задавленные непомерными налогами... Уже раздаются призывы идти на Константинополь. Я послал гонца с письмом к Феодосию, изложив ему обо всём происходящем. Пусть принимает меры, а мы завтра выезжаем... Позже, когда начнётся резня и всё займётся пожарами, труднее будет добраться до столицы.

«Приск — чиновник императора и останется таким... Если вода долго омывает камень, то делает его гладким, так и человека обкатывают жизненные обстоятельства... — подумала Гонория. — Но у Приска есть сердце и чувство сострадания... Если будет надо, то я воспользуюсь его услугами...»

Римская Августа была уверена, что в столице Византии Пульхерия уготовила ей тюрьму; в лучшем случае — монастырскую келью... И позже, глядя в незадёрнутое занавесью окно повозки, под цокот лошадиных копыт Гонория старалась найти ответ на вопрос: сумеет ли она, когда окажется далеко от императорского двора в ссылке, наладить связь с миром, чтобы облегчить свою участь?..

По принятию гонца от Приска Феодосий распорядился собраться в тронном зале приближённым, где и зачитал письмо своего секретаря.

— Всегда говорил, что зло рано или поздно проистечёт от Кирилла и Евтихия, воинствующих в своей ереси, — произнёс константинопольский патриарх Флавиан, недавно сменивший Прокла; ему тоненьким голоском подпел теолог Евсевий.

Флавиан и Евсевий были ярыми врагами монофиситов, ненавидели «бунтовщиков в христианстве» Кирилла и Евтихия.

Евнух Хрисанфий тоже не упустил случая осудить «деяния» монофиситов, но своё острое жало он направил в одного Кирилла.

— Враг Христа, он же был и врагом своих прихожан. Он польщался не только на замужних женщин и вдов, но и покушался даже на девственниц...

Евнухом возводилась явная клевета на скончавшегося два года назад патриарха Александрийского, но в обстановке разворачиваемых чрезвычайных событий в империи и клевета легко сошла за правду ещё и потому, что Афинаида-Евдокия привечала в своё время Кирилла.

Флавиан и Евтихий благодарно посмотрели в сторону Хрисанфия, а тот остался доволен тем, что приобрёл в лице двух влиятельных особ в государстве ещё себе сторонников.

Сообща решили послать навстречу Иоанну Вандалу войска под предводительством полководцев Ардавурия и Арсеса. Бунтовщики были вскоре разбиты, а самого Иоанна Вандала захватили в плен и доставили во дворец. Мятежника ожидала смертная казнь. Но, узнав причину его бунта, вызванного страшной расправой сторонников Кирилла над бедной Ипатией, император задумал сохранить Вандалу жизнь, но Хрисанфий подстроил убийство пленника прямо во дворце. Зачем он это сделал?.. И когда Хрисанфий в 450 году был сослан по обвинению в симпатиях к Флавиану и его взглядам, осуждённым Ефесским собором 449 года, и евнуху задали этот же вопрос, он промолчал. Не мог же Хрисанфий ответить, что хотел показать, будто в то время его власть была выше власти императора...

VI


На острове Лемнос, что находится напротив Геллеспонта, ещё при Константине Великом в честь Воздвижения Креста Господня, найденного в Иерусалиме его матерью Еленой, был построен женский монастырь, куда и отвезли по приказанию Пульхерии римскую Августу.

Остров располагался в Эгейском море, которое македонские славяне издревле именовали Белым, но с тех пор, как ромеи захватили Иллирик и Фракию, а также все острова в этом море, Белым его можно было назвать не иначе, как рискуя жизнью... Но когда часть иллирийцев, фракийцев и македонян приняли участие в походах Аттилы на Константинополь, море Эгейское в их устах открыто стало носить своё первоначальное имя, чем славяне очень гордились.

Они принимали участие в походах великого гунна на ненавистную им Восточную империю дважды: в 441 году и 443-м. Правда, в результате побед славянам доставались крохи, так как всё золото и драгоценности шли в казну повелителя, даже сами гунны жаловались, что им как победителям тоже перепадает малая толика завоёванного.

Но эти разговоры длились до тех пор, пока воины из дворцовой стражи не расстреляли из луков нескольких недовольных своих соплеменников, применив железные свистящие стрелы...

Но этими же придуманными некогда шаньюем Модэ стрелами Аттила перед строем награждал особо отличившихся в боях воинов, и каждый гордился числом железных свистящих стрел, находящихся в ею колчане, как римлянин или византиец гордился победным лавровым венком.

Последний поход на Константинополь Аттила предпринял, когда возглавил объединённое после гибели Бледы двухсоттысячное войско, в котором помимо прочего находились повозки и кибитки жён, стариков и детей. По мере продвижения к Византии в это смешанное войско вливались толпы угнетённых ромеями народов, так что, когда войско остановилось в окрестностях Аркадиополя, одолев его штурмом, то оно насчитывало уже больше трёхсот тысяч отборнейших воинов.

В императорском дворце заметались, понимая, что гуннами будет взята столица, если Аттила продолжит своё победное шествие. Только откуп снова может спасти ромеев. Феодосий шлёт гонца за гонцом с уверением покорности и дачи ежегодной дани, но слышит в ответ грозный рык степного повелителя:

— Не верю!

Аттила знал, что императорская казна расстроена из-за внутренних междуусобиц: ценой больших финансовых и военных потерь подавили восстание Иоанна Вандала, а до этого усмиряли димов...

К 445 году цирковые партии народа — димы — из спортивных становятся политическими. И к этому же году относится самое раннее известие о кровопролитиях, учинённых враждующими группировками димов в столице Византии.

Никаких объяснений Аттила и слышать не хотел: ему нужны четыре тысячи золотых либров, по две тысячи ежегодной дани, которую не платила ему два года Восточная империя. Конные передовые отряды гуннов уже рыщут в окрестностях Константинополя, поднимая на копьё всех без разбору — стариков, женщин, детей, священнослужителей, монахов и принося их в жертву своему кровожадному богу Пуру. Дым от жертвенных костров проникает в узорчатые, сложенные из мозаик окна дворца, забивает лёгкие царедворцев.

А по стране скачут сборщики, посланные василевсом, выбивая плетью налоги не только за год предыдущий, но и за тот, который ещё не наступил.

Наконец четыре тысячи собраны, и Феодосий отправляет их Аттиле, униженно прося принять их и отойти в свои земли... Тот взял золотые и отошёл, хвастливо заявив, что земли его — весь мир...

«Не такой уж Бич Божий бессердечный человек, — думает император. — Недаром он возит с собой «святого епископа»... Аттила имеет сердце, и значит, он смертен... И надо бы его отравить... Ибо Аттила не только Бич Божий, он — страшная чума!»

Только с этой задумкой вышла конфузия... Тогда это слово находилось в частом употреблении: от латинского confusio — замешательство, смущение.

Что же произошло?

Обратимся к Приску, оставившему нам несколько исторических отрывков, используемых в основном писателем Иорданом. Полностью, к сожалению, история, написанная Приском, не дошла до нас; также не дошли до нас и его заметки о поездке в Иерусалим. Как и Иордан, будем излагать отрывки Приска своим словами, закавычивая лишь те места, рассказывающие о событиях, о которых лучше, чем он сам, не скажешь...

В 448 году Аттила, требуя ещё выдачи всех его перебежчиков и устроения торжищ на византийской земле на равных правах и без всякого опасения для гуннов, отправил в Константинополь своего посла Эдикона, скифа. Аттила послал с ним хартию, в которой снова грозил войной, если император не выполнит всех его требований. Задумав извести правителя гуннов, Феодосий и Пульхерия приказали Хрисанфию найти «ключик», с помощью которого можно было бы подкупить Эдикона, справедливо полагая, что это сделать нетрудно, потому что Эдикон — не гунн, а скиф — представитель побеждённого Аттилой народа. Эдикон согласился.

Договорились так: как только скиф отравит или убьёт повелителя, тогда и получит золото. Много золота.

Заверив, что все требования Аттилы будут выполнены, император отправил из Константинополя своего посла грека Вигилу, держащего в руках все нити заговора, и ни о чём не подозревавшего фракийца Приска.

Прибыв к берегам Истра, греческое посольство через несколько дней встретилось с Аттилой, развлекавшимся в эти дни охотой. Повелитель гуннов уже знал о заговоре на его жизнь; Эдикон по приезде из Византии сразу же доложил ему об этом и о той хитрости, на какую он пошёл, согласившись якобы осуществить заговор...

   — Убить меня хочешь? — зло вращая глазами, спросил темнолицый Аттила, покручивая волосы редкой бороды.

   — Повелитель, я согласился, но это не значит... — начал оправдываться Эдикон.

   — Знаю... — перебил его Аттила. — Я пошутил...

«Ничего себе шуточки! А меня холодный пот прошиб...» — подумал скиф.

   — Сделаем так. Ты скажешь Вигиле, что убьёшь меня в том случае, сети он привезёт тебе обещанное золото. Будет золото — станет мёртвым Аттила, не будет золота — ты меня и пальцем не тронешь...

«Какой-то жуткий разговор получается... — отметил про себя Эдикон. — Но надо терпеть до конца...»

   — Понял меня? — строго спросил повелитель.

   — Понял, величайший.

Эдикон тайно встретился с Вигилой и сказал ему так, как велел Аттила.

   — Хорошо, я доложу обо всём императору, — пообещал ромей. На другой день Аттила уже официально принял греческое посольство.

«Мы вошли, — описывает этот приём Приск, — в шатёр Аттилы, охраняемый многочисленной стражей. Аттила сидел на деревянной скамье. Мы стали несколько поодаль, а посол, подойдя, приветствовал его. Он вручил ему царскую грамоту и сказал, что император желает здоровья ему и всем его домашним. Аттила отвечал:

   — Пусть и грекам будет то, чего они желают мне...

Затем Аттила обратил вдруг свою речь к Вигиле, не покалывая, однако, вида, что ему что-либо известно о заговоре; он назвал его бесстыдным животным за то, что тот решился приехать к нему, пока не выданы все гуннские перебежчики. Вигила отвечал, что у них ни одного беглого из гуннского народа, все выданы. Аттила утверждал, что он византийцам не верит, что за наглость слов Вигилы он посадил бы его на кол и отдал бы на съедение птицам и не делает этого только потому, что уважает права посольства».

После приёма Вигила с гунном Ислоем, которою послал Аттила, отправился к императору в Византию будто бы собирать беглых, а на самом деле за тем золотом, которое было обещано Эдикону.

Приск и другие члены греческого посольства выехали следом за Аттилой в селение, расположенное дальше к северу.

«Наконец, переехав через некоторые реки, — продолжает Приск, — мы прибыли в одно огромное селение, в котором был дворец Аттилы. Этот дворец, уверяли нас, был великолепнее всех дворцов, какие имел Аттила в других местах: он был построен из брёвен и досок, искусно вытесанных, и обнесён деревянной оградой, более служащей к украшению, нежели к защите. Недалеко от ограды стояла большая баня...»

На рассвете следующего дня Приск с дарами отправился к сармату Огинисию, влиятельному человеку в окружении Аттилы. Ожидая у ворот Огинисиева дома, пока тот примет его, Приск увидел, судя по одежде, с головою, остриженной в кружок, гунна, который подошёл к нему, приветствуя Приска на греческом языке.

Приск очень удивился, зная, что гунны почти не говорят по-гречески, а этот был по виду знатным человеком. Приск спросил его, кто он такой.

   — Я, как и ты, ромей.

Изумлённый Приск узнал, что до того, как попасть в плен к гуннам, этот ромей жил богато в одном византийском городе на Истре; при разделе пленных он попал к Огинисию, потому что богатые люди и их имущество после Аттилы доставались на долю его вельможам.

   — После я много раз отличался в сражениях против своих, — признался грек, — и, отдавая своему господину, по гуннскому закону, добытое мной на войне, получил свободу... Женился на гуннской женщине, прижил детей и теперь благоденствую. Огинисий сажает меня за свой стол, и я предпочитаю настоящую свою жизнь прежней, ибо иноземцы, находящиеся у гуннов, после войн ведут жизнь спокойную и беззаботную; каждый пользуется тем, что у него есть, и никем не тревожится...

Далее перебежчик стал расхваливать порядки Аттилы и поносить римско-константинопольские, обвиняя императоров и придворных в жадности, лени, жестокости, небрежении интересами государства, взимании высоких налогов. Приску ничего не оставалось делать, как привести в оправдание разумные законы и славные деяния предков.

   — Да, — согласился его оппонент, — законы хороши и оба римских государства прекрасно устроены, но начальники вредят им, ибо не похожи на древних.

Таким образом своим рассказом грек подтвердил, что гунны вовсе не были такими уж жестокими и кровожадными чудовищами, как их описывают готы, сделал вывод Приск.

После вручения даров Огинисию, Приск с другими послами был приглашён к обеденному столу Аттилы.

«В назначенное время пришли мы и стали на пороге жилища Аттилы. Виночерпцы, по обычаю страны своей, подали чашу, дабы и мы поклонились хозяину прежде, чем сесть. Вкусив стоя из чаши и, сделав поклон, мы пошли к седалищам, на которые надлежало нам сесть и пообедать.

Скамьи стояли у стен по обе стороны. В самой середине сидел Аттила. Первым местом для обедающих почитается правая сторона от Аттилы; вторым — левая, на которую и посадили нас.

Когда все расселись по порядку, виночерпец подошёл к Аттиле и поднёс ему чашу с вином. Аттила ваял её и приветствовал того, кто был в первом ряду. Тот, кому была оказана честь приветствия, вставал; ему было позволено сесть не прежде, чем Аттила смог отведать вина. По оказании такой же почести второму гостю и следующим за ним гостям, Аттила приветствовал и нас, наравне с другими, по порядку сидения на скамьях. После того, как всем была оказана честь такого приветствия, виночерпцы вышли. Подле стола Аттилы поставили столы на трёх, четырёх или более гостей, так, чтобы каждый мог брать из положенного на блюде кушанья, не выходя из ряда седалищ. Затем вошёл служитель Аттилы, неся блюдо, наполненное мясом. За ним прислуживающие другим гостям ставили на столы кушанья и хлеб. Для других гуннов и для нас были приготовлены яства, подаваемые на серебряных блюдах, а перед Аттилою ничего больше не было, кроме мяса на деревянном подносе. И во всём прочем он показывал умеренность. Пирующим подносимы были чарки золотые и серебряные, а его чаша была деревянной. Одежда на нём была также простая и ничем не отличалась, кроме опрятности. Ни висящий при нём меч, ни застёжки на обуви, ни узда на его лошади не были украшены золотом, каменьями или чем-либо драгоценным, как водилось у других гуннов».

«После того как наложенные на первых блюдах кушанья были съедены, мы все встали, и всякий из нас не ранее пришёл к своей скамье, как выпив прежним порядком поднесённую ему полную чашу вина и пожелав Аттиле здравия. Изъявив ему таким образом почтение, мы сели, а на каждый стол было поставлено второе блюдо с другими кушаньями. Все брали с блюда, вставали по-прежнему, потом, выпив вино, садились».

«С наступлением вечера зажжены были факелы. Два гунна, выступив против Аттилы, пели песни, в которых превозносились его победы и оказанная в боях доблесть.

Собеседники смотрели на них: одни тешились, восхищались песнями и стихами, другие воспламенялись, вспоминая о битвах, а которые от старости телом были слабы, а духом спокойны, проливали слёзы.

После песен и стихов какой-то юродивый выступил вперёд, говорил странные, вздорные, не имеющие смысла речи и рассмешил всех.

За ним предстал собранию горбун Зеркон Маврусий. Видом своим, одеждою, голосом и смешно произносимыми словами, ибо он смешивал языки латинский с готским и гуннским, он развеселил присутствующих и во всех них, кроме Аттилы, возбудил неугасимый смех. Один Аттила оставайся неизменным и непреклонным и не обнаруживал никакого расположения к смеху».

На другой день Огинисий сказал ромеям, что Аттила хочет их отпустить. Потом правитель держал совет с своими сановниками и сочинял письма, которые надлежало отправить в Византию.

«Между тем, — продолжает Приск, — супруга Аттилы Крека пригласила нас к обеду у Адамия, управляющего её делами. Мы пришли к нему вместе с некоторыми знатны ми гуннами, удостоены были благосклонного и приветливого приёма. После обеда мы пошли в свой шатёр и легли спать.

На другой день Аттила опять пригласил нас на пир. Мы пришли к нему и пировали по-прежнему. Во время пиршества Аттила обращал к нам ласковые слова. Мы вышли из пиршества ночью. Во время этих пиров наравне с вином подавали мёд и особый напиток — кам».

По прошествии трёх дней послы были отпущены с приличными дарами и на возвратном пути встретились с Вигилой, который вёз теперь золото для передачи Эдикону. Как после стало известно Приску, Аттила заставил Вигилу рассказать, как они хотели убить его, и отобрал у посла всё золото. Вигила находился в ударе от того, что заговор раскрыли.

Затем Аттила послал в Византию снова своего посла Ислоя и преданного Ореста, «домочадца и писца», как его называл сам повелитель.

«Оресту приказано было навесить себе на шею мошну, в которой Вигила привёз золото, в таком виде предстать перед царём, показать мошну ему и евнуху Хрисанфию, первому заводчику заговора, и спросить их: узнают ли они мошну? Послу Ислою велено было сказать царю изустно: «Ты, Феодосий, рождён от благородного родителя, и я сам, Аттила, хорошего происхождения и, наследовав отцу моему, сохранил благородство во всей чистоте. А ты, Феодосий, напротив того, лишившись благородства, поработился Аттиле тем, что обязался платить ему дань. И так ты нехорошо делаешь, что тайными кознями, подобно дурному рабу, посягаешь на того, кто лучше тебя, кого судьба сделала твоим господином.

Таков был Аттила, повелитель грозных гуннов».

А Феодосию сделалось не по себе, когда он увидел, что заговор против Аттилы раскрыт, и гуннских послов за дерзостные речи никак не накажешь, ибо за это кровью платить придётся. А чтобы выручить Вигилу, снова ту мошну наполнили золотом. С ним и отбыли к своему правителю Ислой и Орест.


* * *

Только что закончилась заутреня.

Инокини расходилось по своим кельям, незаметно от настоятельницы потирая колени, на которых подолгу стояли на каменном неровном полу молельни.

До начала работ на монастырском дворе оставалось время, и Гонория свернула за притвор церкви Воздвижения Креста Господня. Оказавшись с западной стороны храма, пошла по узкой, выложенной булыжниками дорожке наверх. Вскоре Гонория достигла ровной площадки, выбитой в скале, и остановилась.

Отсюда хорошо были видны каменные стены монастыря, тянувшиеся понизу до самого уреза морской воды; с запада и востока они поднимались кверху и замыкали над головой эти стороны.

Колокольня стояла отдельно от церкви, как раз у верхней стены и, чтобы рассмотреть большой колокол, нужно поднять глаза, а опустив их, увидишь изумрудные волны у самого берега; дальше, где маячат рыбацкие учаны, волны приобретают голубой цвет, но на горизонте делаются совершенно белыми; вот почему прибрежные жители-славяне зовут Эгейское море Белым.

Там, по белым водам, ходят, как правило, большие корабли; и Гонория заметила, что их бывает особенно много, когда на империю накатывается очередной вал гуннов; тогда знатные вельможи с семьями, чтобы избежать смерти, садятся на свои корабли, и те дрейфуют на горизонте, не опасаясь гуннов, потому что гунны флота не имеют.

Но зато этими моментами пользуются пираты, зная, что на кораблях знатных вельмож имеется захваченное из дому золотишко. Да уж лучше попасться в руки пиратов...

Гонория смотрит сейчас в морскую даль, прислушиваясь к звону в один колокол, отгоняющему нечистую силу, а так как с моря шла на остров чёрная туча, то благовест производится, чтобы «сокрушить молнии»...

«Если бы он также сокрушал все невзгоды и напасти, кои случаются с человеком... И сколько я ни вслушиваюсь в эти звоны, сколько ни молюсь, счастья мне это не приносит. За что, за какие грехи ты, Предвечный, меня наказуешь?!»— взывает к Вездесущему Гонория.

Хотя уж который год она молится в монастыре Христу Спасителю, но в молитвах по старой арианской привычке обращается к Единому Мироздателю.

Вот и снова произошла с римской Августой беда — Гонория решила на молитву надеть на палец кольцо с драгоценным камнем (почему такая блажь пришла ей в голову, и сама не объяснит; может быть, в память о возлюбленном Евгении, так как он подарил при расставании в Анконе это кольцо). И ведь знала, что инокиням не положено носить никаких украшений.

Настоятельница, завидев кольцо, вывела молча Гонорию за руку из молельни и также молча начала сдёргивать кольцо, но оно не поддавалось, а настоятельница, всё больше стервенея и багровея лицом, хватала Гонорию уже не за палец и руку, а за шею, словно хотела задушить Августу.

Пробившись из низов в игуменьи, она ненавидела богатых вельмож и патрициев и, когда получила полную власть от Пульхерии над бедной римской царевной, дала волю своим низменным чувствам. Игуменья старалась изводить Гонорию по случаю каждого её промаха; Августа, распознав душу этой скверной девственницы, научилась потом делать всё без сучка и задоринки, чтобы не было со стороны настоятельницы никаких придирок.

И вот этот случай с кольцом... Гонория кое-как вырвалась и спряталась в келье. А чтобы кольцо не отобрали, Августа под висевшим на стене большим распятием выдолбила ямку и положила в неё кольцо, а ямку тщательно замазала глиной.

Через некоторое время в келью ворвались служанки, среди которых была и служанка Гонории, подаренная ей в Иерусалиме Евдокией вместо исчезнувшей Джамны и отобранная настоятельницей. Они перевернули ложе, заглянули в ночной горшок, перерыли одежду, обыскали Гонорию. Её служанка, глядя на бывшую госпожу, чуть не плакала; Августа видела на её глазах слёзы и жалела её...

Не найдя, служанки удалились. А вскоре нагрянула сама игуменья.

   — Где кольцо?! — взревела она низким голосом.

   — Я его выбросила в море, — твёрдо заявила Гонория.

   — Врёшь, негодница! Но смотри у меня... — И настоятельница, громко хлопнув дверью, выскочила, словно ужаленная, в монастырский двор.

Туча всё-таки прошла остров стороной. Но колокол не утих, наоборот, зачастил, и ему тут же ответили другие; трезвон далеко и грустно, тревожа души, разнёсся над морским простором и палубой корабля, причалившего к берегу.

Этот трезвон был вызван печальным сообщением с корабля о смерти Феодосия II.

Потом Гонория увидела, как с палубы сошёл человек, и она узнала в нём Приска. Августа, подобрав полы чёрной длинной монашеской одежды, быстро стала спускаться вниз. С ходу налетела на входившего в монастырские ворота бывшего секретаря императора и повисла у него на шее.

   — Юста Грата Гонория, теперь ты свободна! — объявил Приск, радостно пожимая ладонями её руки.

Он отнял Августу от себя и узрел, как из глаз её неудержимым потоком полились слёзы.

Приск подал настоятельнице письмо, в котором говорилось, что отныне Гонория будет снова жить во дворце. Со смертью брата Пульхерия решила сделать двоюродной сестре послабление, чтобы показать, что не она, а якобы Феодосий был причиной гонений римской Августы. Хитрая бестия!.. И когда Гонория прощалась с инокинями, то и настоятельница была подчёркнуто вежлива. А Августе хотелось изругать её и избить, но, сдерживая себя, подумала:

«Ведь она такая же подневольная, как и служанки... Да, надо свою-то забрать. Не оставлять же её в монастыре!»

   — Приведите мою служанку, — повелительным голосом сказала Гонория, и все поняли, что годы, проведённые в монастыре, не сломили её воли и не истребили её властности.

Привели служанку, и она предстала перед госпожой не такой замарашкой, какой видела её Гонория в последний раз, а в новенькой одежде и чистом белом переднике.

Феодосий всегда относился к Гонории (и это она хорошо знала) благосклонно, и поэтому, взойдя на борт корабля, спросила Приска:

   — А отчего умер василевс?

   — На охоте упал с коня, а на следующий день, 27 июля, скончался от полученного ушиба.

   — Жалко мне его... Феодосий был куда милосерднее своей родной сестры... — Гонория показала Приску кольцо, которое она забрала из хранилища под медным распятием в келье. — Самое последнее моё унижение я претерпела из-за этого кольца, когда надела его, идя на молитву... Игуменья чуть не оторвала его вместе с пальцем... А ведь она действовала во всём по указке Пульхерии, хотя последняя это старается скрыть... Но, слава Богу, всё позади... — Августа перекрестилась на удаляющиеся золотые купола монастырской церкви.

Гонория наивно думала, что «всё позади»): во дворце её поместили в гинекей в одну из комнат с двумя колоннами, ночным ложем и медной скамьёй: два окна, выходящие в узкий переход, ведущий во внутренний двор, не открывались и были выложены цветной мозаикой, через которую ничего нельзя увидеть, — та же монастырская келья, да ещё у входа стояли два стража, коим приказано пускать к римской Августе определённых лиц.

Находясь среди стен, расписанных на сюжеты из Библии, скучая и злясь, Гонория часто вспоминала Евдокию. Где она? Что поделывает? Знает ли, что умер её муж?..

Иногда мысли уносились в равеннский дворец. Плацидия... «Ведь она моя мать... Сколько времени будет ещё мучить меня?.. Ладно, Плацидия — развратная из развратнейших женщин, а Пульхерия?.. Эта жадная до власти девственница, пожалуй что, грешнее своей римской тётки: Пульхерия каждый день отдаёт приказы о смертной казни, она так задавила налогами всех в империи, что даже у людей некогда блистательного состояния побоями вымогают золото. Так рассказывал Приск; и люди, издавна богатые, дошли до того, что выставляют на продажу уборы жён и свои пожитки. Многие уморили себя голодом или прекратили свою жизнь, надев петлю на шею... А уж о бедных крестьянах или горожанах и говорить ничего: они бросают землю, дома и либо разбойничают, либо, покинув пределы державы, вливаются в ряды гуннов».

Приск также рассказал Гонории о том, как он с посольством посетил становище Аттилы и описал портрет и привычки гуннского правителя. Из этого рассказа Августа уяснила одно: Бич Божий совсем не таков, как изображают его готы, он не кровожадный зверь, но рисуют таким, потому что боятся... Боятся не только в империи ромеев, но и в Риме. Поговаривают, и об этом Гонории тоже сообщил Приск, что Аттила уже вострит копи на запад, и скоро можно ожидать появления несметного гуннского войска даже на Апеннинах...

И тут пришедшая в голову римской Августе мысль будто молнией обожгла... «Я предложу Аттиле себя в супруги... Через Приска передам ему кольцо и письмо, в котором сообщу гуннскому правителю, что в приданое потребовала от брата Валентиниана и Галлы Плацидии часть Римской империи, потому что я имею право, как Августа претендовать на неё...»

Гонория внимательно посмотрела на Приска: согласится ли он передать кольцо и письмо?.. Знала, чем это грозит бывшему секретарю императора. В лучшем случае — невозвращением в Константинополь.

   — Приск, помоги мне... — взмолилась царевна, когда он в очередной раз зашёл к ней.

   — В чём же будет заключаться моя помощь, несравненная Августа? Ты же знаешь, что я для тебя сделаю всё, о чём ни попросишь...

И Гонория поведала ему о своём решении; поначалу Приск не мог выговорить ни слова, потом до него постепенно стал доходить зловещий смысл этого решения, но по всему было видно, что Августу уже не переубедишь. Она лучше умрёт, но не станет больше находиться в том неестественном для царевны положении, в котором она и так уже пребывает больше десяти лет... Чаша терпения переполнилась, и Гонория будет стоять на своём до конца.

   — Я выбрала свою судьбу! — заключила она свою просьбу.

Приск хорошо её понимал, ибо давно являлся свидетелем её унижения.

   — Бери стило и пиши: первое письмо — Аттиле, второе брату и матери... Эти письма и кольцо я согласен передать по назначению, — твёрдо заявил Приск.

Он тоже выбрал свою судьбу...

Гонория склонилась над столом; по тому, как вздрагивали её плечи, Приск видел, что каждая строчка даётся ей с великим трудом.

Обращаясь к Аттиле, она подробно описала о всех своих мучениях, которые претерпела по вине матери и брата, боявшихся, чтобы она, не дай Бог, вышла замуж... Теперь же она хочет иметь супруга, который сеет по земле смерть не ради пролития крови, а ради взращивания на ней ростков справедливости, ибо земля эта погрязла в разврате богатых и несчастьях бедных... Желая быть женой Аттилы, Гонория ищет у великого поборника правды защиты от жестокости злых людей и просит у него вызволения её из плена...

А в другом письме Августа в категорической форме потребовала от брата и матери северную часть Италии вместе с Равенной.

Она закончила писать, в изнеможении откинулась — перед нею вдруг открылись все беды, которые обрушатся на её народ в связи с гуннским нашествием... Но «Рубикон перейдён», и дальше возврата нет!

Потом Приск молча взял кольцо и два письма, поклонился Августе и вышел: одно письмо он сразу передаст Аттиле и, если тот согласится взять в супруги Гонорию и примет кольцо, то второе письмо Приск уже направит Валентиниану III и Галле Плацидии не только от имени Гонории, но и грозного Аттилы, требующих в приданое ту часть Римской империи, которая им положена...

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ