Падение Рима — страница 6 из 23

КАТАЛАУНСКИЕ ПОЛЯ

I



В тюменях Эдикона и Ислоя, вернувшихся из становища Бледы с его огрублённой головой, сразу же произошли возвышения начальников: те, кто были десятниками, стали сотниками, а каждый сотник получил под командование тысячу.

Простые воины, отличившиеся выносливостью в этом походе (сражений-то не случилось!), были награждены железной свистящей стрелой.

Десятник Юйби и молодой воин Хэсу, которые вручили Аттиле голову Валадамарки, также продвинулись по службе — Юйби получил под своё начало сотню воинов, а Хэсу — десять. Теперь они могли включить в свой гарем ещё по две жены.

Эдикона, как и Ислоя, Аттила поставил командовать тремя тюменями; и их воины вошли в число одиннадцати колец, расположенных вокруг юрты повелителя. Доступ к Аттиле намного затруднился, но не настолько, чтобы гонец с копьём, на котором развевалась красная лента, говорящая о срочном донесении, не был бы немедленно принят.

Чтобы не обижать своего любимца сармата Огинисия, хотя и не участвовавшего в низложении Бледы, правитель за былые военные заслуги придал ему в подчинение ещё два тюменя.

Таким образом, в одной сотне тысяч войска, главной силы повелителя, шестью тюменями командовали двое и один — четырьмя. Эту сотню тысяч возглавлял убелённый сединами старейшина Гилюй. Была у Аттилы и другая сотня тысяч, которая подчинялась старейшине Шуньди. А ста тысячами, ранее стоявшими на берегах Прута, управлял старейшина Увэй. Теперь он перекочевал в Дунайскую долину вместе со всем своим хозяйством — со стадами, табунами лошадей, семьями, рабами и пленными. И все увидели, как сделалось тесно...

Ещё и поэтому Аттила послал Увэя в 449 году, за год до смерти императора Феодосия, в сторону Константинополя... Сам же Аттила, имея теперь трёхсоттысячное войско, мог диктовать свои условия не только Восточной империи, но и Западной, да и вестготам тоже, находившимся, казалось, далеко — в Галлии.

Ещё до получения письма и кольца от Гонории, Аттила начинает сеять раздор между Теодорихом и императрицей Плацидией, простившей королю вестготов разгром Литория и заключившей союз. Вспомнил Аттила и о Гензерихе, короле вандалов, воевавшем против римлян, сидящем, как и прежде, в Карфагене и опасавшемся, как бы Теодорих не начал ему мстить за оскорбление дочери.

Гуннский правитель задабривает Гензериха подарками и просит поддержать его в войне с Теодорихом, а Теодориху пишет письмо, в котором напоминает о борьбе против него, римлян и увещевает отойти от союза с ними.

Вот она суть характера Аттилы, человека весьма хитроумного, — прежде чем затеять войну, он борется искусным притворством...

Далее события развивались так: в один из дней 450 года Приск привёз письмо Гонории и её кольцо, и тогда Аттила собрал своих приближённых и поставил перед ними следующие вопросы:

   — Если я возьму в супруги сестру императора Валентиниана, за которого до сих пор империей правит его мать Галла Плацидия, значит, мы должны будем в открытую сразиться с Римом, так как они мне Гонорию не отдадут... Готовы ли мы к этому?.. Брать ли мне в жёны такую невесту?

   — Брать! Готовы! — прокричали на совете более молодые.

Старшие Гилюй и Огинисий рассудили примерно одинаково:

   — После походов на Восточную империю мы заставили её платить дань, и поэтому закономерным станет наш следующий шаг — заставить платить дань и Западную... Мы же не можем всё время сидеть на Дунайской равнине, ибо наша жизнь — это движение вперёд...

   — Хорошо сказано! — воскликнул Аттила, и у него заблестели глаза. — Я напишу тогда письмо новому василевсу империи ромеев Маркиану, где потребую выдать мне Юсту Грату Гонорию, которая уже давно томится под присмотром его жены Пульхерии. А потом пошлю гонца в Равенну.


* * *

Оставшись один, бывший константинопольский сенатор Маркиан огляделся по сторонам и, убедившись, что за ним никто не наблюдает, приподнял полы порфиры и полюбовался пурпурными башмаками-кампагиями. «Боже, неужели на самом деле я — василевс, император?! Неужели судьба вознесла меня так высоко, что выше того на земле не бывает... Да, теперь Пульхерия довольна, что трон мы всё же удержали в своих руках после смерти её брата, не оставившего после себя наследника... Она пошла даже на то, чтобы стать моей женой... Но какая она мне жена?! Предложила себя в супруги и, смешно сказать, взяла с меня слово, чтобы я отнёсся к обету её девственности с уважением... Я согласился, императорский трон стоит холодной постели. Хотя, слава Господи, Пульхерия разрешила мне спать со всеми, с кем захочу... И то ладно!»

Высокий, с лицом, отмеченным суровой красотой, с хорошо развитыми плечами, тонкий в талии, с руками, на которых играли мускулы, Маркиан[119] и сейчас мог сразиться с любым по силе противником: когда-то он начинал свою карьеру простым воином, отличившись в боях с персами. Его награждал лавровым венком полководец Ардавурий, дружил и дружит по сей день Маркиан с его сыном Аспаром.

Знаком был новый император и с Гензерихом — находился у него в плену; король вандалов, наслышанный о подвигах Маркиана, без всякого выкупа отпустил его на свободу.

Вернувшись в Константинополь, Маркиан долгое время возглавлял дворцовую стражу, потом его избрали в сенат. И когда умер Феодосий и надо было возвести на трон неглупого, опытного и решительного человека, Пульхерия при поддержке Ардавурия и Аспара выбрала Маркиана. Став императором (короновали его 25 августа 450 года), Флавий Маркиан первым делом выпустил указ о сложении недоимок каше за десять лет, возвратил всех сосланных при Феодосии II, кроме Афннаиды-Евдокии, которую ненавидела Пульхерия, и приказал умертвить арестованного ненавистного Хрисанфия, чем сразу расположил к себе многих.

Человек сурового нрава, Маркиан и раньше с неудовольствием наблюдал порядки константинопольского двора и кое-что попытался исправить, например, запретил продажу должностей. Интриганам и бездельникам при Маркиане сделалось несладко, и многие из них покинули дворец.

Полюбовавшись башмаками, Маркиан подошёл к кафизме, украшенной золотом и драгоценными камнями, и любовно погладил подлокотники. Честолюбие обуяет и суровых людей...

В дверь постучали, в тронный зал вошёл новый секретарь императора, назначенный вместо Ириска, и протянул письмо от Аттилы, переданное через командующего Увэя, стоящего со стотысячным войском почти у самых стен Константинополя.

Правитель гуннов требовал к себе Гонорию, а также золото, причитающееся ему по договору с Феодосием II, заключённому в 449 году.

Решительный Маркиан тут же отправил римскую Августу в Равенну и, не испугавшись орды Увэя, высокомерно ответил Аттиле: «Золото у меня для друзей, для врагов — железо!»

Аттила на этот вызов Маркиана не поддался, у него теперь появился новый серьёзный враг — императрица Плацидия, которая отказала ему в руке дочери, а узнав через своих осведомителей, что гуннский правитель писал Теодориху, она срочно шлёт целое посольство к вестготам с такой речью:

«Благоразумно будет с вашей стороны, храбрейшие из племён, согласиться соединить наши усилия против тирана, посягающего на весь мир. Он жаждет порабощения вселенной, он ищет причин для войны, но — что бы ни совершил — это и считает закономерным. Тщеславие своё он мерит собственным локтем, надменность насыщает своеволием. Он презирает право и Божеский закон и выставляет себя врагом самой природы. Поистине заслуживает общественной ненависти тот, кто всенародно заявляет себя всеобщим недругом. Вспомните, прошу, о том, что, конечно, и так забыть невозможно: гунны обрушиваются не в открытой войне, где несчастная случайность есть явление общее, но — а это страшное! — они подбираются коварными засадами. Если я уж молчу о себе, то вы-то ужели можете, неотмщённые, терпеть подобную спесь? Вы, могучие вооружением, подумайте о страданиях своих, объедините все войска свои! Окажите помощь и империи, членом которой вы являетесь. А насколько вожделен, насколько ценен для нас этот союз, спросите о том мнение врага!»

Вот этой речью и подобными ею римские послы сильно растрогали Теодориха, который тоже узнал, что Аттила обращался к кровному его врагу Гензериху; и король вестготов ответил римлянам:

«Ваше желание, о римляне, сбылось: вы сделали Аттилу и нашим врагом! Мы двинемся на него, где бы ни вызвал он нас на бой; и хотя он и возгордился победами над различными племенами, готы тоже знают, как бороться с гордецами. Никакую войну, кроме той, которую ослабляет её причина, не счёл бы я тяжкой, особенно когда благосклонно императорское величество и ничто мрачное нас не страшит».

Радостно вторит королю народ; всех охватывает боевой пыл. Но до знаменитой битвы на Каталаунских полях ещё далеко...

Получив отказ от владетелей сразу двух империй — Восточной и Западной, Аттила не пришёл в бешенство соответственно, казалось бы, его душевному настрою, — нет, он, наоборот, стал спокойнее и трезво начал размышлять о своих дальнейших действиях. Прежде всего, он задумался над тем, почему так быстро согласился Теодорих выступить на стороне своих врагов — римлян.

«Неужели Аэций сумел после отъезда из моего лагеря убедить Теодориха о пользе дружбы с ним?.. И это после того, как Литорий навязал вестготам сражение! И если бы не вовремя подоспевшие галлы, то исход этого сражения для Теодориха мог быть печальным... Конечно, письмо Галлы Плацидии, посланное ему от имени императора, основанное на эмоциях (от своих лазутчиков Аттила примерно знал о содержании письма), могло как-то подвигнуть его к римлянам... Но не настолько же!.. Он же не без головы... Хотя его выступление в сенатском комитете на коллегии «пятнадцати первых» в ответ на письмо из Равенны говорит скорее о его умственном помрачении... Но он же давно снял медвежью власяницу, находившись в трауре по своей обезображенной дочери...

Причина, видимо, кроется в том, что кто-то убедил его не доверять мне. Кто-то так его напугал жестокостью моих воинов, что Теодорих немедля перекинулся к своим недавним врагам... А ведь мы с готами давно не воюем. Может быть, они боятся нас по старой привычке, когда были выдуманы ими легенды о нашем происхождении от нечистых духов и ведьм... А меня давно готские историки прозвали «Бичом Божьим»... Но меня это нисколько не задевает, больше того, я горжусь этим званием! Я, действительно, как бич, призван хлестать стоящих у власти людей, заносчивых, погрязших в разврате и относящихся к своим подданным, как к свиньям... Поэтому в империи ромеев за короткое время уже дважды происходили волнения народа, в римских провинциях без конца восстают колоны, давно неспокойно и в самом Риме... В Галлии ждут не дождутся восстать сервы и сельская беднота. А также коренные жители — галлы... А скажи я своему народу — от мала до велика — умереть за меня, и они умрут, потому что не только боятся меня, но и любят; потому что не бедствуют... Я даю им всё: я даю им движение вперёд, а значит, даю жизнь...

Галлы... Вот где собака зарыта! Теодорих боится их, хотя они и помогли ему в последнем сражении. Сейчас верховодят галлами предсказатель Давитиак и его сын. И надо будет связаться с ними. А пока нужно отозвать войско Увэя. И готовиться к походу на Галлию... Я проучу короля вестготов и заставлю его, уж коль он не захотел быть моим союзником по-доброму, силой выступить на моей стороне против заклятого Рима. Но, захватав Рим, я не уйду, кате Аларих, из него... Возьму в жёны Гонорию и сяду в нём императором... И верну былую Римской империи мощь!» — так раздумывал Аттила, гостивший у своей последней жены Креки, которая расцвета, как бутон розы, и превратилась из служанки-массажистки во властную госпожу.


* * *

Увэй не совсем полностью разделял взгляды своих старейшин, свергших Бледу, иначе бы и ему отрубили голову, но всё-таки находился на их стороне. Полководец понимал, как трудно было Бледе управлять доставшимся ему по наследству разношёрстным народом. Увэй знал это по собственному опыту — войско его было тоже настолько неоднородно, что держать его в повиновении требовалось много сил и хитрости... Другое дело, войско у Аттилы, состоящее из потомков всего лишь двух старинных родов — биттугуров и хунугуров; к роду биттугуров принадлежали знаменитый предок Аттилы Модэ, Мундзук и дядя Ругилас.

В войске же Увэя, кроме перечисленных двух гуннских родов, имелись представители алпидзуров, савиров, ултзиндзуров, альциагиров, бардаров, итимаров, тункарсов, боисков. У каждого рода были свой вождь и жрец, и гунны слушались их не меньше, чем командиров.

Белая юрта Увэя с бунчуком из белых и чёрных конских хвостов стояла на высоком холме так близко от Константинополя, что в ясную погоду можно было видеть его длинную крепостную стену.

За дерзость нового императора Маркиана следовало бы наказать, но Увэй получил строгий приказ Аттилы не предпринимать никаких действий.

Непредсказуем Аттила, не то, что его брат, у которого даже маленькая хитрость, на какую если он и был способен, лежала на поверхности. Ответ Маркиана на письмо правителя гуннов был известен Увэю, и в самый раз показать бы заносчивому василевсу силу этого самого железа...» Мои богатуры устроили бы такой тарарам, что он громом бы отозвался далеко окрест! А тут вот полёживай на верблюжьей кошме...»

Молодая невольница повернулась во сне, подогнула колени и упругими, розовыми от тепла ягодицами упёрлась в коричневый тощий живот Увэя. Полководец шлёпнул по ним ладонью, девушка вскрикнула и проснулась.

— Чего разметалась?! — недовольно пробурчал старик.

Рабыня из белолицых иллириек преданно заглянула в глаза Увэю, как бы спрашивая: что от меня сейчас нужно?.. И в выражении лица её угадывалась готовность исполнить всё, что повелит полководец... Любую его старческую прихоть...

Но у Увэя перед рассветом болели ноги, ему было сейчас не до прихотей, хотя он и мастер был их придумывать; лишь позвал табиба[120], который начал втирать какие-то пахучие мази. Потом полководец велел одеть себя, как будто точно знал, что вскоре от Аттилы прибудет гонец... Тот вручил Увэю приказ.

Полководец собрал в свою юрту командующих тюменями.

   — Согласно приказу Аттилы, будем сниматься и двигаться вдоль Дуная.

Увидев на лицах темник-тарханов недовольство, ибо их богатуры уже давно настроились пограбить в окрестностях Константинополя, Увэй резко спросил:

   — Вы поняли меня?!

   — Поняли, — был разом дан единый ответ полководцу.

   — Вот и хорошо.

Надо было срочно поднимать весь лагерь, включающий в себе стада и табуны, воинские семьи, рабов и рабынь и перестраивать всю систему несения службы. Поэтому Увэй, когда стали выходить из его юрты командующие тюменями, попросил остаться начальников разведывательного и заградительного отрядов: их возглавляли тысячники — Кучи и Аксу.

Для того, чтобы ромеи побоялись преследовать лагерь, полководец тысячнику Аксу в заградительный отряд придал ещё одну тысячу воинов.

Но, слава богу Пуру, ромеи не кинулись вдогонку, как это они иногда делали, чтобы поживиться, и Увэй без потерь довёл свой лагерь до Истра. Правда, по дороге умерли от болезни несколько стариков и старух да пали три верблюда и одна лошадь. Лошадь и верблюдов бросили в степи, а умерших довезли до великой реки и гам предали огню, ибо останавливаться, чтобы похоронить, было не валено. Ехали даже ночью. Хорошо, что над фракийскими просторами всё это время по ночам светила полная луна.

Когда доложили императору Маркиану, что гунны отошли от столицы, он не сразу в это поверил. Вечером в сопровождении схолариев[121] сам лично выехал к Харисийским воротам Константинополя, доскакав до них по главной городской улице Месе; затем взобрался на построенную заново в этом месте префектом Киром стену, с высоты которой ранее можно было наблюдать огни лагерных костров гуннов. Но точно! — костры не горели, и в той стороне, где располагалось дикое становище, стояла тишина. Лишь внизу в кустах можжевельника стрекотали кузнечики, да разводящие дежурных смен на стенах отдавали приказы, и бряцали о щиты мечами стражники.

«Какую же хитрость готовит Аттила? — задал себе вопрос Маркиан. — Не должен он простить мои дерзкие слова... А тут вместо того, чтобы усилить войско Увэя, повелитель отдал приказ об его уходе. Странно...»

На всякий случай император приказал усилить городской гарнизон одним из семи своих конных полков личной охраны.

Прошло какое-то время, и о гуннах ничего не стало слышно, как будто их совсем и не было, и уже не верилось, что они подходили вплотную к столице и что им платили немалую дань... Впрочем, у кочевых народов внезапное нападение и такое же внезапное исчезновение являлось закономерным; страшные волны дикого нашествия не раз испытывал на себе Константинополь, но, как всегда, выстаивал и, если подвергался какому-то частичному разрушению, то быстро залечивал раны, становясь ещё краше, подтверждая своим видом распространённое в Византии мнение, что Константинополь — это второй и лучший Рим, «царь городов», «царственный город».

Может быть, поэтому в столицу Византии потянулись изгнанные из Римской империи учёные, историки, писатели, риторики, даже представители «халдейской мудрости», занимающиеся магией, демонологией, астрологией.

При Феодосии II их сюда бы и близко не подпустили, и в первую очередь на защиту христианского благочестия вставала грудью сама Пульхерия, но теперь и ей должно было чем-то поступиться, как поступился Маркиан, на людях изображая влюблённого супруга. Тем более и сам император начал увлекаться чтением эллинских книг, которые привели его к мысли Платона о том, что зиждитель (демиург) — создатель мира, это Нечто — исходящее свыше, то есть являющееся излучением (эманацией) божественного. И это был уже как бы не сам Бог... Может быть, подобные чтения привели в своё время императора Юлиана к отступничеству от христианства, который любил душистые курения и при этом не уставал повторять, что благовония, поднимаясь кверху, изгоняют дурных духов и замещают их в соответствующих материях добрыми, точно так же, как в иных случаях камни, травы и тайные обряды вызывают явления божества.

Но очень верна и, кстати, евангельская притча апостола Матфея: «...пришёл его враг и посеял между пшеницей плевелы, и ушёл...»

Поглощённый в самосозерцание, не верящий в то, что гунны могут вернуться, император Маркиан почти не при дал значение просьбе «последнего великого римлянина» Аэция, уже двинувшегося со своими войсками из Рима в Галлию, подослать подкрепление против Аттилы.

Но в храмах более трезвые люди и служители Бога всё настойчивее возносили молитвы к заступнице Деве Марии и Иисусу Христу: «Помогите нам и всему христианскому миру, о, Божественная Мать и непорочно зачатый Сын, возвеличенный терниями вокруг головы, иссопом[122] и крестом, на котором ты распластал руки свои, гордость и похвальба наша...»

И, как видно, просили не зря — слухи всё же доходили до «царя городов», будто затевается на Каталаунских полях что-то чудовищное, доселе невиданное — больше миллиона человек собираются здесь, чтобы сразиться между собою...


* * *

Увэй со своим лагерем шёл в Маргус, в город, расположенный в месте слияния Моравы и Дуная. Опасаясь, как бы по незнанию полководец не стал грабить славян и забирать к себе их красивых женщин, как это делалось иногда при Бледе, Аттила навстречу выслал сотника Юйби и десятника Хэсу.

Юйби — кривоногий гунн, с блестящим бритым затылком, мощной шеей, на которой плотно сидела большая голова, с глазами, широко расставленными и узкими, опущенными книзу усами и редкой бородой и руками, перевитыми толстыми жилами, являлся типичным представителем знати своего народа. Хэсу, хотя и тоже гунн, скорее походил на сармата — с копной рыжих волос, но не на такой большой, как у прочих, голове, зелёными, чуть продолговатыми глазами и скуластым красивым лицом. С сотником он не только разнился внешностью, но и возрастом, да ещё и характером — Юйби степенный, немногословный, пожилой мужчина, Хэсу — порывистый, любивший шутку и особенно женщин.

Раньше, как простому воину, Хэсу полагался гарем из двух женщин. Только какой же это гарем?! Одно название... Говорят, что гарем у персов состоит из ста, а у царя — пятисот и более жён. Правда ли это?.. Или люди всего лишь придумывают?.. Да когда же царь успевает всех жён оприходовать?! Вот когда Хэсу стал десятником и у него появились ещё две жены, из которых последняя оказалась моложе его на восемь лет (Хэсу шёл двадцать четвёртый год), и была она из гречанок, очень страстная, так что после проведённой с ней ночи десятник чувствовал себя как после сражения, в котором махал мечом несколько часов подряд... А тут — подумать только — пятьсот жён! Что-то не так; неправду говорят люди...

Конь Хэсу выскочил на высокий холм. С холма, теряя перья, тяжело поднялся орлан и, набрав высоту, скрылся в той стороне, откуда, медленно ворочая тёмными водами, тек Дунай. Отсюда, с высоты, открывался хороший вид на славянское селение, раскинувшееся на краю леса возле речки Дые. Рядом с селением возвышалась гора Девин; связанная с идеей неба, с культом славянского бога Сварога, она ещё называлась Красной горой и являлась как бы самой ближайшей к небу точкой земли; на ней и приносились жертвы...[123]

Вскоре на вершину холма прискакали десять всадников, десять подчинённых Хэсу, и он, приказав им оставаться здесь, начал спускаться вниз.

Десятник достиг подошвы холма и, скрываясь в высокой ковыльной траве, достающей метёлками лошадиной гривы, повернул коня к тому месту, где, утопая в зелени ив, река делала крутой поворот. Вскоре услышал красивое женское пение, частые удары будто бы доскою по влажной земле, плеск воды и взвиги... Хэсу присел, но по тому, как высоко летели брызги, он догадался, что в реке купались девушки; затем он увидел разостланные по берегу цветные дорожки, кладущиеся на полу7 в светлой избе славянина. Сейчас на них, высоко подоткнув за пояс юбки, девицы, почти юницы, лили из туесов воду, а женщины, стоя на коленях тоже с задранными подолами, били по дорожкам деревянными вальками и красиво тянули песню.

Хэсу и раньше приходилось иметь дело со славянами, он немного знал их язык; с трудом, но разобрал, что пели женщины о мужьях, ушедших на войну, и часто в песне повторялся вопрос: «Вернётесь ли вы?.. Вернётесь ли вы?.. А если вернётесь, — далее пелось, — то когда: на восходе солнца иль на закате дня?..»

Одна женщина подняла голову, вгляделась, но, кажется, Хэсу не заметила. А он привстал, перевёл глаза на купальщиц: льняные волосы, словно одуванчики, пузырились вокруг голов плывущих к берегу, и вот девушки начали подниматься на него — и у Хэсу мелко-мелко застучали от волнения зубы: обнажённые молодицы, одна прекраснее другой, ступали длинными стройными ногами на зелёную траву, и груди девушек, упругие, выпукло-гладкие, как животик ягнёнка, торчали сосками вперёд, а ягодицы лоснились, как круп сытого коня... Грациозно изогнувшись, они поймали на спине свои волосы и, зажав их в ладонях, стали отжимать. Некоторые повернулись лицом к Хэсу, и он бессовестно созерцал, то и дело сглатывая подступавшую к горлу слюну, тёмный треугольник их запретного места; волосы на лобках славянок были светлее волос его жён, и ему захотелось прикоснуться к ним пальцами... Но тут конь, фыркнув, замотал головой, звеня уздечкой, и девушки бросились бежать, на ходу натягивая через головы сарафаны. Хэсу, чтобы не быть позорно обнаруженным, повернул коня и снова оказался на вершине холма.

Потом со своим десятком как ни в чём не бывало выехал в селение, где стены изб были одинаково выбелены, и там узнал, что здесь остались лишь женщины, старики и дети, — все мужчины, способные носить оружие, со старейшиной Мирославом ушли вместе с Аттилой.

Принимая ковш воды из рук одной молодицы, которую недавно видел обнажённой, Хэсу, с улыбкой заглядывая ей в лицо, подумал: «Ты стоишь передо мной и не ведаешь, что я рассмотрел на теле твоём запретное место. Если бы только мужчины вашего селения были бы против нас, ты бы, милая, уже стонала на ложе, а я бы сжимал ладонями твои прелестные груди и терзал своими губами твои красные губы... Но чего нельзя, того нельзя... Так же, как нельзя трогать их вырезанного из ствола вековечного дуба усатого бога, унизанного драгоценными камнями и украшенного золотом, перед которым даже днём полыхали огни костров, поддерживаемые чёрными жрецами, истуканами сидящими на корточках... Иначе Аттила сделает нам всем, посягнувшим на добро славян, секир башка...»

Затем Хэсу со своими воинами объехал ещё несколько таких же славянских селений, также отличающихся белизною и чистотою изб, где тоже не оказалось мужчин, ушедших с войском Аттилы, но в одном селении, расположенном почти у берега Дуная, гунны обнаружили страшную картину.

Собственно, это чёрное пепелище вместо ухоженных изб, выстроенных среди раскидистых тополей, и селением-то нельзя было назвать; ещё дымились, испуская угарный чад, развалины домов, а между разбросанных мёртвых тел бродили унылые, в репьях собаки, иногда слизывая кровь с посинелых лиц убитых; правда, сюда ещё не успели слететься чёрные грифы и сбежаться шакалы. Иные погибшие лежали вповалку, все вместе: и женщины, и дети, и старики, страшно изуродованные; кажется» некоторые из них сражались — вон у женщины, что неестественно запрокинула голову, свесив ноги с груды тел, в руках так и застыл меч с окровавленным лезвием... Значит, перед тем, как умереть, она полоснула им кого-то из врагов; вон и старик зажал в предсмертной судороге накрепко ладонями ручку топора, предназначенного для мирной работы по хозяйству, а не для жестокой битвы, но необходимость заставила применить его в сражении... Даже у юноши, почти мальчика, Хэсу увидел на окровавленной груди лук, который он прижимал к себе.

Мысль похоронить убитых у десятника скоро отпала, когда в лощине он обнаружил ещё множество поверженных в бою славян-мужчин. Столько павших похоронить невозможно, для этого потребуется не один день... А Хэсу задерживаться нельзя.

Он обвёл поле боя глазами и увидел тела убитых амелунгов[124], носивших шёлковые рубашки и надетые поверх них выкрашенные в жёлтый цвет кожаные панцири.

Вдруг на краю лощины раздвинулись кусты и оттуда, боязливо озираясь, вышел в изорванной одежде мужчина. По наголо остриженной голове и жезлу с золотым набалдашником Хэсу сразу определил в нём жреца славянского бога Перуна. Жрец тоже признал гуннов, на стороне которых находились его сородичи. Жрец хорошо владел гуннским языком и объяснил, что здесь пал в сражении с амелунгами отряд славян, оставленный для защиты в селениях стариков, детей и женщин; он был мал количеством — старейшина Мирослав понадеялся на гепидов[125], которые владели переправой через Дунай, и думал, что они в случае чего помогут.

Но гепиды, как оказалось, во главе с королём Ардарихом, являющимся ближайшим советником Аттилы, ушли, ничего не сказав славянам. А амелунги переправились на этот берег и напали на славянское селение, не зная, что здесь находится вооружённый отряд. Поэтому и сами понесли немалые потери.

— Гепиды предали нас! — с вызовом заявил жрец. — Так не положено друзьям вести себя...

   — Амелунги, надо полагать, не оставят вас и дальше в покое, — предположил Хэсу. — В окрестности среднего течения Дые стоит ещё не тронутых ими много богатых, но не защищённых ваших селений... Будем ждать сотника Юйби, а потом сюда скоро придёт войско Увэя, и мы возьмём всех жителей этих селений с собою.

   — Но у нас нет в обычае того, чтобы женщины, старики и дети сопровождали войско... А как же быть с полями, на которых уже созрел урожай пшеницы, ячменя и проса?.. Его же надо убирать!

   — Если хотите умереть, дело ваше... Но ты, старик, должен уговорить своих родичей срочно покинуть это место. Собирайтесь, грузитесь на подводы, а по прошествии времени примкнём к основному войску Аттилы, в котором сражаются и ваши воины...

   — Попробую уговорить.

   — Вот и ладно.

Хэсу, вернувшись в то селение, которое встретилось первым, узнал, что красавицу славянку, давшую ему напиться, зовут Любавой. Жрец ей успел сообщить, что погиб от рук амелунгов весь отряд, оставленный Мирославом.

   — Хэсу, — обратилась Любава к десятнику, — отвези меня туда, я посмотрю, нет ли среди убитых моего мужа?

   — А ты разве замужем?

   — Да, но прожили мы вместе всего два месяца. Я знаю, что он был оставлен здесь с теми немногими, что пали, защищая нас.

   — Хорошо, отвезу.

Чтобы не видеть, как женщина с плачем и причитаниями, распустив в трауре волосы, ищет среди поверженных в битве мужа, Хэсу отъехал к Дунаю, сел на берегу и всмотрелся в тёмные воды. Сколько ты всего, седой исполин, видел?.. И сколько ещё увидишь?! Вон и воды твои потемнели от вдовьих слёз и потоков крови, что льются из ран убитых на твоих берегах... Молчишь, исполин. Ты же не можешь сказать: «Бросьте убивать друг друга!» Ибо люди тебя не послушают. Как не послушают никого хищные звери, для которых убийство — добыча, а добыча значит продолжение жизни...

Перед глазами десятника неким видением возникло на миг некогда прекрасное лицо Валадамарки, а потом её отрубленная голова с закрытыми очами, искривлёнными синими губами и с запёкшимися в уголках рта не то кусочками грязи, не то каплями крови... Хэсу передёрнуло; он встал, вернулся и увидел Любаву, склонившуюся над телом убитого, уже вытащенного ею мужа из груды тел.

«Всё-таки нашла, несчастная», — пожалел молодую женщину Хэсу, но она уже не плакала и не причитала, а смотрела на мужа невидящими глазами и отрешённо гладила его руку.

Хэсу сбросил с себя кожаную рубаху и начал молча копать неподалёку могилу.

Потом, сидя в избе у ставшей вдовой Любавы, Хэсу и сотник Юйби, прискакавший сюда с остальными девятью десятками воинов, поминая мужа молодой женщины, тихо разговаривали между собой, хотя могли и не опасаться, что она услышит, так как их языка Любава не понимала.

   — Неужели и вправду, как сказал мне славянский жрец, гепиды предали их... Почему они снялись, не предупредив соседей?

   — Ты всегда, Хэсу, о чём-то начинаешь предполагать, раздумывать... — как бы в укор сказал пожилой сотник, боясь прямого, честного разговора. Как знать, не вызывает ли нарочно его на откровенность этот молодой да ранний десятник, а потом возьмёт да и доложит обо всём тысячнику, а тот Ислою... После того как Юйби получил в подчинение сотню, он узнал, что не все довольны его назначением, ссылаясь на пожилой возраст; среди десятников были и такие, которые давно сами ждали такого назначения... Но всё же Юйби по-прежнему доверял Хэсу; и он тоже получил повышение, да и немалое время находился в десятке — Юйби успел его изучить. Но, пожалуй что, осторожность не помешает, хотя и Юйби также хотелось прямо и честно поговорить... А тут молодая вдова всё подливала крепкого мёду и подливала. А медок вкусный! Хорошо его умеют варить славяне. И язык сотника потихоньку начал развязываться.

   — Хэсу, ты же знаешь этих самых гепидов... Но Аттила сильно доверяет их королю. Да и как не доверять, если Ардарих не раз высказывал на совете дельные мысли, следуя которым Аттила выигрывал сражения... Но то, что сам король и его гепиды жадны до золота, уже ни для кого не является тайной... Ведь они, владея плодородной частью территории, ранее называемой Дакией, заняли ещё, с позволения, правда, Аттилы, богатый город Синдидун и дочиста его ограбили.

   — Юйби, гепиды, держащие в своих руках переправу через Дунай, обеспечивали переход на другой берег, и это тоже уже не тайна, даже врагов, — с головы по золотому статиру. Вполне возможно, что гепиды переправили таким образом и отряд амелунгов...

   — Но ведь известно, что Ардарих снялся раньше и ушёл с Аттилой, — возразил пожилой сотник, всё ещё осторожничая.

   — Только тот же Ардарих мог для этой цели оставить на переправе часть своего войска. Думаю, что и Аттила знает об этом, только помалкивает, — начал горячиться Хэсу. — И понятно: у него в войске гепидов больше, чем славян. Славянами можно и поступиться...

   — Уж не потому ли ты за них заступаешься, что присмотрел для себя, как я вижу, вот эту красивую молодку, — схитрил сотник.

   — Ты же сам говорил, Юйби, во что амелунги превратили селение и как жестоко побили славянских мужей и простых жителей.

   — Идёт битва, Хэсу, великая битва пародов.

II


После того, как мы впервые увидели Галлу Плацидию в императорских покоях в Равенне, прошло более десяти лет, а если быть точными — четырнадцать. Она чуть погрузнела, но лицо и фигура оставались по-прежнему привлекательными; мужское семя, которое она пила по утрам, действительно влияло на неё омолаживающе; это сказалось и в том, что Плацидию реже стали мучить головные боли, вызванные её скитаниями босиком под нещадным испанским солнцем.

Всё бы ничего, но под воздействием омолаживающих средств в организме Плацидии в то же время каждый день совершались изменения, которые привели к сильным физиологическим отклонениям: и раньше у неё в половом отношении наблюдались эти самые отклонения, теперь же они приняли ярко выраженный характер.

Плацидию уже не могли удовлетворять те два могучих раба, следовавшие за императрицей неотступно, и от которых она могла потребовать плотского удовлетворения в любую минуту. И тогда Плацидия сменила рабов на других, но и последние не подошли ей...

Императрица пожаловалась Ульпиану, и этот прожжённый негодяй и бывший развратник посоветовал ей приобрести искусственный фаллос.

   — Я знаю, что наши патрицианские матроны для этой цели используют изделия из кожи и в виде стеклянных сосудов, наполняя их тёплой водой. Но больше всего, говорят, величайшая, подходят фаллосы из эбеновою дерева или отлитые из чистого золота[126].

Остановились на золотом, который и был отлит специально для императрицы под строжайшим секретом. Отдавая его, Ульпиан посоветовал Плацидии и другие способы возбуждения и удовлетворения: например, сечение розгами мужчины перед тем, как слиться с ним. Хорошо делала это Клеопатра, и, может быть, под её ударами стонал и сам Юлий Цезарь.

Плацидия улыбнулась, представив, как этот великий человек с голым задом извивался под розгами египетской царицы на императорском ложе.

   — Кстати, порочные оргии сопровождали правление таких прославленных императоров Рима, как Август, Калигула, Нерон, Коммод, Гелиогабал, — далее развивал свою мысль Ульпиан. — Я вижу, ты насупилась, ненаглядная, и тебя будто терзает чувство вины. Отбрось всё это! Вспомни Клодию, которую воспел Катулл под именем Лесбии, или супругу императора Клавдия Мессалину... Как говорил Плиний Старший, Мессалина победу в совокуплении считала величественно-царской; она даже однажды вступила в состязание с самой известной проституткой и превзошла её, так как в течение двадцати четырёх часов имела двадцать пять сношений... А может быть, и тебе, величайшая, устроить по примеру Мессалины «комнату наслаждений» и тайно понаблюдать, как отдаются чужим мужьям знатные женщины на глазах своих супругов?.. От этого Мессалина получала неописуемое наслаждение.

   — С одной стороны, мы желаем себе чистоты, а тело ввергает нас в грех... Отчего это происходит, Ульпиан? — вопросила Плацидия.

   — Великая царица, противопоставление чистого и нечистого, души и тела замечается уже в греческой мифологии. Весьма поучительно в этом отношении понятие о небесной и земной любви. Это противопоставление можно найти между богом света Аполлоном и богом чувственной природы Дионисием. Это так всё естественно, что, пожалуй, не должно тебя волновать...

   — Благодарю, мудрый Ульпиан.

Золотой фаллос успокоил желания Плацидии и, далее занимаясь с ним, её вдруг потянуло на написание трактатов на темы морали и чистой любви... Писала она страстно и вдохновенно, так же, как один из её сенаторов, в прошлом известный пьяница, писал и говорил о пользе трезвости для всей нации после того, как ему сделали хирургическую операцию...

Когда «последний великий римлянин» снова повёл войска в Галлию, Плацидия вспомнила о своей неразумной дочери, которую под бдительным присмотром привезли из Константинополя и которую мать в гневе своём приказала снова бросить в темницу.

Поглощённая плотскими терзаниями императрица совсем забыла о Гонории. Но золотой фаллос также настроил императрицу и на прежний интерес к жизни и делам; и вот дочь в изорванной одежде привели к матери и поставили перед её очи.

На руках и ногах Гонории проступали следы от оков; волосы молодой Августы были грязные и спутанные, лицо в синяках, лишь диковато, как у лесной кошки, светились зелёные глаза, так похожие на глаза отца-иллирийца. На теле ещё кровоточили ссадины и крысиные укусы...

   — Милая, — прониклась жалостью к дочери мать и потянулась её обнять.

Гонория резко отстранилась от императрицы.

   — Неужели тебя пытали? — в ужасе прошептала Плацидия. — Ульпиан! — громко позвала корникулярия.

И когда он явился, императрица строго спросила:

   — Ты что сделал с моей дочерью, негодяй?!

   — Согласно твоему указанию добивался от неё правды... — как ни в чём не бывало ответил Ульпиан. — Но правду она не говорила, пришлось применить некоторые меры воздействия.

   — Вон отсюда, болван! Ты ещё ответишь за это... — топнула ногой Плацидия.

Оставшись с дочерью, императрица тихо спросила её:

   — И что же ты сказала, когда к тебе применили меры воздействия?..

   — То же, что и раньше, — не моргнув глазом, ответила Гонория. Кольцо и письмо я передала Аттиле под влиянием любви к нему... Но не потому, чтобы отомстить тебе и брату.

   — И когда же ты успела полюбить его?

   — После того, как мне рассказал о посещении его становища бывший секретарь василевса Феодосия Приск.

   — Ты влюбилась, ни разу не видя этого кровожадного зверя?..

   — Он не зверь, моя царственная мама, всё, что рассказывают об Аттиле, — полная чушь...

   — Вот как?!

   — Да, он защитник несправедливо обиженных.

   — Ну, милочка моя, с тобой не соскучишься... Защитник!.. Да его воины вздымают на острия своих копий малых детей, выковыривают из чрева беременных женщин не родившихся младенцев и бросают в жертвенные костры.

   — Тебе, наверное, писала об этом Пульхерия... Но по её же наущению твой племянник, а мой двоюродный брат перестал платить дань, грубо нарушив священный договор... Так же, как это сделал новый василевс империи ромеев Маркиан... Во устрашение гунны и применили столь дикое средство.

   — Ладно, ты опять провоцируешь меня на принятие сильных мер. Иди в свою половину, там ждут тебя твои служанки и врач. Они приведут тебя в надлежащий вид, а потом видно будет, что с тобой делать...

Но, оставшись одна, Плацидия впервые задала себе вопрос: «А не опасным ли для нашей императорской фамилии становится корникулярий?! Рвение его настолько велико, что оно уже начинает переступать границы... Но на кого же в таком случае заменить его? Где найти такого человека?.. И найду ли?.. Пусть пока Ульпиан остаётся при своей должности...»


* * *

Хэсу и Юйби вышли из-за стола, слегка покачиваясь. На улице уже темнотою обволоклись избы, стоящие друг за другом в ряд, — в их окнах ещё светились огнями лучины; воины сотника, где по пять, где по шесть разместись в каждом доме, тоже ужинали.

   — Ты, Хэсу, оставайся у молодки, а я обойду избы, посмотрю, как разместились мои богатуры, и тоже выберу себе место для ночлега... Утром увидимся.

   — Возле переправы в ночную стражу нужно мне ставить своих? — спросил Хэсу.

   — Не надо... Твои, будучи в разведке, сделали своё дело. Я дат распоряжение другим десятникам.

Окутанная сейчас чёрными силуэтами ив река Дые, сильно петляя, словно пьяная тоже, впадала в нескольких милях отсюда в Дунай, но сам Дунай находился почти рядом; и какое-то расстояние он и Дые текли близко в одном направлении, но потом Дые у селения делала, как отмечалось выше, такой крутой поворот, что течение её повёртывалось вспять течению Дуная, а затем Дые резко с ним разбегалась... А в том месте, где Дые вливалась в Дунай, в небольшой рощице затаился отряд амелунгов.

Днём германцы видели, как конные гунны рыскали по селениям, хотели перехватить десяток Хэсу и уничтожить, но, когда прискакала сотня Юйби, решили пока повременить вступать в бой. Тем более что награбленное добро не успели переправить через Дунай, а сейчас там стояла вражеская стража.

В уничтоженном славянском селении амелунги славно поживились: взяли в полон красивых девушек и молодиц. Германцы, кстати, могли не поджигать селение, но некоторые жители, почти безоружные, вступили в схватку; разозлившись, амелунги спалили избы и перебили всех до единого. Пусть другие знают, как бездумно сопротивляться силе...

Предводитель отряда, побочный сын короля, храбрый граф Валтарис, еле видимый в темноте, так как костров, чтобы не выдать себя, не зажигали, сидел на пне и думал, как поступить дальше. Пленницы лежали, не поднимая головы, на повозках, и Валтарис строго-настрого запретил подходить к ним, чтобы не делать никакого шума.

Да, появившаяся сотня Юйби спутала все планы предводителя отряда амелунгов. Побив и славянский отряд, граф решил прибрать к рукам все окрестные селения, для того и кинулся к переправе, чтобы перевезти награбленное и пленниц и вернуться назад.

«От отряда осталось шестьдесят человек... Конечно, я могу напасть на спящих гуннов. Но стоит ли рисковать?.. Лучше подождём», — раздумывал Валтарис.

К нему подошёл один из младших командиров; Валтарис поделился с ним своими мыслями.

   — А чего ждать?! Я согласен, граф, что нападать на гуннов, даже и спящих, рискованно. Я разведал, что на переправе сейчас гуннских стражников — человек двадцать. Мы их побьём и переправимся на тот берег.

   — Такая добыча ускользает из рук! Жалко... Сколько всего ещё в этих селениях склавенов богатства!

   — А ничего... Гунны уйдут, и мы вернёмся.

   — Судя по тому, что они разместились по избам, скоро не должны уйти. Что-то им надо здесь... Ладно, собираемся и двигаем, также не зажигая огней, — приказал граф.

Но тут вышла луна, осветила прибрежные дали и посеребрила их. Воды Дуная заиграли тоже серебряными блестками; стреноженные кони, хрумкая сочной травой, подняли головы, покосились глазом на полный диск ночного светила и снова принялись жевать.

Свет полной луны делает обеспокоенными, оказывается, не только людей. Где-то рядом прокричала пронзительно и звонко какая-то птица, вдали раскастисто протрубил олень...

Чтобы лошади неслышно ступали по земле, командиры повелели их копыта замотать овчиной. Для этой цели у каждого амелунга-воина в его мешке находилось по нескольку кусков кожи наряду с бобровой мочой, коей был наполнен бычий пузырь. Тряпку, смоченную ею, прикладывали к ране, и рана быстро затягивалась. Славяне, к примеру, использовали для заживления и медвежье сало.

Переправу гунны сторожили десятком: один — до полуночи, другой отдыхал в это время, потом должен был заступить на смену.

Наскочив неожиданно, амелунги быстро расправились и с бодрствующими стражниками, и спящими, затем стали налаживать переправу, пропустив поначалу повозки с пленницами.

Гунны Юйби, отдыхая в селении, и не подозревали, что понесли потерю. Правда, у Хэсу в момент, когда взошла луна, что-то встрепенулось внутри, а может быть, случилось это от того, что Любава стала призывно обращаться к ночному светилу:

   — О, полноликая гостья, сойди в мою клеть, сойди и сними мою скорбь и унеси под облака.

Причитая, Любава поступала по древнему славянскому верованию: зазывая в избу луну, она тем самым зазывала к себе всю боготворимую силу природы; склавенка знает, что через дымоволок, например, может посещать огненный змей, и не дай бог, скажем, обидеть зашедшего в избу путника или выгнать его, то змей может ослепить хозяина или хозяйку дома, так же, как и луна своим полным светом...

Вот почему Любава ничего не сказала Хэсу, увидев, что он у неё остаётся. Она, правда, постарается уговорить не трогать её, ведь должен же он посчитаться с несчастьем, которое обрушилось на молодую теперь вдову... Но как поведёт себя гунн — неизвестно, хотя он до этого шёл навстречу её просьбам.

Попросила Любава защиты у луны, попросит её и у божества домашнего очага.

Молодица расставила вокруг очага зажжённые лучины, стала молиться; если раньше огонь, разведённый на домашнем очаге, почитался славянами божеством, охраняющим спокойствие и счастье дома и всех членов семьи или рода, то позже обожание огня перекинулось и на самый очаг; и оба эти понятия действительно слились в одно представление родового дома...

И когда Хэсу спросил, почему Любава молится какой-то остывшей печке, молодица строго заметила:

   — Это тебе кажется она остывшей. А я думаю, что внутри её всегда присутствуют огонь и дым... Существует загадка: «Мать толста, дочь красна, а сын под облака ушёл». Это и есть печь, огонь и дым... Они всегда живые и находятся в родственной связи...

   — Всё это непонятно для меня. Мы поклоняемся только Пуру, а с того времени, как нашли Марсов меч скифов, Аттила приказал поклоняться и мечу... И устраиваем скачки в честь богини коней Дарнвиллы.

   — А страшный ваш Аттила? Сказывают, что у него вместо ступней копыта, на голове рога, и никогда он не слезает с лошади, так как прирос к ней...

   — А как же он тогда живёт с жёнами?! Их у него более ста... Выдумки всё это... Такой же человек, как все, только необыкновенный... Сильный, умный и справедливый... Принцесса римская попросила защитить её от родственников, которые устроили ей тяжёлую жизнь, и он твёрдо пообещал защитить... Да что я тебя уверяю!.. Придёт время, может быть, и сама увидишь нашего правителя... Давай спать, и не бойся — трогать я тебя не буду.

Король амелунгов Ротари даже не мог и предположить, что Валтарис, оставшись без присмотра, начнёт своевольничать. Граф всегда был покладистым, ибо знал, что, как побочный сын, он может заслужить любовь отца только безоговорочным послушанием. Торопясь на встречу с Аэцием, как король гепидов на встречу с Аттилой, Ротари спешно двинул своё войско, а Валтарису приказал подождать со своим отрядом, пока жители-амелунги в посёлке не соберутся и не погрузятся на подводы, а потом граф должен их в пути охранять.

Но Валтарис впервые в точности не исполнил приказ отца, а решил, когда разведка ему доложила, что гепиды ушли и войско склавенов тоже, поживиться на другом берегу Дуная. Тем более что Валтарис знал: с теми из гепидов, кто остался на переправе, всегда можно сговориться, и граф, заплатив им, вскоре уже находился на берегу, где располагались селения славян.

Но старейшина Мирослав оставил тоже для их охраны отряд, на который и напоролся Валтарис; к счастью для амелунгов, отряд склавенов оказался малочисленным. Но кто знал, что после всею здесь неожиданно появятся гунны...

Вначале их было десять, потом подошли из сотни остальные девяносто гуннов. И через какое-то время Валтарис увидел, уже находясь на своей территории, как несметное их войско (а это было войско, ведомое Увэем), двигаясь вдоль Дуная, перекрыло отряду амелунгов путь к отступлению.

Граф сразу подумал, что обнаружив убитых своих людей на переправе, гунны обязательно станут искать тех, кто сделал это... И обязательно найдут, так как все дороги оказались отрезанными. И Валтарис решил схорониться со своим отрядом на острове, расположенном посреди топкого болота. Граф понимал, что оставляет своих сельчан на волю Вседержителя, но и другого выхода не видел.

Увэй, предупреждённый Юйби, повелел не трогать склавенов, более того, взял их с собой в обоз, но, узнав, что тут натворили амелунги, выделил в помощь сотнику свою сотню под командованием Чендрула, а сам, почти не останавливаясь, продолжил путь на Маргус, где предполагал зимовать.

Уже наступали холода. Аттила взял штурмом город Августу Вииделиков[127] и остановился, но цель его похода — Толоса, столица Аквитании, которой владеет Теодорих. Только повелителя гуннов так просто к Толосе не подпустит его «друг» Аэций. Может быть, они бы и оставались друзьями, если бы между Римом и Аттилой не встала молодая Августа Гонория...

Когда две сотни гуннов въехали в посёлок амелунгов, то увидели, что он словно вымер. Даже собаки не бродили по улицам. Но слышно было, как сторожевые глухо рычали, звякая цепью за высокими заборами богатых усадеб, огороженных ещё и валами.

Чендрул, с обритой головой, решительный и цельный, как кусок железа, долго раздумывать не стал, а приказал своим людям метать за глухие заборы горящие стрелы. В усадьбах запылал сильный огонь, его принялись тушить, но скоро вода кончилась, и пожары начали разрастаться. С воем и плачем, гремя дубовыми, обитыми медью задвижками, жители раскрыли двери ворот и высыпали на улицу.

Схватили седого как лунь старейшину рода, и тут же при всех Чендрул стянул его голову ремённой петлёй, а концы стал накручивать на рукоятку плётки, спрашивая, где прячется вооружённый отряд.

Старик упрямо молчал, и голова его, стянутая ремнями, в конце концов бы лопнула, так как он предпочёл умереть, нежели выдать своих сородичей. Но тут к Чендрулу метнулась с растрёпанными волосами молодка и завопила:

   — Не убивайте отца! Я всё скажу... И покажу!

Гул неодобрения прошёлся по рядам жителей. Чендрул покосился на них налитыми кровью глазами:

   — Шайтаны!.. Свиньи!..

Старика отпустили, а молодку посадил спереди себя на седло сотник Юйби, и вскоре прискакали к заросшему густым очеретом и плакучими ивами месту.

   — Здесь болото, а там — остров, где скрываются сейчас наши воины, — показала рукой молодка.

   — А не врёшь?! — вскричал Чендрул. — Я не вижу никаких переправ на остров...

   — Граф Валтарис разрушил их за собой.

   — Валтарис?! — снова воскликнул Чендрул. — Побочный сын короля Ротари... Встречались... За ним должок. — И сотник Увэя показал на зарубцевавшуюся рану, нанесённую мечом. — Отпустите молодку... Потом разберёмся.

Решительность Чендрула была столь велика, что он полностью завладел инициативой, и поэтому его стали слушаться и воины из сотни Юйби, да и сам сотник Юйби, кажется, тоже... Но командирский тон Чендрула всё же не всем нравился, особенно Хэсу. Десятник отъехал в сторону, увлекая за собой своего сотника, и начал с ним совещаться по поводу того, как лучше преодолеть трясину.

   — Надо валить в неё деревья, но кругом степь. Придётся вырубать рощу на другом берегу.

   — Это займёт много времени, — негромко сказал подъехавший к совещавшимся Чендрул, всё же сообразивший, что командир тут не один он...

   — А что делать?

   — Ха... Я покажу вам пример! — Чендрул натянул лук и, развернувшись, почти не делясь, выпустил стрелу в спину удаляющейся к посёлку молодки. — А теперь волоките её, — приказал своим воинам, — и бросайте в топь...

Это немедленно было исполнено, и вскоре гунны с воплем и боевыми кличами снова ворвались в посёлок и стали рубить, колоть, душить арканами жителей, а трупы сволакивать к краю болота.

Кровавая вакханалия, как обычно бывает, захватила всех; вскружила голову и Хэсу — он тоже без разбору — ребёнок ли это, немощный старик или старуха — колол и резал.

Целая гора трупов уже возвышалась на берегу. Начали кидать их в топь; трясина тут же засасывала, и казалось, что болото бездонно. Но вот грязная жижа становилось всё плотнее и плотнее, теперь трупы не тонули совсем: то в одном месте, то в другом они наполовину стали высовываться, и скоро по ним можно было ступать.

Пустили лошадей, но животные пугались идти, но ещё не остывшим телам. Тогда находчивый Чендрул верхние трупы велел перевернуть лицом вниз, а на их спины насыпать овса...

Переправившись на остров, гунны устроили дикую резню. Чендрул, весь забрызганный кровью, объезжая сражающихся, напоминал:

   — Не убивайте графа... Я расправлюсь с ним сам.

Но побочный сын короля амелунгов, увидев полное истребление своего отряда, узнав Чендрула, от которого нельзя было ждать никакой пощады, кинулся грудью на меч.

Слух о невиданной и неслыханной дотоле жестокости, которую применил Чендрул, птицей полетел поперёд войска Увэя и вскоре достиг ушей Аттилы.

   — Что ж... — задумался повелитель, дёргая себя за редкую бородку. — Жестокость?.. Хм... А может быть, то была необходимость, вызванная данной обстановкой... Как, говорите, зовут сотника? Чендрул... Сделайте его тысячником, и пусть он предстанет перед моими очами.


* * *

Рустициана полностью отдавалась природе и своим искренним чувствам восхищения ею, когда оставалась одна; когда, уставшая от бешеной скачки на буланом жеребце испанских кровей, садилась на издавна облюбованное, поваленное, но ещё крепкое дерево на самом краю леса, пускала коня пастись, а сама любовалась ячменным полем, начинавшемся сразу от могучих дубов-великанов, возле которых Рустициана сейчас находилась.

Сзади неё в ветвях на все голоса пели лесные птахи, а в вышине над полем, волновавшемся, как море, под уже ставшим прохладным ветром, заливался жаворонок. Его трели вначале глухо, потом всё настойчивее начали перебивать печальные крики, и Рустициана вскоре увидела высоко в небе длинный клин журавлей, тянувшийся на юг, к Африке... И будто по лицу молодой женщины снова полоснули ножом — до того явственно она представила то, что случилось с ней в африканском Карфагене.

«Неужели всё это сойдёт с рук хромому дьяволу?..[128] То, что отец носил власяницу из медвежьей шерсти из-за моего несчастья, ещё раз говорит в пользу его отцовских чувств... Но не утешится моё сердце, видно, до тех пор, пока за меня не наступит отмщение... Да, я христианка, я не требую этого, но уж так устроен человек — когда он видит, что за его кровную обиду возмездие состоялось, то успокаивается. Ладно, отец стар, а мои братья?

Хотя говорил мне брат, тёзка отца Теодорих, будто он хотел в Барцелоне, куда попросился встречать меня, устроить вандалам взбучку, да отец не пустил его туда. Разрешил ехать младшему послушному Эйриху, и к тому же строго-настрого приказал никого в Барцелоне не трогать, ссылаясь на то, что силы вестготов ещё малы, чтобы сразиться с Гензерихом, главным обидчиком её, Рустицианы... А вот на стороне Рима воевать против гуннов нашёл эти самые силы... Только королю вестготов принесёт ли эта борьба славы? Ведь предводитель гуннов Аттила пользуется теперь всемирной известностью как защитник обиженных женщин, не побоявшийся в пользу римской Августы Гонории, которую томили в застенках, выступить против двух империй сразу...

Думает Рустициана о своей несчастной судьбе и судьбе далеко находящейся сейчас отсюда римской принцессы; подставляет, скинув чёрную повязку, последним тёплым лучам солнца лицо, жмурится, будто маленький котёнок, наслаждаясь светом, и не заметила, как подкрался к ней наварх Анцал. Он давно выследил королевну, и не в первый раз из-за укрытия наблюдал с отрезанным кончиком носа её лицо. Но оно ему не показалось столь безобразным, чтобы пугаться... На нём так живо сияли бездонные, как два омута, тёмно-синие глаза, что сразу привлекали внимание, а уж только потом виделось остальное.

Анцал наконец-то решился и вышел из-за своего укрытия:

   — Рустициана!

Женщина вскрикнула, резко поднялась с поваленного дерева, ища на груди скинутую повязку, но наварх успел ухватить её за руку:

   — Не надо, не надевай... Прости меня, прости! Я много раз видел твоё лицо без этой повязки, но не находил в нём ничего противного... Тьфу, что за слово вырвалось из моих скверных уст!.. Лицо твоё так же красиво, как и раньше... Рустициана, милая, да разве будешь особенно обращать внимание на лицо, когда я впервые, ещё на корабле, отплывающем из Карфагена, через твои глаза заглянул в твою душу и увидел её настолько прекрасной, что готов на всё ради её обладательницы.

   — Я помню, что ты спас меня... Но и ты не забывай, что меня наказали за то, что я хотела отравить своего свёкра... — чтобы охладить пыл и красноречие молодого человека, жёстко заявила королевна.

   — Хотела, но почему не отравила?.. Вот что мне хочется знать.

   — Ладно, оставим этот разговор. А ты зачем наблюдал за мной?.. И кто тебе разрешил? Если я пожалуюсь отцу, знаешь, что будет с тобой, чужеземец?

   — Знаю...

   — Знаешь и пошёл на это?

   — Неужели ты не поняла, когда я говорил о твоей душе?

   — А что я должна понять?

   — Я люблю тебя...

   — Меня или дочь короля?

   — И ту и другую, — честно признался Анцал.

— Ладно, помолись своему Митре, что я тебя простила как своего спасителя... И уходи. А я посижу ещё...

Анцал, виновато опустив голову, ушёл. Оставшись снова одна, Рустициана задумалась: «Странно... Любовь... Да разве можно в моём положении думать о ней?! И этот наверх... Неужели вправду влюбился в меня?.. Не верю! А если бы я была дочерью простого колона?.. С таким лицом... Говорил бы он мне о любви?.. Но я видела его искренний взгляд и не обнаружила в нём и тени смущения, когда он высказывался о моей душе, неотрывно глядя на моё лицо... Неужели ему было всё равно, какое оно?! Но такого не может быть... Не может! Ибо, когда я сама смотрюсь в бронзовое зеркало, всякий раз содрогаюсь... Нет, даже если Анцал искренне и полюбил меня, женой я ему не буду... Это по первости он, может быть, не станет обращать внимания на моё лицо... Тем более что я как женщина умею хорошо вести себя на любовном ложе. Но придёт время, когда он, пресытившись мною, всё-таки начнёт приглядываться днём к моей чёрной повязке, а утром, проснувшись, к моему обезображенному лицу. И наступит момент, когда, глядя на него, содрогнётся... Нет и ещё раз нет! Мне уготовила судьба монастырскую келью. И только там я найду в молитвах своё успокоение...»

«Но ведь Анцал признался тебе в любви... — внушал ей внутренний голос. — Неужели ты не отзовёшься?.. Хотя бы временно». — «А как это временно?..» — «Там увидишь... И учти, он спас тебе жизнь».

А Анцал тихо брёл по пыльной дороге и с горечью думал о том, что Рустициана не поверила ему. «А чего ты хотел?! Признаться в любви к женщине с обезображенным лицом... И кто тебе сразу поверит?! Это же противоестественно! Но так могут думать люди, не любившие никогда... Но те, кто любили, поймут, что лицо и внешность не играет особой роли... Я разглядел её душу, как если бы разглядел самую Душу мира... А если это связано с колдовством?! Если бы Рустициане нужна была, таким образом, моя любовь, то она бы не отвергла меня после моего признания».

Наварх свернул к разгульному дому Теодориха-младшего. «Пойду, отведу теперь свою душу. А то я всё о другой... Только врёшь! Не желания чистой любви ты удовлетворишь сейчас, а мерзкую похоть своего тела... Хотя в моём положении это даже полезно».

Встречен был Анцал Теодорихом-младшим как всегда с распростёртыми объятиями. Из всех братьев Теодорих больше всех любил Рустициану, а узнав, что спас её от смерти этот человек — наполовину перс, проникся к нему добрым чувством.

   — Проходи, Анцал. В моём гареме появились персиянки... Может быть, искупаешься с ними в бассейне?..

   — Нет, Теодорих... Это всё равно, что пригласить садовника покушать яблоки с тех деревьев, которые у него в саду растут в изобилии.

   — Хорошо сказано. Тогда бери белотелых славянок и забавляйся. Но вижу, что ты чем-то опечален... Я не прав?

   — Ты прав, королевич... Но об этом я сейчас не хочу говорить.

   — Не настаиваю, ибо уважаю твои чувства.

   — Благодарю.

Но и забавляться со славянками через какое-то время расхотелось наварху, и он незаметно, потихоньку ушёл из разгульного дома.

Певчие птицы в оливковой роще оглушили Анцала. Они так выводили свои трели, стараясь превзойти друг друга, так изощрялись, что ему стало весело.

Осуждал ли Анцал, поклоняясь справедливому Митре, ненавидевшему ложь, лицемерие, неправду, образ жизни Теодориха-младшего?.. Скорее не осуждал. А за что?! Что имеет много наложниц... Экая невидаль! У персов, к примеру, их тоже немалое количество. Главное, что Теодорих младший относится к Анцалу с уважением по-прежнему, тогда как это не скажешь о самом короле вестготов и его старшем сыне Торисмунде. Казалось, с чего бы они охладели чувством к спасителю их дочери и сестры?.. А выходит, что есть с чего.

«Я ведь не только спас Рустициану от смерти, но и привёз на своём корабле галлов, которые помогли Теодориху-старшему в сражении против римлян... И как только галлов я снова отвёз на берег их океана и стал дружить с Давитиаком и его сыном Гальбой, то и увидел перемену в отношении ко мне короля и Торисмунда... В дружбе с галлами прослеживается эта причина, да и в дружбе с Теодорихом-младшим... Ведь между ним и отцом, кажется, давно пробежала чёрная кошка. Теодорих-младший своенравен, честолюбив, не во всём слушается отца. Да и со старшим у него также давно нет братского чувства... Чего, доброго, ещё не по праву заявит свои претензии на королевскую власть... Вот чего опасаются Торисмунд и Теодорих-старший... Но и это их дело, а не моё... Моё — это любовь к Рустициане. Ведь люблю я её искренне, а не по расчёту... Ты, Рустициана, ещё увидишь это!»

III


Римская империя ко второй половине II века, казалось, достигла пика своего могущества и расцвета. Историк, стоящий близко к официальным правительственным кругам Рима, так писал тогда: «Народы, когда-то побеждённые Римом, забыли уже свою самостоятельность, так как наслаждаются всеми благами мира и принимают участие во всех почестях. Города империи сияют красотой и привлекательностью, вея страна как сад. Вся земная поверхность благодаря римлянам стала общей родиной. Римляне вымерили весь свет, замостили реки, обратили пустыни в заселённые края, упорядочили мир законом и добрыми обычаями».

Уверенность высших слоёв общества в вечном и непоколебимом господстве Рима на свете поддерживалась превосходной организацией военной защиты на границах или так называемом лимесе.

На юге и западе империя достигла краёв океана и песков Сахары. Восточные области — Малая Азия и Сирия — были защищены естественными преградами — горами Армении и Аравийской пустыней. Оставалась северная — самая протяжённая и опасная; здесь римляне имели перед собой варварский мир, неисследованный и полный всяких неожиданностей.

И тогда римляне стали возводить оборонительную линию, тянувшуюся от Британии и Шотландии, от Северного моря вдоль Рейна, затем от Рейна до верхнего течения Дуная, и далее линия продолжалась по Дунаю.

От пиктов и скоттов защищал границу двойной ряд стен; на левом берегу Рейна были поставлены мощные крепости, а вдоль Дуная на его правом берегу возникло множество городов.

Соединяла эти города и крепости военная дорога, служившая для передвижения (пешком) легионеров с Рейна на Дунай и обратно.

На северной границе в крепостных лагерях римляне держали пятнадцать легионов — больше половины всей военной силы империи. Но с упадком её мощи в конце IV века стал трещать по швам и хвалёный лимес под напором варваров, которые уже тогда с боями стали переходить Дунай и Рейн и основывать свои государства.

Таким образом город Августа Винделиков в середине V века уже считался столицей германской) племени алеманов, и Аттила на пути в Галлию, переправившись через Дунай, этот город первым после взятия подверг разорению.

От него остались одни лишь развалины, заваленные трупами. Поэтому Аттила расположился лагерем далеко от Августы Винделиков, в огромной впадине, окружённой холмами. На их вершинах и склонах, покрытых лесом, повелитель поставил усиленные посты. Здесь он и решил зимовать, а может быть, и дождаться начала лета следующего 451 года, так как осенью и весной Рейн перейти почти было нельзя из-за сильных дождей и паводка.

Лагерь Аттилы был настолько велик, что тесно было даже в этой огромной впадине; вот почему повелитель не захотел, чтобы с ним снова соединялся Увой, приказав ему зимовать в Маргусе.

Впервые Аттила при взятии столицы алеманов применил тактику «лавины»: на город обрушился такой вал гуннов, что рвы вмиг наполнились мёртвыми, — и по ним, как по мосту, шли живые; с крепостных стен продолжали осаждённые метать брёвна и камни и лить кипящую смолу, но гунны не обращали на это внимания, всё шли и шли, а поднимавшаяся гора трупов позволяла им лезть всё выше и выше... И это действительно походило на дикую лавину, сметавшую всё на своём пути. Вскоре гунны облепили крепостные стены, словно пчелиный рой ветви дерева, другие ринулись к воротам.

В этой «лавине» участвовал тоже впервые и сын Аттилы Эллак. Вооружённый мечом и луком, с висевшим у седла арканом, он, не боясь, ступал на скакуне по трупам своих сородичей, нанося по врагу уверенные удары остриём лезвия, пока не оказался также у ворот, которые вышибали уже огромными таранами.

Эллак проник на одну из улиц, где жили ремесленники. Их мастерские, служившие и торговыми лавками, стояли наглухо закрытые. Их тут же разнесли в щепки: в воздух, поднимаемые копьями, полетели клочья тканей, овчин, рубашки, кафтаны, сапоги, сандалии, плащи, кожаные панцири. Кто-то рядом с Эллаком растерзал перину, и пух и мелкие перья закружились, словно зимою хлопья снега.

Пробиваясь вперёд, орудуя мечом слева направо, а где, пуская из лука стрелы, Эллак выскочил снова на другую улицу и в окне богатого дома увидел испуганное, но очень красивое лицо молодой женщины. Он ворвался во двор, зарубив выбежавшего навстречу с топором в руке мужчину. Подле Эллака оказалось человек десять воинов-гуннов, которые помогли ему проникнуть в дом.

Там эту молодицу он обхватил рукой за стан, краем глаза успев заметить, как воины взвалили на плечи других женщин и потащили в спальни... Девушка не сопротивлялась. Он содрал с неё одежду, распластал на богатом ложе молодицу, а потом долго и молча вминал её в перину, которая вскоре под сильным нажимом двух тел взбилась по краям, а в середине сделалась тонкой и жёсткой.

Молодица тоже вначале молчала, а потом, видно, испуг перед гунном у неё прошёл, и она, охваченная плотским пылом, стала отдаваться Эллаку со всей страстью.

Затем Эллак сел на ложе и спросил на греческом (девушка оказалась римлянкой, владела греческим, на котором хорошо изъяснялся и Эллак):

   — Как твоё имя?

   — Марцеллина.

   — А моё — Эллак. Я родной сын Аттилы.

Девушка побледнела, и у неё задрожали губы.

Увидев, какое впечатление произвели эти два имени, скорее, последнее, имя отца, Эллак засмеялся:

   — Не бойся... Ты же видела, что у меня нет рогов и ступни, как у всех, а не копыта. Знаю, что моего отца все представляют таким и думают, что и сыновья похожи на него. Естество у меня, как у германских или славянских мужей. А может быть, и лучше. Так это или не так?

   — Так, повелитель.

   — Ещё никто меня не называл повелителем, милая... Может быть, и буду им, но только не скоро... Отец ещё полон сил и умирать не собирается. А сейчас одевайся, я беру тебя в свой обоз.

На выходе римлянка увидела растерзанных служанок, которыми насладились, а затем их искромсали мечами.

   — Сколько раз говорил не делать этого; попользовались и оставь в покое... Да разве можно остановить обезумевшего от крови гунна?! — как бы для себя сказал Эллак.

После взятия Августы Винделиков Аттила устроил пир.

Широкие столы в форме буквы «Т» ломились от изобилия разных кушаний и вин. Рекою лился медовый напиток — кам, который гунны переняли от славян, но он нравился всем — и германцам, и присутствующим знатным римлянам.

Были здесь уцелевшие от резни представители городских властей; они сидели на заднике длинного стола в одинаковых войлочных колпаках. Эти головные уборы служили им признаком свободы, их носили и вольноотпущенники.

Например, смерть императора Нерона вызвала в Риме такую радость, что народ (в знак освобождения от тирании), все до единого, надел войлочные колпаки и двигался в таком виде по улицам города.

Наблюдательный Аттила спросил у рядом сидящего с ним по правую руку Приска, что означают эти самые колпаки... Приск гут же разъяснил повелителю значение головных римских уборов и привёл пример, связанный со смертью Нерона.

   — А не думают ли римляне, что я их спаситель?..

   — Может быть, повелитель.

И, кажется, не было ни одного даже малого эпизода за столом, который бы не интересовал Аттилу... Если это касалось других обычаев, то повелитель спрашивал о них у мудрого горбуна Зеркона Маврусия, сидящего по левую руку; что касалось германцев, ромеев или римлян — у Приска.

Приск во избежании казни не стал возвращаться в Византию, так как императору Маркиану и Пульхерии стало известно, что он передал повелителю гуннов от Гонории кольцо и письмо.

Рядом с Приском сидели любимые у Аттилы военачальники — Гилюй, Шуньди, Огинисий, между Ислоем и королём гепидов Ардарихом разместился Эллак, возбуждённый, покрасневший от недавней похвалы отца, видевшего со своего командного места во время взятия города, как сын отчаянно пробивался к крепостным воротам... Не преминул тут же сказать Эллаку добрые слова и король Ардарих, не менее наблюдательный, чем Аттила.

Сейчас Ардарих в друзьях не только у повелителя, но и его старшего сына; они пьют, едят, перебрасываются шуточками и, конечно же, не ведают будущего... Да и на мгновение в мыслях у Эллака не может возникнуть то, что в скором будущем (через три года) на реке Недао, что течёт в Паннонии, сойдутся в сражении как злейшие враги король гепидов Ардарих и он — повелитель части гуннов, доставшейся ему после смерти отца, и в сражении этом будет убит... «Перебив множество врагов, Эллак погиб, как известно, — замечает Иордан, — столь мужественно, что такой славный кончины пожелал бы и отец, будь он жив. Остальных братьев, когда этот был убит, погнали вплоть до берега Понтийского моря».

Напротив Эллака за столом находились как раз два его брата — Эрнак и десятилетний Дзенгизитц. Последний выглядел зверёнышем — густые брови, маленькие злые глазки, еле видимые из-за набухших век, низкий лобик, совсем приплюснутый нос и узкий рот, кривившийся в злобной усмешке... По совету своей няньки Иданцы он уже попробовал кушанье, приготовленное из человеческого сердца, и не находил более лучшего блюда, чем это... Иданца верила в то, что после такой еды её любимца не возьмёт ни одна отрава, а Дзенгизитцу теперь казалось, что сострадание к людям, которое испытывает порой его старший брат Эллак, это очень глупая штука... Маленький зверёныш чувствовал самое большое удовольствие, когда наблюдал за казнью. Поэтому он бывал частым гостем у жрецов бога Пура, когда жертвы вначале подвешивались на крючья. А потом Дзенгизитц над повешенными за ребра издевался и плевал им в лицо...

Эрнак был не менее жесток, чем его младший брат, и он уже, как Эллак, имел своих воинов. Если Эллаку шёл двадцатый год, то Эрнаку только что исполнилось семнадцать.

Продолжая ряд по правую руку Аттилы, сидел за Ардарихом король остготов Аламер, за ним король ругов Визигаст и далее — три вождя склавенов — Дроздух, Милитух и Свентослав. Тут же разместился и старейшина Мирослав, который ещё не знал, что оставленный им отряд для защиты селений полностью погиб от рук амелунгов, а жители оказались в лагере полководца Увэя.

По левую же руку, начиная от Дзенгизитца, находились короли менее достойных, по мнению Аттилы, германских племён — маркоманов, квадов, герулов и скиров.

Вдруг прозвучал рог. Все подняли от еды головы, вытирая о штаны масляные руки. Из-за деревянного укрытия, расположенного за задником стола, вывели короля алеманов графа Гервальда в изорванном кожаном панцире. В левой и правой руках он нёс две части переломанного пополам меча.

Приблизившись к Аттиле. граф бросил обе половинки меча к ногам повелителя, упал на колени и поцеловал край его плаща. Только тут Аттила встал из-за стола; двигая скамейками, встали и пирующие.

   — Признаешь ли ты, граф, единственного в мире, завоевателя Скифии, держащего в своей власти варварский мир, могущественного вождя гуннского союза племён, регнатора[129] Аттилу своим повелителем? — громко вопросил Зеркон Маврусий, уже одетый по такому случаю в расшитую золотом тогу.

И тогда граф Гервальд так же громко объявил собравшимся:

   — Признаю!

Аттила поднял его с колен, обнял и усадил на место, которое только что занимал горбун...

Утром другого дня, когда в своей юрте Эллак ещё тешился с римлянкой, к нему прискакал Ардарих и передал, что его вызывает отец.

   — Что случилось?

   — Не ведаю того, — ответил король гепидов, пряча в усах весёлую усмешку.

Эллак понял, что Ардарих знает всё, только говорить не хочет или ему запретили.

«Ладно, разберёмся...» — Эллак тоже вскочил на коня, и через час, проехав немалое расстояние до юрты отца да ещё и пробившись через одиннадцать колец охраны, предстал перед повелителем.

У него сейчас находились Приск, Огинисий, германец Орест, Эдикон, Ислой и опередивший Эллака Ардарих. Эллак поздоровался со всеми и встал, играя плёткой, — держал её в левой руке и легонько посту кивал ею о ладонь правой.

   — Хорошим богатуром стал у меня старший... Посмотрите!.. — обратился Аттила к собравшимся, а потом уж повернул лицо к Эллаку: — Сынок, у меня только что были члены местного магистрата... Во время взятия города ты захватил в плен женщину, которая является дочерью наместника Рима. Твоё право владеть ею... Да и власть наместника номинальна, так как здесь хозяйничали алеманы и их король граф Гервальд. Но я всё же как защитник угнетённых по закону справедливости вынужден попросить тебя отдать эту женщину отцу...

«Аттила стал называть себя защитником угнетённых с тех пор, как объявил себя человеком, ограждающим от всяких посягательств римскую Августу... — возникло в голове у Приска. — Для того и затеял он этот поход. А потом уж намеревается пойти на Рим...»

   — Но она сама не пойдёт!

   — Почему? — строго спросил Аттила Эллака.

   — Я нужен ей.

   — Хорошо, пусть остаётся, но она должна навестить отца. Если ей нужен ты, то она вернётся к тебе... В ином случае, насилие над ней и её отцом ты чинить не станешь... Обещай мне.

   — Обещаю.

«А если не вернётся?.. — раздумывал, возвращаясь в свою юрту, Эллак. — Говорит, что я нравлюсь ей. А почему тогда не сказала, что является дочерью наместника Рима?..»

В юрте он прямо спросил об этом Марцеллину.

   — Милый, я думала, что если скажу об этом, то ты отошлёшь меня в город.

   — Тебя ждёт твой отец, сказал мне Аттила. А вернёшься ко мне?

   — Обязательно.

Но Марцеллина не вернулась... По дороге в город в лесном распадке на неё напали неизвестные люди, перебили охрану и зарубили её.

Кто они — эти неизвестные?.. Что им сделала какая-то римлянка, пусть и приходившаяся дочерью наместника, у которого, по словам Аттилы, и власти-то никакой не было.

Но давайте в точности попытаемся восстановить картину происшедшего.

Когда в юрте сын повелителя громко заявил, что римлянка не поедет к отцу, так как он нужен ей, то король Ардарих вначале поразился самоуверенности Эллака, отличившегося всего один раз при взятии города Августы Винделиков... Да, Ардариху приходилось брать десятки городов, сколько раз рисковать жизнью, быть тенью великого повелителя, во всём потакать ему, но, где нужно, правда, и правильно советовать, — умный Аттила умеет ценить человека, ценил он за всё это и короля гепидов. Но вот так, чтобы повелитель при всех, как он сделал, хваля сына, восхитился бы или подвигами, или умом Ардариха, такого ещё не бывало...

«Всё равно у Аттилы мы, короли племён, не родственных гуннам, что кусты у дороги, надо затоптать — затопчут, если нужно, то и объедут... И ты на большее рассчитывать не можешь...» — раздумывал Ардарих.

Вдруг непонятная злость охватила короля гепидов, пока сын и отец говорили о дочери наместника Рима. Ему захотелось сделать сыну Аттилы какую-нибудь гадость, чтобы сбить с него самоуверенность и спесь... Разве кто может вот так запросто войти в юрту к регнатору, встать посреди и поигрывать плёткой?! Кто он такой?.. Да пусть даже и родной сын... Ты покажи себя много раз в деле, прояви мужество и отвагу, тогда и поигрывай!

Да и дочь наместника, если она полюбила его, то наверняка полюбила не как его самого, а как сына повелителя, перед которым склоняются многие народы.

Тогда король гепидов и решил убить Марцеллину, назло Эллаку, но и подумал ещё, что этим вызовет раздор между отцом и сыном и посеет семена ненависти между гуннами и римлянами, проживающими здесь... Хотя и понимал Ардарих, что гибель дочери наместника не произведёт сильного впечатления; разве что это сравнительно с тем, как если бы в пруд, заросший ряской, упал камень... Поначалу бы ряска раздвинулась, а потом снова замкнулась над канувшим на дно камнем. Но его всё-таки бросит он, Ардарих!

Вот таким образом можно, оказывается, успокоить себя... Далее Ардариху не составляло труда выследить Марцеллину, переодеть в лохмотья своих людей и покончить с ней.

Поначалу Аттила взъярился на Эллака, как будто бы он явился причиной гибели дочери наместника. Но отец очень любил старшего сына и мог простить ему и не это... Он лишь заставил Эллака поехать к наместнику Рима и сказать ему, что в убийстве Марцеллины нет никакой его вины.

Но, как вы помните, в юрте тогда находился и казначей Аттилы Орест. Будет интересно узнать и его мысли в тот момент.

Ещё раньше, как только повелитель принял кольцо от римской Августы, пообещав ей свою защиту, Орест тогда прикинул, что теперь гуннам придётся воевать сразу против двух империй... Сумеет ли повелитель одолеть, казалось, неодолимую силу?

И с тех нор начала зреть у Ореста задумка, как бы урвать хотя бы частичку того несметного сокровища, которым владеет Аттила? Ведь, кстати, сам он даже не заметит, что исчезла лишь малая часть... «Он, конечно, проверяет свои богатства, но я в приходной и расходной книгах так всё распределю, что комар носа не подточит... — подзуживат себя на отчаянный проступок Орест. — А если победа будет за Аттилой?! Что мне делать тогда с моей утайкой? А ничего... Аттила не вечен, он старше меня, а я ещё молод; не станет его — тогда и начну эту утайку расходовать...»

Вот так и вызревало у Ореста желание украсть хотя бы малую толику сокровища своего благодетеля. Малая толика, если считать её по отношению ко всему богатству, а на поверку она окажется очень большой... Вот она, человеческая благодарность!

И когда Эллак пошёл к выходу из юрты, Орест, глядя ему вослед, именно в этот момент окончательно укрепился в мысли: «Украду!»

И думается, это тоже произошло под впечатлением принародной похвалы Эллаку; хоть Орест и считается почти братом, а повелителю сыном, но такой похвалы ему вовек не дождаться. Так лучше о себе позаботиться загодя.

Затем повелитель и собравшиеся, подумав и зная, что второй сын короля вестготов в Голосе не совсем в ладах с отцом, решили послать к Теодориху Второму посла с письмом от Аттилы, в котором он обещал своё тайное покровительство. Это придаст сыну Теодориха-старшего в нужное время и при благоприятно сложившихся в будущем обстоятельствах уверенность в борьбе за власть.

Письмо такое было написано, и его поручили отвезти Приску, но так, чтобы он неузнанным и под большим секретом от короля вестготов передал это письмо Теодориху Второму.


* * *

Объяснение в любви капитана и её спасителя надолго выбили Рустициану из прежнего жизненного равновесия, но после долгих раздумий она, в конце концов, пришла к твёрдому убеждению уйти в монастырь, тем более что ей посоветовал это сделать и епископ Сальвиан.

Стараниями епископа и короля Теодориха монастырь открыли за год до приезда в Толосу из Карфагена Рустицианы, собственно, это стал первый арианский женский монастырь в Аквитании, и хитрая бестия Сальвиан предвидел немалую материальную выгоду, если бы Рустициана постриглась в монахини. Дочь свою король вестготов очень любит, рассуждал епископ, и тогда он ещё больше пожертвует на содержание монастыря. А в монастыре у Сальвиана имелись прямые интересы — настоятельница мать игуменья Олимпиадора является возлюбленной епископа.

Смущало Рустициану, что монастырь арианский, но епископ и игуменья пошли даже на то, чтобы для дочери короля установить особую службу, для чего будет приспособлена малая церковь. Рустициана тогда и согласилась, так как сразу замыслила обратить в истинную веру других инокинь, заблудших, по её мнению, в ереси. Рустициана как бы сразу увидела своё высокое предназначение: она в монастыре не просто станет проводить свои однообразные дни до своей кончины, а заниматься великом делом — делом спасения душ...

Окончательно утвердившись в своём решении, она в то же время пожалела страдающего от любви к ней Анцала: встречи, которые случались с ним после того памятного дня, убедили её в искренности его чувства.

И ещё она решила, что за любовь к ней и за её спасение она должна наварха отблагодарить как женщина, ибо как женщина после его признания стала испытывать к нему огромное влечение.

По ночам она просыпалась от того, что видела сны, как он жадно целует её, как обнимает её прекрасное тело, как нежно ласкает её с головы до кончиков пальцев, как доводит её до исступления, и Рустициана уже знала, что если наяву она не удовлетворит с ним свою страсть, то такие сны будут и впредь приходить к ней по ночам...

Она честно призналась в том Анцалу; он опечалился тем, что она уходит в монастырь, но и обрадовался её желанию отдаться ему.

В один из дней Рустициана навестила отца. После получения письма от римской императрицы он как-то сразу приободрился — никак не ожидал такого поворота событий. Казалось, после того, как он нанёс поражение Литорию и захватил его в плен, Рим должен объявить короля вестготов своим кровным врагом, а тут поступило предложение обратного свойства — стать союзником в борьбе против гуннов.

Теодорих, может быть, до конца бы и не доверился Плацидии, как не доверился он Аттиле, если бы на него не произвёл впечатление полководец Аэций, приехавший самолично на переговоры о выдаче из плена Литория. Уже тогда Теодорих решил, что лучше он будет в дальнейшем иметь дела с римлянами.

Король вестготов помнил хорошо рассказы о легендарном короле Германарихе, воевавшем против гуннов и окончившем жизнь на острие своего меча, и его прямом потомке Винитаре, погибшем от стрелы Ругиласа, родного дяди Аттилы.

К тому же, давая согласие Плацидии и Аэцию в совместной борьбе против Аттилы, Теодорих исходил из древней, как мир, поговорки: «Скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты...», которую можно перефразировать иначе: «Скажи, кто твой враг, и я скажу, кто является тебе другом...»

«А если у Рима кроме гуннов есть ещё кровный враг король вандалов Гензерих, то, значит, Рим — друг мне, так как с Гензерихом у меня особые счёты...» — думал король вестготов.

Рустициана вошла к отцу и объявила о своём окончательном решении стать монахиней.

— Но у меня есть к тебе, отец, одна просьба — позволить мне пожить у бывшего нашего садовника на мельнице на берегу Гарумны, перед тем как затвориться в монастырских стенах от мира...

   — Дочь моя, ты снова рвёшь моё сердце, объявляя о добровольном затворничестве, но поделать ничего не могу... Знаю и то, что тебя любит твой спаситель наварх... Но право выбора я предоставляю тебе. И просьбу твою удовлетворяю.

   — Но пожить я хочу на мельнице не одна, отец, а с навархом Анцалом, уж коль тебе ведомо о его любви ко мне... Мы бы не хотели никакой охраны. Только с ним вдвоём.

   — Ты же знаешь, что я не могу тебе ни в чём отказать. Думаю, наварх сумеет тебя защитить.

   — Благодарю, отец.

И сейчас Анцал и Рустициана ехали рядом верхом по берегу Гарумны в направлении ветряной мельницы, где, Рустициана сказала, живёт бывший их садовник, отпущенный на свободу и приобретший потом эту мельницу.

Королевна помнит этого человека с детства, который много уделял ей внимания, так же, как Теодориху-младшему, которого тоже любил.

Как далее сообщила Рустициана, бывший садовник — галл, но внешностью своей, несмотря на свою старость, походил и теперь скорее на сармата или германца: с голубыми глазами и такими же, как у второго сына короля, рыжими волосами, которые до сих пор не тронула седина. Повзрослев, Теодорих-младший поддерживал с бывшим садовником добрые отношения и не боялся поверять ему даже самые сокровенные думы.

Такое подробное сообщение о взаимоотношении её и второго по рождению брата с бывшим сервом, а теперь свободным человеком, мельником, навали бы наварха на какие-нибудь выводы, но он всецело был поглощён тем, что предстояло ему испытать с любимой женщиной.

Через какое-то время им встретился едущий тоже верхом галл Давитиак.

   — Откуда? — спросил у него обрадованный этой встречей Анцал.

   — Да так... — замялся Давитиак. — Ездил к одному другу.

   — Он тебе не солдурий[130]? — уже наслышанный о некоторых галльских обычаях, снова спросил наварх.

   — Нет-нет... А вы куда путь держите? — обратился Давитиак уже к дочери короля, слегка поклонившись ей.

   — Гуляем по берегу Гарумны, — ответил за Рустициану наварх. Давитиака Анцал видел не раз у Теодориха-младшего. Когда был тот рабом, то встреча в разгульном доме вызвала бы у наварха некоторые подозрения, но теперь — нет: Давитиак после победы в сражении с римлянами Литория стал свободным гражданином и приближённым человеком ко двору. Сейчас уже и епископ Сальвиан на равных считался с ним.

А у Анцала с Давитиаком установились дружественные отношения во время пути на океан и обратно, и сын короля Теодорих знал об этом и намеренно способствовал их продолжению.

Глубокая осень... Но пока ещё держится, как это часто бывает здесь, лист на дубах, пока сопротивляется дуновению ветра и не падает на землю, а мохнатые ещё, зелёные ивы низко клонятся над рекою, и только зоркий глаз может узреть, как под их клубкастыми ветвями в вязком холоде иногда взблеснёт серебряной чешуёй огромная рыба.

Время, когда бортники, обхватывая стволы деревьев приспособленными для такого случая «когтями», лезут на самую верхушку, чтобы выбрать из дупла мёд, натасканный пчёлами весною и летом, а виноградари мнут спелые, налитые солнцем гроздья в огромных чанах, сливая сок, из которого сделают потом вино. Из убранного же ячменя сварят пиво, и попивать это пиво будут люди простые, те, кто «поплоше»...

Время, когда местные галлы-вольки режут свиней, устраивают свадьбы.

И как только утихнут осенние работы, тогда раба-серва можно купить за меру вина... Рабы-сервы нужны были везде — на работе в иоле, на оливковых и виноградных плантациях, в медных рудниках и каменоломнях, где добывается мрамор.

Сервы работали кузнецами, сапожниками, портными, жили в страшной нищете и бесправии: документы, подписанные сервами, считались недействительными; рабы не имели права жаловаться на господина.

Уход от него считался бегством, жениться без разрешения сервы не могли, дети рабов наследовали положение родителей. В судах похищение рабов расценивалось как кража, а похищение свободного человека — как убийство...

Господин не имеет права убивать раба, но не несёт ответственности, если серв умрёт во время наказания.

Рабы-сервы всё же бежали от своих господ — в леса, в горы, становились разбойниками, грабя и убивая богатых.

В Аквитании тоже было от разбойников неспокойно...

Уходили в разбойники не только сервы, состоящие из пленников и местных галлов, но и обедневшие крестьяне, ремесленники. Они образовывали вооружённые отряды, называемые в Галлии багаудами.

Были такие отряды и в угнетённой Северной Африке, которая находилась по соседству, где поначалу хозяйничали римляне, а затем вандалы. Эти отряды назывались здесь циркумцеллионами (название переводится дословно как «бродящие вокруг деревенских клетей»).

Циркумцеллионы немало хлопот доставляли королю Гензериху, так же как и багауды королю вестготов.

Хотя Гензерих и Теодорих I являлись смертельными врагами, но всё же роднила их эта борьба против разбойников внутри своих государств...

Давитиак тесно был связан с багаудами, и возвращался он, повстречавшись с влюблённой парочкой, едучи от одного главаря разбойников по имени Думнориг.

А Рустициана и Анцал, разминувшись с бывшим рабом и предсказателем, спустились в долину и пришпорили коней. Вскоре увидели ветряк старика Писона и его самого, стоящего чуть поодаль, высокого, с широкими плечами, с развевающимися на ветру медного цвета волосами.

   — Смотри, Анцал!.. Хорош?

   — Хорош! — искренне восхитился наварх фигурой мельника.

Подъехав поближе, Анцал действительно нашёл старика красивым: голубые внимательные глаза на худощавом лице, волевой подбородок, высокий лоб, а когда Писон улыбнулся гостям, то показал ряд белых здоровых зубов.

«А ведь ему пошёл восьмой десяток...» — сказала про себя Рустициана.

Мельник знал о несчастье дочери короля, был ошеломлён её чёрной повязкой на носу, но вида не подал, обнимая любимицу. Заинтересованно выслушал Анцала, который доложил ему, что он — капитан двухпалубного корабля и из Карфагена привёз Рустициану через Гадирекий пролив к берегам океана, а оттуда — по Гарумне в Толосу. От Давитиака и оруженосца Теодориха-младшего, часто бывавших на мельнице, Писон слышал эту историю; пожав крепко руку Анцалу, он также обнял наварха в знак благодарности...

Ни о чём больше не спрашивая, Писон повёл их в дом, стоящий рядом с мельницей, а слуги взяли лошадей Рустицианы и Анцала под уздцы.

У старика жены и детей не было: будучи сервом, не хотел жениться, чтобы не плодить себе подобных рабов, а когда получил свободу, был уже не молодым — вместо жены имел на содержании экономку, родом тоже из галльской семьи, — черноглазую бойкую бабёнку, у которой, как заметила Рустициана, всё горело в руках... Она не доверила слугам накрыть стол для столь высоких гостей, а сделала это сама, протерев полотенцем каждую миску, каждый прибор.

Патрисия — так звали экономку — украдкой взглядывала на лицо дочери короля, тоже зная, что произошло с ней в Карфагене, и так же украдкой утирала навертывавшиеся на глаза слёзы.

«Бог Огмий, помоги этой женщине! Испортить такую!.. Но и с чёрной повязкой она — красавица на загляденье... Какой стан! Какая походка! Одно слово — королевна... А вот, говорил Давитиак, собралась в монастырь... Бедная! Как не справедлива судьба и к представителям королевской фамилии... И ты, бог Баден, помоги этой женщине!» — про себя молила своих богов сердобольная возлюбленная мельника.

Когда гости пообедали, Патрисия отвела их в покои: только вначале спросила у хозяина:

   — А как размещать?.. Судя по тому, как они относятся друг к другу, я бы поместила их вместе.

   — Ну и помещай вместе... Окажешься неправа, тебя Рустициана поправит, — с улыбкой ответил Писон.

   — Знаешь, остались довольны покоями... — через какое-то время докладывала Патрисия мельнику. — Анцал и Рустициана все перины на ложе хвалили... Они у меня и впрямь до небес!

   — А может быть, им лучше бы без перин?! Помнишь, как мы с тобой, как помоложе были, в плотницкой на голом верстаке?

   — Помню! Я потом свою служанку из спины занозы заставляла вынимать. Она вынимает и охает, а я смеюсь, вспоминая и угадывая, в какой момент та или иная могла впиться...

   — Молодость!.. Да ничего, мы ещё с тобой занозиться можем... — засмеялся Писон. — Пусть будут у них перины, по ночам уже холодно; если что, на пол сползут.

   — Вот бы хорошо, если бы у них всё это свадебкой закончилось.

   — Вряд ли... Как задумала Рустициана, так и будет. С пути не свернёшь... Я её знаю, Патрисия. Видно, перед тем, как затвориться от людей, захотелось ей побыть среди них... Повеселиться, одним словом.

   — Повеселиться?.. Нет, мой любый Писон, весельем тут и не пахнет... Посмотри на обоих... И то, понятное дело, ведь их потом ожидает разлука. Пусть напоследок любятся.

На другой день рано утром проснулся Анцал от скрипа подвод и громкого понукания — догадался, что это волы везли к мельнице смолоть пшеницу только что собранного урожая.

«Дел теперь у Писона будет невпроворот... А тут мы со своими хлопотами...» — наварх покосился на Рустициану. Она спала, разметавшись обнажённая, но даже во сне инстинктивно прикрыла локтем лицо; нежные перси её, округлые, как чаши, вздымались и слегка трепетали от ровного дыхания, в углублении на гладком упругом животе застыла капелька пота, не высохшая ещё, так как снова со всей страстью Рустициана отдалась Анцалу совсем недавно, может быть, за час до того, как разбудили его скрипы и крики погонычей. Перина, скомканная, лежала на полу...

Анцал, не одеваясь, голый подошёл к окну.

   — Какой ты красивый, капитан! — сказала Рустициана, проснувшись и открыв глаза.

   — Милая моя! И ты как утренний цветок, который в росе... Я только что видел на тебе росинку.

   — Где, где? — воскликнула Рустициана, надевая повязку, а на виски — подвески.

Подошла тоже к окну, не одеваясь, всмотрелась:

   — Жаркий предстоит на мельнице денёк. Смотри, подводы едут и едут.

К обеду их не уменьшилось, а стало больше. Выпряженные волы, но не освобождённые от ярма, гремя нашейными колокольцами, попарно паслись на склоне холма, спускающегося к реке. С другой стороны холма расположилась роща, состоящая из южного, так называемого пушистого дуба с зарослями вереска и ладанника.

Вот туда и отправился, вооружившись луком, поохотиться на оленя после обеда Анцал, оставив Рустициану на попечение Патрисии и её многочисленных слуг. Наварх удивлялся: «Откуда их столько у простого мельника?..» Но потом сообразил, что если навещают его члены королевской семьи, то понятно... Вот и теперь заметил, что на некотором расстоянии за ним следуют верховые — охранники... Сам король говорил дочери, что не будет никакой охраны. Ну и ладно, не мешают — и хорошо.

Пробираясь верхом через кусты ладанника, Анцал вскоре выехал на поляну; огляделся, слез с коня, — тут наварх и устроит засаду на оленя. Сейчас на стороне капитана должно стать терпение и ещё раз терпение.

Коня он отвёл в кусты, чтобы его не было видно, привязал к дереву, погладил лоснящийся лошадиный круп и в этот момент почуял запах дыма. «Может быть, неподалёку находится тайное капище жрецов-друидов?.. — И содрогнулся от этой мысли. — Если они кого и сжигают, то наверняка человека...»

Но, несмотря на внутренне неприятие этого и даже маленький страх, любопытство всё же погнало его узнать о происхождении дыма.

Анцал снова погладил круп коня, успокаивая животное, да и себя как бы тоже — прикосновение ладони к коже бессловесного, но родного существа придало ощущение уверенности, и капитан тихонько пошёл в ту сторону, откуда шёл дымный запах.

Но Анцал вышел не к предполагаемому капищу, а к землянке, застланной брёвнами; через отверстия между брёвен и шёл дым, значит, костёр кто-то развёл на полу обогреться или сварить ужин. Время клонилось к вечеру.

Капитан подкрался поближе и услышал голоса, доносившиеся снизу. Один из них Анцал узнал сразу — голос Писона, владельца мельницы.

«И когда он успел?. Уезжая, я видел, как он заводил очередную подводу с мешками пшеницы во двор».

   — Думнориг, я обязательно передам письмо от Аттилы Давитиаку, а тот отдаст его прямо в руки рыжему Теодориху.

«Это они так величают второго сына короля вестготов. А почему ему, а не Теодориху-старшему?.. И почему такая таинственность?» — промелькнуло в голове наварха.

   — И ещё, Писон, тот, кто доставил письмо, по имени Приск, пусть поживёт у тебя на мельнице. По крайней мере, до тех пор, пока не получит ответ от Рыжего.

   — Но сейчас у меня гостит Рустициана со своим дружком.

   — Я знаю... Спрячешь Приска на сеновале.

   — Хорошо, Думнориг, всё будет сделано так, как велишь.

«Думнориг... Думнориг... Не тот ли, о ком слагают в народе легенды... Неуловимый вождь багаудов... Но его можно схватить, если я обо всём расскажу Теодориху-старшему. Но только не это! Если бы я стал зятем короля, то можно было на это решиться. А сейчас я здесь чужеземец... И только. Побудешь на мельнице, позабавится ещё денёк-другой Рустициана тобой, как игрушкой, и закончится твоё наслаждение от обладания ею... А сейчас нужно уносить отсюда как можно быстрее ноги...» — Анцал вскоре сел на коня и отъехал от опасного места. На краю рощи увидел, как повернули коней, не доехав до неё, и охранники.

«Гляди, и Рустициане ни слова! — внушал себе капитан.

Сделалось неуютно и холодно на душе оттого, что он частично проник в ненужную ему тайну. И ещё оттого, что всё хорошее, происходившее с ним, к сожалению, скоро кончится...

IV


В кабинете дворца в Карфагене за столом сидели двое: сам правитель вандалов Гензерих и король свевов Рикиарий. Здесь же прохаживались две огромные собаки, то и дело поглядывавшие на гостя.

Гензерих украдкой рассматривал лежащую на столе необычайно красивую золотую, с драгоценными камнями вещь в форме африканского льва, подаренную Рикиарием. Этот подарок являл собой явный намёк на могущество короля вандалов — в Средиземном море, портах Карфагена. Сардинии ходило и стояло у него множество быстро построенных кораблей, готовых отплыть к Риму в любой момент.

Рикиарий, молодой, горячий, торопил с походом: говорил, что его войска, хорошо вооружённые, готовы загрузиться на палубы грозного вандальского флота. И ещё он заявил:

   — Вожди племени автригонов тоже пойдут с тобой, король. Они мои соседи — я приведу их.

   — Это племя, кажется, обитает в северной Лузитании, в испанских горах, где начинается река Эбро. Я знаю эти места.

   — Именно так.

   — Рад тому, что ты сказал... Но с походом на Рим мы всё же погодим. Пусть Аттила в Галлии потреплет вестготов и римлян.

   — А если потреплют его?

   — Ну, это тоже нам на руку. Мне доложили, что у Аттилы численность войска больше четырёхсот тысяч. Столько же у Аэция и Теодориха вместе взятых. Скоро гуннский правитель переправится через Рейн, навстречу Аттиле уже идут римский полководец и король вестготов с сыном Торисмундом. И такая произойдёт кровавая битва, Рикиарий, — Гензерих впервые назвал короля свевов по имени, — что полягут сотни тысяч с одной и другой стороны... И не важно для нас, кто победит, мощь тех и других будет ослаблена... Вот тогда и скажем своё слово.

За дворцом плескалось море, громко отдавали команды капитаны кораблей, стоящих на приколе у самого берега.

   — Я ведь тоже стал строить свои корабли, — как некую тайну сообщил правителю вандалов Рикиарий.

   — А мне это известно... — улыбнулся Гензерих, и угрюмое лицо его осветилось.

«Хромой чёрт, всё ему известно, и всё-то он знает...» — подумал король свевов, а вслух сказал:

   — Добродетель заключается и в том, чтобы всё знать...

   — В чём заключается эта самая добродетель, я не совсем представляю точно... Только я бы добавил к твоему определению, Рикиарий, ещё несколько слов: не только всё знать, но и уметь... Кстати, добродетель в наше время очень редкая штука, и нужна ли она?

   — А как же в отношении между друзьями?

   — Здесь, я думаю, скорее нужна порядочность. — Лицо Гензериха снова сделалось угрюмым, как всегда, а взгляд колючим и подозрительным.

Наконец он взял отлитую голову льва в свои руки — всё же сказалась жадность к золоту и драгоценностям, — не вытерпел, чтобы в открытую не восхититься такой вещью, да и польстить гостю тоже:

   — Какие прекрасные изделия льют ваши мастера!

   — Да, король, а золото для этой головы добыли на реке Таг[131]. Река, смешивая золотой металл с илом и песком, влечёт его в океан...

   — Жаль, что не влечёт она его прямо сюда, в Карфаген... — пошутил предводитель вандалов.

Рикиарий внутренне поёжился от такой шутки. К счастью, к Гензериху зашёл его старший сын Гизерих, и разговор короля вандалов с королём свевов пошёл на убыль и скоро закончился.

   — Отец, ты просил доложить, как только судно будет готово к спуску на воду. Оно готово.

   — Хочешь с нами пойти, Рикиарий? Я покажу тебе своих кормчих и корабельщиков. У меня ведь многие из них бывшие сицилийские пираты...

Король вандалов вылез из-за стола, хромая, но бодро вышел на середину кабинета и указал Рикиарию на дверь.

У входа во дворец на улице подали коней. Рикиарий подумал, что сейчас с королём вандалов они поедут к воротам, но Гензерих направил коня вверх по широкому, ограждённому каменным бортом спуску, и вскоре оба оказались на крепостной стене у огромной башни с бойницами. Тут они слезли с коней, которых приняли оруженосцы, и подошли к башне. Отсюда открывался великолепный вид на море, по которому сновали однопалубные корабли с круто загнутыми килями, изображающими своими формами то льва, то грифа, то орла; двухпалубные диеры с рядами вёсел и парусами и даже триеры наподобие римских либурн с таранами на корме.

   — Это мой флот, — с гордостью скатал Гензерих, и глаза его сделались с «волчинкой» — из голубых превратились в жёлто-зелёные.

Он стоял, опершись одной ногой о выступ борта. Ростом Гензерих не выделялся, но гордо сидящая на плечах голова с густыми светлыми волосами, спускавшимися вниз ровными прядями, которые сейчас шевелил ветер, прямая широкая спина и гибкая тонкая талия, с висевшим на ней мечом с богато отделанной рукояткой, синий внакидку плащ из тонкой шерсти делали фигуру короля вандалов величественной.

   — Как только взят Карфаген, я огородил его двойными стенами такой ширины, что они примкнули к самой воде, и теперь каждый корабль с моря швартуется вплотную к ним. В стенах устроил железные двери, и через них с палубы подаются различные грузы: то может быть зерно, которое перехватываем у римлян, или рабы — да мало ли что мы сейчас перевозим!..

Если другие города в Африке — Гиппон, Цирту мне пришлось штурмовать осадными орудиями и разрушать их, то Карфаген я брат при помощи деревянных, обитых железными листами башен, которые выкатывались вровень с каменными зубцами, и по перекидным мосткам мои воины перебегали на крепостные стены, а оттуда — на городские улицы и площади. Поэтому город остался целым, и я сделал его своей столицей. Говорят, что мы варвары... Разрушители. А римляне — нация созидателей. А не они ли в третью Пуническую войну специальным постановлением сената разрушили Карфаген — родину Ганнибала — до основания, даже разобрали стены и каменные здания, а остальное — спалили дотла?! И пятьдесят тысяч карфагенян продали в рабство... Я же не взял в Карфагене ни одного пленного. Конечно, убитых было много... Сколько времени прошло! А до сих пор на выжженных римлянами местах имеются провальные ямы... Созидатели! — презрительно процедил сквозь зубы Гензерих. — Вот как возьму Рим, устрою им такой же Карфаген, какой они здесь когда-то устроили...

Пока король вандалов говорил, к башне, на которой была укреплена стрела со спускающимися вниз двумя железными цепями с крючьями, подошли люди. Тут были и африканцы, и германцы, и даже римляне. Но все были одеты одинаково — в шёлковые рубахи и малиновые шаровары. Только на пятерых накинуты такие же синие из тонкой шерсти, как у Гензериха, плащи.

   — Эти пятеро — мои сыновья. Пойдём, Рикиарий, я познакомлю тебя с ними: старшего Гизериха ты уже видел, второй по рождению — Гунерих, третий — Гунтамунд, четвёртый — Тразамунд и пятый — Ильдерих.

Последнего отец потрепал по щеке. Когда Рикиарий подавал руку Гунериху, король вандалов напомнил обоим:

   — Вы не забыли, что являетесь свойственниками...

   — Нет, не забыл... — ответил за себя Рикиарий.

   — А после того, как пришлось подвергнуть казни Рустициану, её сестра не настраивает ли тебя, король свевов, против нас?

   — Посмела бы только! Тем более я знаю, что справедливый из справедливейших король вандалов зря человека не накажет...

   — Ты верно говоришь, мой союзник... Больше того, я хотел эту женщину, дерзнувшую меня отравить, предать смерти, но её спас наварх Анцал... Думаю, что мне всё же представится возможность отомстить ему за это.

   — Суета сует... Так говорит наш епископ в Галлеции[132] Иероним Идаций, письменно зафиксировавший! ещё сорок лет назад переход из Галлии через Пиренеи трёх лучших племён — двух германских и аланов, — напомнил Рикиарий, чем также польстил Гензериху, ибо разговор в связи с жёнами стал уходить в нежелательную сторону. — Два германских племени — вандалов и свевов — остались верны своему слову — бороться до последнего вздоха с ненавистным Римом, от руки которого погибло много наших воинов; аланы же, как и вестготы, предали нас...

И упреждая вопрос, Рикиарий добавил:

   — Не стану же в таком случае я искать союза с вестготами, хотя и Теодорих является моим тестем!

   — Я верю тебе, Рикиарий. — Гензерих ткнул крепко сжатым кулаком в плечо-короля свевов. — Теперь смотри, как новый мой корабль будут спускать на воду. Строим мы корабли внутри крепости. Там ещё видны неприбранные щепки. А внутри для того, чтобы при неожиданном нападении враги не смогли запалить верфь. Так бы случилось, если бы она находилась снаружи.

Люди в малиновых шароварах и сыновья Гензериха подошли к огромному вороту и начали его вращать: стрела послушно поползла в другую сторону, и цепи с крючьями повисли во внутренний двор крепости, точно над кораблём. А внизу зацепили крючья за трос, которым был опутан весь корабль; затем люди внизу разошлись, но на палубе появился жилистый загорелый человек. Он дал знак находившимся у ворота наверху и, оставаясь на борту, приветственно помахал рукой Гензериху.

   — Это будущий капитан сего корабля, — пояснил король вандалов. — Капитан присутствует на нём с момента касания днища воды, а при крушении на море (конечно, не дай Бог!) уйдёт с палубы последним.

Ворот снова начал работать, но видно было, как становится тяжело тем, кто вращал его. Корабль оторвался от земли и стал подниматься. Вот он достиг края стены, и все увидели его высокие борта с отверстиями для вёсел и закрученный спереди в форме змеи киль.

Корабль повис над стеною, капитан бросил с него что-то своему королю. Стрелу перевали, и судно, оказавшись за внешней стороной крепостной стены, начало медленно спускаться.

   — Держи, Рикиарий! В знак дружбы от меня, — сказал Гензерих и подал королю свевов то, что бросил капитан — всего-навсего кусок красной материи, на котором белыми нитями было вышито: «Попутного ветра! Рим будет разрушен!»

   — Благодарю, король! — Рикиарий растрогался.

Величие короля вандалов проявилось и здесь. Его последовательность в борьбе с римлянами только восхищала.


* * *

   — Чендрул, я разрешаю тебе набирать в свою тысячу воинов из самых лучших гуннских родов, коими являются хунугуры, биттугуры и алпидзуры. А также можешь брать и германцев, но не всякий сброд, а лиц, приближённых к королям, графам и герцогам, а может быть, состоящих с ними в родстве... Я возлагаю на тебя в предстоящей битве великую обязанность по захвату короля вестготов Теодориха и самого полководца Аэция, — говорил Аттила представшему по его велению перед ним бывшему сотнику из войска Увэя.

О том, как Чендрул проявил себя при взятии среди болота острова, на котором засели амелунги, во всех красках расписали правителю полумира сотник Юйби и десятник Хэсу, когда они вернулись к своему начальнику Целою.

Хэсу привёз с собой склавенку Любаву: она по своей воле, а не по насилию отдалась ему в Маргусе, где они на какое-то время задержались с отъездом. Хэсу Любаве показался умным и терпеливым гунном, так непохожим на своих сородичей: его же внимательное отношение к ней окончательно покорило сердце молодой вдовы...

   — Великий, а можно я возьму к себе в полном составе сотню Юйби, в которую входит десяток Хэсу?.. Мы вместе с ними переправлялись через болото, и я видел их в ратном деле.

   — Чендрул, ты волен делать так, как считаешь надобным. И если нужна тебе эта сотня — бери.

   — Как только я наберу тысячу, повелитель, мне бы хотелось, чтобы она дала клятву перед Марсовым мечом, а потом по обычаю принесём в жертвы грозному богу Пуру тех пленных, каких добудем ещё до начала великой битвы.

   — Это хорошая мысль. И я тоже се одобряю. Действуй, Чендрул, — благословил Аттила на большое дело ранее безвестного сотника; в Каталаунской битве он действительно оправдает надежды повелителя.

Зима и весна для Чендрула ушли на то, чтобы отобрать в тысячу воинов, ибо каждого он испытывал сам, а затем поручил это делать Юйби и Хэсу, чем окончательно покорил последних, вначале недовольных его таким назначением и возвышением. Но они знали: воля повелителя — священная воля...

А для воинов испытание состояло в умении хорошо рубиться на мечах; стоя в полный! рост на скачущей лошади, метко стрелять из лука и кидать копьё; зацепившись за седло железными шпорами, находясь под брюхом лошади, поражать цель (если простые гунны, как мы отмечали ранее, к голой пятке привязывали колючку шиповника, то Чендрул распорядился к обувке нацепить настоящие шпоры, заимствованные у германцев); также нужно было уметь заарканить не только всадника, но и саму лошадь, да так, чтобы не только остановить её на полном ходу, но и повалить.

Гуннам из трёх названных повелителем родов это удавалось легче делать, нежели германцам. Но многих удивил Андагис — родственник королю, происходивший из рода Амалов, самого величественного рода (но родовитости Андагис превосходил даже короля вестготов Теодориха и его сына Торисмунда, ведших свою ветвь от Балтов). Андагис, сражаясь на мечах с Хэсу и Юйби, поочерёдно выбил из их рук оружие. Заарканил мчавшуюся диким галопом лошадь так, что не только её повалил, но чуть не удушил...

Набрали всего полтысячи воинов, и Чендрул понял, что, если так дело пойдёт и дальше, они не управятся и до осени. Поручил он отбор и проверку ещё и Андагису, но всё равно этого оказалось мало.

И тут добрая мысль пришла в голову Хэсу. Он посоветовал Чендрулу:

   — Мы забыли об одном — в войске нашего повелителя самых храбрых и искусных награждают свистящими железными стрелами... Следует кликнуть клич, чтобы их обладатели собрались в указанном месте, а уж из их числа будет нетрудно отобрать недостающую полтысячу.

   — Умница, Хэсу! — похвалил Чендрул.

Когда такой клич был дан, Аттила, не вмешиваясь в их дела, сейчас в знак одобрения поцокал языком.

Таким образом пятьсот воинов (да ещё каких!) быстро набрали. Теперь тысячу нужно было сплотить воедино, чтобы она действовала как сжатый кулак; поэтому Чендрул, Юйби, Хэсу и Андагис решили воинов опробовать в деле, а для этого следовало переправиться через Рейн, несмотря на бурливые его воды весною.

Было приказано выдолбить из стволов деревьев десятка два челноков: с трудом и некоторыми потерями преодолев на них злое течение реки, протянули за собой трос, и Чендрул вновь повелел, чтобы сделали плот длиной в сто локтей и шириной в двадцать. Одним концом накрепко привязали его к берегу и засыпали сверху толстым слоем земли — получилось что-то вроде моста. «Мост» продлили вторым, уже плавучим плотом, точно таким же по ширине, но вполовину короче, и к нему присоединили протянутый с того берега трос, который вделали в ворот. И когда всадники ступили на плавучий мост, то воротом потянули трос, и вскоре первая партия воинов с лошадьми оказалась по другую сторону Рейна.

Аттила и его военачальники, стоя на этом берегу, с таким же удовольствием наблюдали за действиями Чендрула и его подчинённых, с каким взирали ранее на их подготовку.

Вскоре вся тысяча, переправившись, углубилась в лес и достигла поселений бургундов. В мгновение ока разбив вооружённый отряд, а затем ограбив несколько богатых деревень, она вернулась назад, потеряв всего пятьдесят воинов, но зато хорошо пополнив сокровищницу Аттилы. Тем более что золото и серебро понадобились сразу в большом количестве: в глухом месте, о котором знати немногие, с согласия повелителя отливались для него три гроба — золотой, серебряный и железный.

Казначей Орест, по инициативе которого это делалось, на курултае посвящённых объяснил всё так:

   — Римские императоры, как в прошлом египетские фараоны, строили себе гробницы ещё при жизни. Царствование нашего регнатора сопряжено с походными опасностями и грозными битвами (да продлит его жизнь ещё на многие годы величайший бог Пур!), но мы так же должны иметь то, что заменило бы нашему правителю гробницу. Поэтому я предлагаю отлить три гроба — золотой, серебряный и железный в знак того, что железом наш великий Аттила одолел другие народы, а золото и серебро доставил своему племени...

   — Я бы хотел поправить названого сына, — снисходительно улыбнулся Аттила. — Доставил не только своему племени, но и тем, кто со мной дружит и служит мне...

Крики восторга всколыхнули юрту, а Орест (названый сын!) про себя отметил: «Кричите, кричите громче, глупцы! Только выгоду из всего извлеку я один... Кто теперь учтёт, сколько золота и серебра я отпущу на эти гробы?!»

Украденное из сокровищницы правителя гуннов Орест закопал по эту сторону Рейна в одном укромном месте в лесу у скалы, приметив клад валуном, а отлитые вскоре гробы были тщательно упакованы, и теперь они вместе с казной будут отныне перевозиться под ещё более усиленной охраной.

Между прочим, гроб, сделанный из прииртышского кедра, в то время, когда отец Аттилы предпринял поход на усуней[133], также возили за ним до того рокового часа, пока не зарезала его женщина...

Маленький Аттила знал, что за отцом повсюду возят гроб, и как-то спросил Мундузука: «Не страшно ли это?»

— Если ты великий воин, а тем более правитель, ты должен уметь против страха в своём сердце ставить щит... И ещё твоя сила проявляется в том, чтобы быть готовым умереть в любой миг.

Поэтому повелитель полумира без предубеждения отнёсся к отливке для себя трёх гробов, к тому же в последнее время по утрам у него стали случаться сильные носовые кровотечения.

Да, старость не радость, но всё же теперь есть кому наследовать власть: Эллак становился не только прекрасным воином, но и успешно обретал многие качества настоящего правителя, такие как терпение, ум, хитрость, железная воля, способность слушать подчинённых и быть выслушанным, чёткость в изложении своих мыслей, мужество, умение нравиться воинам, неприхотливость в походной жизни и ещё, что особенно в последнее время проявилось у Эллака после гибели Марцеллины и что считал Аттила не менее важным, — недоверие к женщинам. Да и не только к женщинам — недоверие ко всем! И это, пожалуй, самая верховенствующая черта характера любого правителя, будь он повелитель полумира, император, василевс, король или герцог какого-нибудь племени.

Когда в конце мая наступило сухое время и когда подошло стотысячное войско Увэя, Аттила приказал переправляться через Рейн. Проводники-галлы сообщили, что выше, где впадает в Рейн река Неккара, есть сравнительно мелкое место: водное течение разделяется здесь на два рукава, обтекая небольшой лесной остров. Легко добравшись до него на надувных кожаных мехах, можно там срубить плоты и преодолеть более широкий рукав.

Так и сделали!

Воины после переправы были сильно утомлены, но Аттила дал всего для отдыха один день и одну ночь. В обозах слышались крики и плач тех женщин, которые потеряли во время переправы детей, мужей или близких родственников.

Хэсу навестил своих пока бездетных жён — первой его встретила Любава; он очень обрадовался ей, также был рад видеть молодую гречанку. Ночью он остался с ними обеими...

А вот Юйби так устал, что своих жён после того, как они его встретили, тут же отослал обратно в обоз. Ему было не до них.

Положил голову на медвежью полсть и сразу заснул. Снился ему ужасный сон: будто он рубит головы своим жёнам, а тела их укладывает вместе с сотнями других поперёк течения Рейна. Хорошо, что сон прервал громкий трубный рёв оленя, раздавшийся неподалёку от палатки.

Проснувшись, Юйби лежал с открытыми глазами и слушал, как ветер завывал в пихтах. Так до самого рассвета сотник не сомкнул веки, а чуть заалело на востоке, вышел наружу.

«Какой тяжёлый мне приснился сон! Да и настроение духа моего становится день ото дня тяжелее. Предчувствие чего-то плохого?.. Или всё оттого, что обходят меня молодые?.. Чендрул. А там, глядишь, на моё место сядет Хэсу. Один раз он уже сел. Правда, и меня повысили. Только теперь мне уж тысячу не дадут. А чтоб место ему уступить, значит, надо погибнуть...»

Но Юйби почувствовал, как с рассветной прохладой легко взыграли в его теле мышцы; сотник подошёл к дереву, легко подпрыгнул, повис на ветке, потом с силой дёрнул телом и сломал её.

«Мы ещё повоюем», — весело подумал и стал наблюдать, как просыпается зарей некий лес.

Первым засуетился трудяга бурундук. Забегал по деревьям, завилял полосатым хвостом, что-то всё затаскивая в свою нору.

   — Чив-чив-чив, — встрепенулась пичужка-синица.

   — Иск-иск-иск, — завторила ей нежно и томительно другая лесная птаха.

Заволновалась, закурлыкала сойка, задолбил дятел.

Небо ещё больше заалело; сделавшись совсем зелёными листья буков, а туман, доселе висевший в ветвях пихт, сполз в долину.

Крадучись на кривых ногах, низкорослый, как кустарник, растущий у подножия деревьев, и сам, с взъерошенными на голове волосами, будто похожий на него, Юйби приблизился к лагерю своей сотни, чтобы проверить постовых, но опять беспокойные мысли, тревожившие перед рассветом, снова одолели его. Сотник начат сравнивать молодых и стариков, к коим причислял себя, и выходило не в пользу последних.

«Молодые командиры стали куда более сообразительнее, нежели мы в их пору. Да и внешне они отличаются от нас: ноги у них менее кривые, хотя тоже проводят в сёдлах не меньше времени. Выше ростом, и носы у них почти не приплюснуты, — усмехнулся Юйби. — И всё оттого, что берут в жёны девушек, молодок разных народов. Вот они и рожают гуннов другой формации... А то, что сообразительнее, потому как видят каждый день много интересного — другие земли, города, узнают другие нравы и обычаи...

Взять меня... До того, как идти с Ругиласом в дальний поход, лет десять я провёл в становище у карпатских венедов, делая лишь мелкие набеги на чужие племена... Существовали для меня одни и те же горы. Мозги и костенели...» — снова усмехнулся Юйби, но вывод о том, что «ещё повоюем!», снова отдался в голе волнением дикой крови, когда сотник услышал привычные ржание стреноженных коней и блеяние стада.

Вот и возницы, стуча оглоблями, начали закладывать повозки, чтобы сразу по приказу командиров тронуться в путь.

Ветер уже пошумливал верхушками буков и пихт, а не как спозаранку — ветвями; и брызнули первые лучи солнца...

Аттила в своей юрте собрал совет, на котором было решено — войско Увэя и племя гепидов во главе с Ардарихом пойдёт брать Августу Трсвиров,[134] Шуньди — город Аррас, Гилюй — Мец, сам же повелитель с тюменями Огинисия, Эдикона, Ислоя и Эллака, германскими племенами остготов, ругов, скиров, маркоманов, квадов, герулов, алеманов и славянским племенем склавенов отправится к Амьену.

Все названные города, построенные римлянами на лимесе Романус, представляли собой сильно укреплённые крепости. И это хорошо понимал Аттила — поэтому повелел командирам для их взятия применять любую тактику вплоть до обмана и подкупа. А во устрашение жителей, чтобы они не смели после ухода гуннов подняться в тылу с оружием, оставлять от городов и селений одни пепелища, не щадить никого и истреблять всех, даже малолетних детей.

Когда Аттила подходил к Амьену, он получил сразу три донесения: от Увэя, Шуньди и Гилюя — города Августа Тревиров, Аррас и Мец не только взяли, но сровняли их с землёй. Аттилу эти известия обрадовали ещё и потому, что начало похода складывалось как нельзя лучше.

После взятия Амьена повелитель сделал с ним то же самое и пошёл на Аврелиан[135], оставляя за собой кучу мёртвых тел, наваленных друг на друга так, что они образовывали как бы холмы.

Пылали пожары с достающими до неба узкими яркими языками пламени и, если в них попадали птицы, то они, опалив крылья, комками падали на землю. А дым густыми чёрными космами метался над лесом и полем, и издали казалось, что развевались огромные гривы бешено мчавшихся гигантских коней, на которых ездит по ночам богиня Даривилла.

«Поистине пылала костром большая часть Галлии, и не было ни у кого упования на стены», — читаем у историков.

Но как раз стены Аврелиана остановили почти безостановочный бег конницы Аттилы.

В этом городе проживало много ремесленников-оправщиков, ювелиров, у которых имелись богатые запасы серебра, золота и драгоценных камней, и Аттиле не хотелось поджигать его, как Амьен. Повелитель предпринял три штурма, применив для этого таранные машины, а в проломы в крепостных стенах пускал конницу. Но городской гарнизон успешно отбивал эти атаки, а проломы тут же быстро заделывались.

Городской гарнизон состоял из храбрых аланов, руководимых королём Сангибаном. Аданы считались преданными римлянам воинами; ещё три года назад с помощью отца Сангибана короля Гоара Аэций нанёс поражение восставшим в Галлии багаудам, да, видно, не такое сокрушительное, если это восстание перекинулось сейчас в Испанию, а в Галлии слилось с восстанием «армориканцев» под предводительством Думнорига и Давитинка, охватив побережья от устья Соммы до устья Гарумны, угрожая королю вестготов Теодориху.

Обложенный гуннами со всех сторон, Аврелиан начал испытывать недостаток в продовольствии. Аттила и рассчитывал на это, к тому же, он понимал, что теперь Сангибану без вылазок из города, чтобы пополнить съестные припасы, не обойтись. И тогда гуннский правитель вызвал к себе Чендрула и сказал:

   — Настал твой час, тысячник. Как только король аланов предпримет вылазку, ты должен отсечь его и его охрану от основного отряда, но оставь живым...

   — Будет исполнено, мой повелитель!

Когда довольно многочисленный отряд аланов во главе с королём через отворенные ворота вымахнул за городские стены и когда первые ряды осаждающих приняли на себя его мощный удар, тысяча Чендрула рванулась вперёд, вгрызлась в неприятельский отряд и стала отсекать от него Сангибана. Внезапный наскок тысячи произвёл на аланов настолько ошеломляющее действие, что большинство их растерялось. Правда, охранники короля рубились, как на цирковой арене гладиаторы, теснимые разъярёнными львами.

Но это ничего не дало, вскоре, отрезанный от основного отряда аланов, которого гуннская конница загнала обратно в город, Сангибан остановился.

Аттила демонстративно подъехал к нему на виду у всех, кто находился на крепостных стенах Аврелиана: повелитель знал, что об этом во всех подробностях будет доложено Аэцию...

Правитель предложил королю сдать город — Сангибан отказался, но вместо того, чтобы схватить последнего, отрезать ему уши, бросить в тулум[136], а затем отрубить и голову и сделать из неё для себя габалу[137]. Аттила приказа! короля аланов отпустить.

Аэцию доложили, что Сангибан, видимо, принял какие-то условия Аттилы, если вернулся в город целым и невредимым.

И тогда римский полководец поспешил к Аврелиану. Узнав об этом, Аттила отошёл от города, но теперь он был уверен, что в предстоящей битве Аэций, как прежде, королю аланов полностью доверять не станет...

Так оно позже и случилось: «последний великий римлянин» приказал войску Сангибана на поле боя находиться между римскими легионами и отрядами вестготов, чтобы аланы не могли вырваться ни вправо, ни влево, а продвигались, сражаясь, только вперёд. К тому же Аэций к королю аланов приставил своего сына Карпилиона и велел следить за ним в оба.

Два великих человека, некогда друживших между собою, и между которыми когда-то были чуть ли не братские отношения, Аэций и Аттила, выбрали для своего противостояния Каталаунские поля, и на них сошлось невиданное и неслыханное дотоле количество воинов — почти миллион.

Каталаунские поля, или иначе Мавриакские, — это равнина в Шампани к запасу от города Труа и левого берега верхней Сены. Она тянется на 100 левов в длину и на 70 в ширину. Галльская лева измеряется 1500-ми шагами. Этот равнинный кусок земли длиной примерно в 75 римских миль и шириной в 50, и стал местом сражения бесчисленных племён, «и не было тут, как говорит Иордан, никакого тайного подползания, но сражались открытым боем».

Но если внимательно посмотреть на равнину, то всё же она как бы вспучивалась в центре, вырастала вершиной отлогого с двух сторон холма. На правой Аттила разместил своё войско с союзниками, на левой располагались римляне также со своими союзниками.

Противники выстроились друг против друга, каждый уверенный в том, что именно ему удастся занять для себя выгодную вершину холма, откуда удобно станет наносить по врагу ощутимые удары.

Римляне как всегда расположились на поле когортами каждого легиона — по десять-одиннадцать в три линии: на правой — по четыре, на второй — по три. Между собой линии имели также промежутки, что позволяло в начале сражения легко им соединяться друг с другом или сужаться, а при энергичной атаке или обороне образовывать или круг, или каре, или клин, или, наконец, «черепаху». В последнем случае первый ряд держал щиты перед собой, а второй и третий — над головами.

Отдельные легионы тоже стояли так, что образовывали равные промежутки. А на их флангах располагались вспомогательные войска из варваров и своя, римская, конница.

Левый фланг занимали вестготы, франки, арморициане, литициане, бургунды, саксы, рипариолы, а также отряд, состоящий из ветеранов (бывших римских воинов), называемых брионами и носящих пышные бороды[138].

Многим было уже шестьдесят лет, но в битвах они не уступали молодым. Конечно, ветераны давно имели право на свой участок плодородной земли, но вот тех, кто стоял сейчас на поле битвы, земледелие не прельщало, и они, привыкшие к звону мечей, испытывали свою боевую судьбу до конца...

Почти каждый из них был одет в жёлтую шёлковую тунику, поверх неё — серебряная кольчуга, а на кольчуге — воинский плащ, застёгнутый на правом плече большим аметистом. На голове золочёный шлем, на поясе висел меч (gladius). Бёдра брионов опоясывала широкая алая лента, а на груди надета золотая цепь с портретом цезаря Валентиниана, но не третьего, а второго... Да и к Валентиниану II они относились снисходительно; для них авторитетом и родным отцом являлся полководец Арбогаст, франк по происхождению, чьё поведение вызываю некогда среди них восторги.

Избранный солдатами своим полководцем и пользующийся их любовью, Арбогаст, как пишет историк Зосим, был велик, держал себя свободно даже с императором и не давал ему делать то, что, по его мнению, было неправильным и неполезным.

Многие брионы, стоящие сейчас на Каталаунских полях, помнят, когда Валентиниан II, не выдержав, отрешил его от должности. Арбогаст прочитал документ и воскликнул, глядя в глаза цезарю: «Не ты дал мне власть над солдатами и не ты можешь её отнять!» Сказав это, он порвал документ, швырнул его на пол и ушёл.

Через несколько дней Валентиниана II нашли во дворце мёртвым. Арбогаст распространил слух, будто тот покончил с собой...

И для Аэция этот полководец также служил примером, поэтому «последний великий римлянин» из своих союзников больше всего жаловал короля франков.

По-иному Аттила построил своё войско. Сам он с храбрейшими гуннскими племенами хунугуров, биттугуров, алпидзуров, ултзиндзуров, савиров, альциагиров, бардоров, итимаров, тункасов и боисков занял срединное место: при таком расположении скорее обеспечивалась забота о своём повелителе, поскольку до него было трудно добраться... Крылья гуннских конников окружали многочисленные народы: герулы со своим умным храбрым королём Визандом, руги во главе с Визигастом, который был больше известен как отец красавицы Ильдико, совершенство которой воспевали поэты в своих сагах; квады с королём Дагомутом и его сыном Дагкаром, потерявшим голову из-за дочери короля Визигаста, но на поле боя умевшим сражаться как лев; далее гуннов окружали склавены со своими вождями Дроздухом, Милитухом и Свентославом; тюринги, скиры, лангобарды, или «длинные копья»; маркоманы, швабы и алеманы. Три последних германских племени Аттила выставил впереди всех; он не особенно надеялся на них — знал, что к вестготам эти народы стояли ближе по происхождению, и считал, что, если и перебегут на другую сторону — не беда, так как были малочисленны. Зато многочисленное войско союзников гуннов составляли остготы, самые надёжные воины, которыми предводительствовали их король Валамир, и его братья Теодомир и Видемер.

Аттила по-настоящему любил Валамира и доверял ему так же, как королю гепидов Ардариху. А Ардарих, по замыслу повелителя, должен будет сражаться против злейших своих врагов — франков.

Германцы, как с той, так и этой стороны, отличались высоким ростом и статью; силой своих мышц они превосходили даже римлян.

Приученные с детства к труду и суровой жизни, германцы с годами постоянно закаляли свой характер и тело: сохранение целомудрия как можно дольше для них было возведено в степень славы, и считалось позором, если кто узнал женщину до двадцати лет... Каждый был уверен, что женщины отнимают его рост и мускульную силу. Поэтому юноши и девушки безбоязненно и без стыда купались обнажёнными в реках, прудах и озёрах, не обращая друг на друга внимания. Ели сытную пищу — молоко, сыр и мясо.

Сражались германцы храбро. Первая атака, как правило, производилась ими конницей, но если не удавался первый удар, то боевые порядки германцев расстраивались, и воины тут же обращались в бегство. Бежали и конные, и пешие, а последние проявляли такую быстроту, что, держась за гривы коней, не отставали от всадников.

Эту их особенность знали хорошо и Аттила, и Аэций, поэтому заранее старались предвидеть всё на поле сражения...

С вершины холма подул ветер, качнул знамёна римлян и конские хвосты на пиках гуннов. Аттила проследил взглядом полёт орла и стал говорить...

Не знаю, на самом ли деле произносилась повелителем перед битвой «всех народов» такая длинная эмоциональная речь, но историк привёл её полностью. На мой взгляд, было бы интересно и нам ознакомиться с нею.

Вот она, эта речь:

— После побед над таким множеством племён, после того, как весь мир — если вы устоите! — покорен, я считаю бесполезным побуждать вас словами как не смыслящих, в чём дело. Пусть ищет этого либо новый вождь, либо неопытное войско. И не подобает мне говорить об общеизвестном, а вам нет нужды слушать. Что же иное привычно вам, кроме войны? Что храбрецу слаще стремления платить врагу своей же рукой? Насыщать дух мщением — это великий дар природы! Итак, быстрые и лёгкие, нападём на врага, ибо всегда отважен тот, кто наносит удар. Презрите эти собравшиеся здесь разноязычные племена: признак страха — защищаться союзными силами. Смотрите! Вот уже до вашего натиска поражены враги ужасом: они ищут высот, занимают курганы и в позднем раскаянии молят об укреплениях в степи. Вам же известно, как легко оружие римлян: им тягостна не только первая рана, но сама пыль, когда идут они в боевом порядке и смыкают строи свой под черепахой щитов. Вы же боретесь, воодушевлённые упорством, как вам привычно, пренебрегите пока их строем, нападайте на аланов, обрушивайтесь на вестготов. Нам надлежит искать быстрой победы там, где сосредоточена битва. Когда пересечены жилы, вскоре отпадают и члены, и тело не может стоять, если вытащить из него кости. Пусть воспрянет дух ваш, пусть вскипит свойственная вам ярость! Теперь, гунны, употребите ваше разумение, примените ваше оружие! Ранен ли кто — пусть добивается смерти противника, невредим ли — пусть насытится кровью врагов. Идущих к победе не достигают никакие стрелы, а идущих к смерти рок повергает и во время мира. Наконец, к чему судьба утвердила гуннов победителями стольких племён, если не для того, чтобы приготовить их к ликованию после этого боя? Кто же, наконец, открыл предкам нашим путь к Меотидам[139], столько веков пребывавший замкнутым и сокровенным? Кто же заставил тогда перед безоружными отступить вооружённых? Лица гуннов не могло вынести всё собравшееся множество. Я не сомневаюсь в исходе — вот поле, которое сулили нам все наши удачи! И я первым пущу стрелу во врага. Кто может пребывать в покое, если Аттила сражается, тот уже похоронен!

Стоящий рядом Чендрул отметил, как возбуждён и чрезмерно взволнован повелитель, и не потому, что он произносил речь... Какая-то неуверенность проскользнула в его словах, потому никто не сдвинулся с места, никто сразу не ринулся в бой. А сам Аттила глубоко дышал, короткий ус у него топорщился, на лбу выступил пот и в глубоких вырезах носа показалась кровь. «Уж не болен ли он?.. — предположил сармат Огинисий, и нехорошее предчувствие сжало его сердце.

А скиф Эдикон спросил Эллака:

   — Твой отец перед битвой не обращался к авгурам или «святому епископу»?.. Те могли ему сказать такое, что сильно повлияло на нашего регнатора.

   — Ты же знаешь, перед сражениями он редко гадает, ведает сам, что выиграет.

   — Странно... Ну да ладно... Смотри, Аэций тоже закончил говорить. Сейчас он взмахнёт рукой...

Первые ряды римлян, вестготов и стоящие между ними аланы ещё сильнее заколотили копьями и мечами по щитам, затем главный знаменщик-драконарий поднял знамя из жёлтого шёлка, на котором был изображён страшный, не знающий жалости дракон, и тут взыграли трубы, металлические значки легионов с орлами звякнули. Вначале ровным шагом, который вскоре перешёл в беглый, пошли ветераны-брионы с громким криком:

   — За Юла и Рею[140]!

Затем ринулись в бой воины храброго, стоящего на правом фланге легиона самого Аэция — десятого.

Повелитель тоже дал знак рукой, и кто-то в ответ брионам заорал что было мочи:

— За Аттилу и Юсту Грату Гонорию!

Гуннская конница на бешеном галопе стала обтекать римское войско, одновременно стараясь оттеснить железную силу противника от вершины холма.

Представьте, как топот сразу миллионного войска потряс землю! Сошлись врукопашную.

Завязалась доселе невиданная битва, страшная, «лютая, переменная, зверская, упорная», отмечал Иордан.

Надо сказать, что первыми на поле битвы сошлись гепиды со стороны Аттилы и франки со стороны Аэция. Сойдясь, они устроили такую мясорубку, что погибло сразу тридцать тысяч человек: пятнадцать — у гепидов, пятнадцать — у франков. Король гепидов Ардарих, сражаясь в первых рядах, был тяжело ранен, но остался в живых.

Небольшая река, протекающая по равнине, вскоре вышла из берегов от крови. Те, кого раны влекли к ней напиться, тянули губами не воду, а кровавые струи, ими же, ранеными, и пролитые...

Безумно, с выпученными от испуга и ярости глазами ржали кони, кусая, словно звери, и своих, и чужих, и растерзывал! копытами на части убитых и раненых. Было так тесно, что всадники, прижатые друг к другу, порою не могли даже взмахнуть мечом, не говоря уже о том, чтобы бросить копьё. Остготы, будучи рослее римлян, оттягивали руками их щиты и поражали врага в голову сверху вниз, а иные взбирались по трупам, как в гору, и метали оттуда дротики.

Кругом раздавались предсмертные крики и стоны; взревывали римские трубы, в ответ им отзывались рога варваров, ещё бешенее кричали гунны, прославляя Аттилу и грозного Пура.

Кровь лилась весь день.

А поздним вечером сын Теодориха Торисмунд, выбивший гуннов с вершины холма, думая, что там теперь его воины, делая обход, заблудился и напоролся на вражеские повозки. Отбиваясь, он сражался подобно матерому волку, застигнутому врасплох, но был ранен в голову, свалился с коня, — слава Вседержителю, в которого он неистово верил, что его подобрали римляне и умчали в свой лагерь... Рана оказалась лёгкой. Увидев Торисмунда, Аэций спросил его, почему не было видно на поле боя днём королевского знамени вестготов и где сейчас сам король? Сын тоже не знал, где находится отец и что случилось на поле боя с их знаменем.

А случилось следующее... Получив от Аттилы приказ захватить короля вестготов Теодориха и его знамя, Чендрул воскликнул:

— Воины моей железной тысячи! В неприятельском войске, словно в лесу, мы должны прорубить просеку... Вон к тому знамени! Там сражается король вестготов. Мы захватим его и знамя тоже. За мной!

И он первым ринулся вперёд, рядом оказался богатырь-остгот Андагис. Кинувшийся за ними сотник Юйби тут же был сражён стрелой, попавшей ему точно в глаз. Место сотника занял Хэсу. Круша врагов налево и направо, тысяча действительно прорубала себе как бы просеку. Это хорошо виделось сверху орлам, несмотря на страшный ад, что вершился внизу, летавшим медленными, спокойными кругами над Каталаунскими полями...

Андагис и метнул копьё в грудь Теодориха, но выхватить мёртвого короля, чтобы привезти его Аттиле, не смог: Теодорих вместе со своим знаменосцем тут же был похоронен под грудами поверженных тел, которые мгновенно вырастали курганами.

На рассвете короля вестготов обнаружили, и. чтобы отомстить за смерть отца, Торисмунд предпринял такой мощный натиск, что гунны, не выдержав его, скрылись за связанными между собой повозками и нагромождёнными, как валом, вокруг лагеря. Из-за них пустили рой стрел, и Торисмунд вынужден был остановить своё войско.

«Ещё один подобный натиск, и разношёрстное войско Аттилы побежит, как стадо баранов... — подумал Аэций. — Торисмунда ещё до полудня воины поднимут на щит, провозгласи его королём. И воодушевлённые, снова пойдут в бой, и тогда их уже ничем не остановить. Они раздерут голыми руками эти чёртовы гуннские повозки... И все плоды победы достанутся вестготам. И как это воспримут в Риме?.. Да сам знаешь как! И над моими легионами в Галлии нависнет смертельная опасность, ибо после своей победы вестготы осмелеют; к ним примкнут бывшие враги империи бургунды, которых я не раз усмирял огнём и кровью... Нельзя допустить, чтобы Торисмунд погнал Аттилу. Нельзя! Надо предпринимать что-то ещё до того, как сын погибшего Теодориха наследует его власть... Время идёт на часы... Нет, на мгновения!»

И вдруг Аэция осенило: «Багауды! И жадный до власти Теодорих, подзуживаемый Аттилою...»

Полководец сам поспешил в палатку к Торисмунду. Тот сидел опечаленный посреди неё на каком-то деревянном обрубке, глаза сухо блестели... «Лучше бы, чтобы они были мокрыми от слёз...» — на мгновение подумал Аэций.

— Храбрый Торисмунд, я видел — ты сражался как лев, мстя за своего отца. Прими от меня искреннее соболезнование. — «Последний великий римлянин» откинул полу плаща и, преклонив колено, дотронулся рукой до плеча старшего сына короля вестготов. — Ещё несколько натисков, таких, как тот, который ты предпринял ранним утром, и Всевышний дарует нам победу... Теперь я могу и сам управиться с ненавистным нам, кровожадным Аттилой. Тебе же нужно возвращаться домой. Я получил известие, что багауды вновь подняли головы, пользуясь твоим отсутствием в Аквитании, и предлагают на трон твоего коварного брата Теодориха...

— Да, второй по рождению брат мой коварен, и, видимо, достоверны твои сведения... Хорошо, я снимаюсь и ухожу со своим войском с поля битвы, так как, видимо, мне предстоит поле битвы другое, — неожиданно быстро согласился Торисмунд.

Но утром следующего дня и Аттила увёл свои войска от Каталаунских полей, хотя целый день, сидя за повозками в своём лагере, он как бы демонстрировал силу: бряцал оружием, трубил в рога, угрожал набегом; «он был подобен льву, прижатому охотничьими копьями к пещере и мечущемуся у входа в неё: уже не смея подняться на задние лапы, он всё-таки не перестаёт ужасать окрестности своим рёвом».

Но, увидев, что вестготы, с песнопениями и рыданиями оплакав своего погибшего короля и выбрав нового — Торисмунда, ушли тоже, Аттила снова воздвиг свой лагерь, предполагая некую хитрость со стороны врагов. Но дух великого правителя гуннов уже обретал прежнюю уверенность, и на хитрость Аттила уже готов был ответить хитростью... А ведь раньше, уверовав, что противник прорвёт оборону и наступит вероятность того, что его захотят захватить живым, Аттила приказал из конских седел соорудить костёр, чтобы войти в него и сгореть...

О своих величественных похоронах в трёх гробах он уже и не думал — главное, не попасть в руки врага, а если случится такое, то этот страшный позор падёт на головы и его сыновей, и они не смогут далее управлять своим народом. А гунны как великие племена ещё должны существовать, и многие народы ещё падут перед ними на колени.

Аттила помнит, как тщательно скрывали ото всех позорную гибель от рук женщины Мундзука, отца. Но его сыновьям нечего будет скрывать и стыдиться за отца. Он сам взойдёт в огонь, и пламя нежно обнимет великого воителя и повелителя... Вот тогда-то и станет его самосожжение началом победы всего народа!

Но подвоха со стороны вестготов не произошло: они действительно покинули поле битвы — об этом вскоре сообщили Аттиле разведывательный и заградительный отряды Кучи и Аксу. И тогда повелитель снова поверил в свою могущественную судьбу и, не предпринимая больше никаких сражений, снялся окончательно и повёл своё войско... на Рим.

Надеясь опередить Аэция, он хотел первым прийти в Италию и опять потребовать к себе Гонорию с её приданым...

Дорогою Аттила стал подсчитывать свои потери: из его славных полководцев погиб Шуньди. сармат Огинисий, гунн Ислой, сотник Юйби, а славу великого воина приобрёл Андагис... Он и стат тысячником по велению повелителя вместо Чендрула, а сам Чендрул принял Тюмень погибшего Ислоя.

Хэсу тоже за свою храбрость был отмечен: получил в награду сотню Юйби, всех его жён в придачу и ещё одну железную свистящую стрелу.

У склавенов погибли Дроздух, Милитух и старейшина Мирослав. Да и от их войска осталось совсем немного.

Склавены на удивление стойкие воины, храбрые до безумия. Если склавенов определить на место, то они его не покинут, не побегут, как, скажем, германцы, римляне или даже гут мы, а будут биться до последнего своего ратника...

Об этом их качестве хорошо знал Аттила, и поэтому войско Свентослава поставил впереди всех... С гепидами вместе. Полегла большая часть гепидов и очень много склавенов. Пока они стояли насмерть, конница гуннов сумела тем временем взять небольшую выпуклость на Каталаунских полях, которую, правда, скоро и потеряли.

Аттила тех, кого из погибших начальников сумели забрать с поля битвы, приказал, переправившись снова через Рейн, с почестями сжечь на погребальном костре. Пепел раздул ветер, а повелитель двинулся дальше.

V


   — Аттила, как леопард, сделал прыжок через Альпы и уже находится под городом Аквилейей, на берегу Адриатического моря, — радовался король вандалов Гензерих в кругу своих сыновей. — И это нам на руку, как была на руку Каталаунская битва, в которой погибло по сто шестьдесят тысяч человек с обеих сторон... И знаете, мои любимые сыновья, мы поможем гуннскому владыке...

Узрев на лицах сыновей изумление, Гензерих добавил:

   — Мы устроим в Римской империи ещё больший голод. Мы ещё чаще будем захватывать корабли с хлебом, идущие из Сицилии. Тогда император станет сговорчивее, и Аттила возьмёт то, что требует в приданое за Гонорией.

   — Неужели, отец, она действительно хочет стать женой этого тёмного, с приплюснутым носом дикаря-язычника? — спросил Гунерих.

Сколько бы Гензерих не учил второго от рождения сына не задавать отцу лишних вопросов, а молча слушать, как другие его братья, во всём доверяясь, — как об землю кокосовые орехи, что падают с пальмы... Отскочили — и всё! Так отскакивают от Гунериха и поучения отца. Но раз вопрос задан — надо отвечать.

   — Любопытный сынок, — слегка пожурил Гунериха. — А почему ты думаешь, что Аттила тёмный дикарь?.. И ставишь ему в вину, что он язычник... А разве мы не были язычниками до того, как возникло арианство, и мы приняли в качестве веры это учение александрийского пресвитера, истолковавшего нам христианство как исповедание Единого Бога?! И разве мы не собирались в лунные ночи в Вандальских горах[141], не приносили, как жестокие дикари, своим богам человеческие жертвы?! А ведь с того времени прошло всего два столетия...

Старший сын Гизерих слушал отца с понимающей улыбкой, Гунерих хмурился, набычив лоб.

   — Что же касается твоего вопроса о Гонории... Да, она хочет стать женой Аттилы, и ничего ей больше не остаётся. Ведь она живёт как в темнице, а порой её за гонористый характер — недаром её зовут Гонорией, — Гензерих захохотал и мелко забегал, хромая, по кабинету, как подраненный хохластый петух, — заключают и в настоящую темницу. А потом её брат собирается выдать её за безродного человека и отправить далеко от Рима... В какую-то глушь.

Говоря об этом, Гензерих явно никакого сочувствия к Гонории не испытывал.

   — Обо всём этом мне доносят мои люди, которые находятся по всей Римской империи. Конечно, Валентиниан — полный дурак, а когда не стало его матери Галлы Плацидии, он такое вытворяет, что даже мне стыдно становится за римлян... Но они достойны этого. Какой народ — такой и правитель... Мне только жалко красавицу императрицу Евдокию и двух её дочерей Евдоксию и Плацидию... Кстати, Гунерих, одна из них могла бы быть твоей женой...

   — Чтоб ты ей тоже, как Рустициане, обрезал уши и нос! — с вызовом, угрюмо и настойчиво произнёс Гунерих[142].

Братья испуганно взглянули друг на друга, зная крутой нрав отца, и каждый задался вопросом: «Что будет?!»

Но Гензерих ничего не сказал; лишь сурово взглянул на сына, в глазах которого узрел слёзы, и они-то остудили его вскипевшие было гнев и ярость, — и он взял себя в руки...

«Я понимаю, Гунерих любит Рустициану до сих пор, но это не должно быть веской причиной того, что он мне, королю, может заявлять такое!.. Благодари, паршивец, что и у тебя, как мужа предполагаемой отравительницы, я не обрезал тоже уши и нос! — И вдруг поймал себя на мысли: — Ты подумал — «предполагаемой»... Да, вина её полностью так и не была доказана...»

   — Мы о гуннах и Риме продолжим разговор в другой раз... А сейчас все уходите. Я хочу остаться один.

Братья недовольно покосились на Гунериха, а тот был взбешён не менее отца. Он выбежал из покоев короля и направился на корабельную верфь. Только там, взяв в руки топор и начав работать им, почувствовал себя спокойнее.

В открытые в стене двери было видно, как жемчужилось море у берега, но солнце жарило так, что на горизонте вода имела белый, выцветший вид...


* * *

Когда императору Валентиниану III донесли, что воины Аттилы на Каталаунских полях бросились в сражение с именем его сестры на устах, он испугался... А узнав, что его солдаты шли в битву, упоминая Юла и Гею, расплакался, как ребёнок... И велел позвать Евдоксию.

Жена явилась. Он припал головой к её бедру и проговорил сквозь рыдания:

   — Евдоксия, милая, меня не любят... Никто из солдат на поле битвы не произнёс моего имени, а это плохой признак. Значит, их настраивает против меня «последний великий римлянин»... Когда жива была мама, он боялся её, теперь, вернувшись, он всё будет делать для того, чтобы от меня избавиться... Ты видела вчера, какими непослушными глазами он смотрел на меня!

   — Успокойся, дорогой мой. Про глаза не сочиняй... Тебе показалось, он по-прежнему внимателен и вежлив...

   — Врёшь ты все! Внимателен и вежлив он с тобой, и не больше! Ты тоже сучка хорошая! Уходи! — вдруг взвизгнул император и, схватив за руку любимую служанку, с которой надувал мыльные пузыри, потащил её в спальню. Оттуда крикнул: — Была бы мама со мной, она бы вам всем показала, как нужно со мной обращаться...

«Скотина, совсем ополоумел... Удержу никакого! Господи, как он мне надоел, ненавижу его! — зло кусая губы, почти бежала в свой кубикул Евдоксия. — То, что он развлекается со служанками у меня на виду — это ладно... Но мне донесли, что недавно, пользуясь неограниченной властью, он принудил жену сенатора Петрония Максима, вечного противника Галлы Плацидии, к сожительству... Бедняжка хотела отказать, но Валентиниан пригрозил, что обезглавит её мужа, а саму с семейством сошлёт куда подальше. Испугавшись, чистая, великодушная женщина уступила. а потом покончила с собой... Петроний сразу обо всём догадался... Вот от кого надо ждать отмщения!.. Хотя сам Петроний Максим — подлец из подлецов, склонный к мужеложству...»

Грязно насытившись служанкой и прокусив ей щёку, Валентиниан лежал на спине, раскинув руки, так что локоть левой покоился на женском животе, и прислушивался к шуму, доносившемуся с улиц Рима. Какие-то постоянные крики раздавались там; потом объяснили императору: это люди, как собаки, дерутся из-за куска хлеба, отнимая его друг у друга... С Форума тянуло дымом — там ежи гати чумные трупы...

«Я чувствую, как душит меня этот город... Он словно живой призрак с железными пальцами подбирается к моему горлу. Он доконает меня... Равенна! Вот где я чувствовал себя хорошо... Если бы не Гатла Плацидия, моя добрая милая мама, то я бы ни за что не уехал оттуда...»

За два года до Каталаунской битвы Галлу Плацидию стати снова одолевать дикие головные боли, и уже не помогали никакие средства. А ночью так отдавало в затылок, что Плацидия начинала громко кричать, и никакие врачи ничего не могли поделать... Гонория, опять оказавшись в дворцовой темнице, слышала крики матери, поначалу к ним она оставалась равнодушной, но потом как дочь, несмотря на перенесённые по вине Плацидии муки, стала жалеть. Гонория почему-то сразу уверилась в то, что к матери подступает смерть...

С равеннских болот поднимались зловонные испарения, они были гуще по утрам, когда боли у Плацидии немного утихали, но не так, чтобы дать уснуть; к тому же через плотно закрытые окна всё равно проникал едкий запах, лез в ноздри и мешал даже вздремнуть. А тут ещё начинали орать выпи — их в последнее время развелось в болотах видимо-невидимо. Однажды поздно вечером несколько десятков этих птиц приблизились ко дворцу. Покрытые серовато-жёлтыми перьями, с грязно-жёлтыми клювами, жёлтыми глазами и такими же жёлтыми ногами, они были настолько отвратительны, что стражники тут же постреляли их из луков...

Плацидия уговорила сына и сенаторов переехать из Равенны со всем двором в Рим, — Августе казалось, что там ей умирать будет спокойнее (если это слово вообще применимо к умирающему человеку!). А то, что она умирает, Плацидия знала, как знала об этом Гонория, которую, кстати, в связи с переездом двора освободили из темницы.

И как только двор переехал в Рим, Плацидия скончалась: 27 ноября 450 года.

Когда её хоронили, искренне скорбел весь Рим. Хотя она не была истинно православной веры, но на участие в похоронной процессии дал согласие сам папа Лев I. Несмотря на свои скромные способности правительницы, Галла Плацидия, которую нельзя нажать великой, всё же более двадцати пяти лет удерживала в своих руках разваливающуюся с каждым днём империю.

Шагая в похоронной процессии, Лев I с любопытством, искоса бросая взгляды, рассматривал рядом с ним шагавшего Валентиниана III, оставшегося без опеки. Он видел его всего один раз в Равенне, куда ездил, как только в 440 году заполучил тиару. Там ему представили императора, как показалось папе, худенького отрока, хотя этому отроку, отцу семейства, было тогда уже двадцать два года. Позже, убедившись в его слабоумии, папа призвал Бога и Иисуса Христа, чтобы они как можно дольше продлили жизнь матери Валентиниана, несмотря на её пороки...

И вот Плацидии не стало. А что касаемо пороков, то это свойство человека, наделённого разумом, плодить их и приумножать. Заметьте, что они отсутствуют в среде животных, дьявол и рассчитывает всегда на умение человека думать и, «прозревая», творить грех.

Совсем недавно доложили папе, что в Риме возникла новая христианская секта, так называемое «братство адамитов», в которую входили представители обоих полов. Обедни, молитвы, молебны они совершали ночами, а приступая к святому причастию, предавались непристойнейшим объятиям и блуду.

«Грехи наши тяжкие!» — воздыхал папа и, когда процессия проходила мимо Латеранского дворца, где находилась его резиденция, вдруг неожиданно возникло перед глазами лицо старого священника Присциллиана... «Вот он и мой великий грех!» — с ужасом подумал Лев I.

Святой отец Присциллиан не хотел признавать, что папа Лев I есть наместник Христа на Земле. Тогда Присциллиана схватили, заковали в цепи и бросили в темницу. Потом монахи бросились выяснять: согласен ли он отречься от своих заблуждений?..

Так как несчастный отказывался отвечать, палачи вложили его ноги и руки в тиски, а когда лопнула кожа и начали выходить кости из суставов, подтащили его к огню.

— Отрекись от своих ошибок, Присциллиан, и прославь Льва, отца верующих!

В страшных мучениях Присциллиан возносил молитвы к небу и отказывался славить папу.

Тогда приступили к пытке огнём. Несчастному спалили волосы и кожу на голове, прижигали тело раскалённым железом, капали на открытые раны горячим маслом, и, наконец, палач влил в него кипящую жидкость; после двух часов нечеловеческих мучений Присциллиан испустил дух...

О пытках священника папа знал и не остановил казнь. В назидание другим. Разве папа не наместник Христа на Земле?! Пусть попробует кто ещё усомниться.

Рим, и в тебя скоро также вольют кипящее масло...


* * *

Бежал-бежал зверь исполинский, неведомо какой породы, и достиг Адриатического залива, в небе блеснула молния, пала на землю и впилась зверю между рогов. Замертво упал он на берегу и далеко в море высунул свой огромный язык. Из него и образовался языкообразный выступ, а на нём уже со временем возник город Аквилейя — главный город провинции Венетии, город, омываемый не только морем, но ещё и с востока рекой Натиссой.

Аквилейя, окружённая двойными каменными высокими стенами, представляла собой неприступную крепость: тактика её взятия «лавиной», которую применил Аттила при сокрушении Августы Винделиков, тут не подходила. С одной стороны только и можно было подступиться к крепости, со стороны суши.

Аттила, посовещавшись со своими начальниками, переправился через Натиссу и стал медленно подбираться к Аквилейе; для этого сосредоточил огромное количество метательных машин и несколько таранов. Вначале заработали метательные машины, кидая за стены горшки с горящей смесью, зажжённые факелы, многопудовые камни, что откалывали пленные от рядом стоящей скалы, а потом подвинули тараны... Но как только они оказались у ворот, ворота распахнулись, и римляне с диким рёвом выхлестнулись через них, перебили тех, кто обслуживал эти машины, порубили поддерживающие отряды гуннов, закатили тараны в город и ворота за собой с лязгом железным захлопнули.

— Гарнизон Аквилейи храбрый и хорошо обучен, — сказал Аттиле стотысячник Гилюй. — Много у нас, повелитель, войска, но количеством здесь ничего не сделаешь... Скажи, великочтимый, а зачем он тебе нужен, этот город?

   — Тебе бы. Гилюй, всё по степям скакать... Я хочу иметь его как защиту у себя в тылу. Пойдя на Рим, буду знать, что спина моя также хорошо закрыта, как грудь и живот...

Наблюдая за неудачными попытками повелителя взять почти неприступную Аквилейю, в голову к Ириску приходили мысли, что уже четыре года Аттила вот так же безуспешно бьётся за несчастную женщину, стремясь вызволить её из плена, четыре года с того дня, как он передал Аттиле письмо от Гонории с просьбой взять её в жёны. И четыре года Приск также находится рядом с правителем гуннов, ведя свои записи обо всём, что тот делает и говорит... (В скобках замечу, что потом писатели Иордан и Прокопий Кесарийский многое используют из того исторического материала, к сожалению, мало до нас дошедшего, которым поделился со своими современниками фракиец Приск, бывший секретарь византийского императора Феодосия II. Использовали Иордан и Прокопий из записок Приска в своих трудах и эпизод с аистами...).

Ещё несколько приступов предпринял Аттила на Аквилейю, и снова неудача... Уже начали роптать воины.

   — Боги отступились от нашего повелителя, — говорили они.

Зеркон Маврусий пришёл к грозному владыке и сказал ему:

   — Поставленный солнцем и луной, ты велик, Аттила. Но всё же человек... Наверное, ты тоже устал... В последнее время мне снится, что я несу на спине вместо горба целую гору. Твоя же гора на спине — это бремя забот целого мира. Подумай, рождённый землёй и небом, над тем, не повернуть ли нам вспять от этого города?..

Ничего не ответил мудрецу Аттила, лишь угостил его из своей чаши напитком кам. Вышел повелитель из палатки и, окружённый военачальниками, стал прохаживаться недалеко от каменных стен крепости, раздумывая над словами горбуна. И вдруг обратил внимание, что белоснежные аисты, которые обычно устраивают свои гнезда на крышах домов, тащат птенцов из города и, вопреки своим привычкам, уносят их куда-то за поля... И тогда он повернулся к Гилюю, с которым тоже недавно спорил, и поделился соображением.

— Посмотри, — сказал Аттила, — на этих птиц: предвидя будущее, они покидают город, которому грозит гибель, они бегут с укреплений, которые падут, так как опасность нависла над ними. Это не пустая примета, в предчувствии событий, в страхе перед грядущим меняют птицы свои привычки...

Аттила был очень проницательным и пытливым, отмечает Приск.

Повелитель придумал соорудить несколько деревянных башен, поднимавшихся выше зубцов стен, и поместить их на крепко связанные три больших плота. Затем все эти громоздкие сооружения столкнули в реку и подвели вплотную к крепостной стене. Наверх башен он послал тысячу Андагиса. Воины тут же перекинули на крепостные зубцы мосты и бросились по ним на стену, а оттуда к воротам. И вскоре распахивают их... Гуннская конница яростно врывается в город, грабит, делит добычу, разоряет всё с такой яростью, что, как кажется, не оставляет от города никаких следов... И уже Иордан сообщает далее, что «ещё более дерзкие после этого, всё ещё не пресыщенные кровью римлян, гунны вакхически неистовствуют по остальным венетским городам. Опустошают они Медиолан (Милан), главный город Лигурии; равным образом размётывают Тицин (Павию), истребляя с яростью и близлежащие окрестности, наконец, разрушают чуть ли не всю Италию.

Но когда возникло у Аттилы намерение идти на Рим, то приближённые его...»

Вот здесь мы вместе с приближёнными Аттилы переведём дух... И вспомним, читатель, кое-что из прошлого, может быть, уже и слегка подзабытого.

410 год. В тот год происходят впервые разрушение Рима королём вестготов Аларихом. Вестготы, как известно, были христианами, исповедуя веру Ария, и Аларих запретил своим воинам убивать мирных жителей и грабить святыни апостолов Петра и Павла; папа Иннокентий бежал из Рима в Равенну, покинув всё на произвол судьбы. Но от убийств варвары не удержались и кое-какие святыни утащили, за что папа из Равенны проклял Алариха...

И что же произошло дальше? Аларих увёз из Рима огромные сокровища и увёл с собой Галлу Плацидию, но по пути в Африку внезапно скончался...

Власть перешла к его родственнику Атаульфу, который взял в жёны Галлу Плацидию, затем вернулся в Рим и разрушил его во второй раз. Папа перед лицом Бога проклинает и этого варвара. Через пять лет Атаульфа и его шестерых детей убивает Сингерих, а Плацидию выдворяет из барцелонского дворца и далее гонит её под нещадным испанским солнцем вместе о другими пленниками, а сам, торжествуя, едет верхом. Вот тогда-то с Плацидией случается удар, от которого она много позже и умерла...

Через неделю Сингерих был убит Валлием, который обменял Плацидию на шестьсот тысяч мер пшеницы. И Валлия настигает проклятие: когда его корабли шли в Африку, налетела буря и разметала их в щепки... Да, ты правильно догадался, читатель! Когда возникло намерение у Аттилы идти на Рим, то приближённые его, как передаёт историк Приск, отвлекли правителя от этого, однако не потому, что заботились о городе, коего являлись врагами, но потому, что имели перед глазами пример Алариха, Атаульфа, Сингериха и Валлия... (Я уверен, что о постигшем их несчастье в результате проклятия Аттиле красочно поведал Приск; всё же сколько бы он ни находился у гуннов, как бы ни восхищался их умным грозным владыкой, допустить на этот раз уже полного уничтожения самого красивого города на земле учёный не мог).

Аттила, как и многие в то время правители, да и люди вообще, не лишён был суеверия. Более того, он возил с собой, вы помните, разного рода прорицателей, гаруспиков, авгуров и «святого епископа»; когда повелитель спросил последнего: как ему быть? — тот ответил:

   — На Рим не ходи!

Тогда Аттила обратился к авгурам, гаруспикам и прорицателям. И сын его Эллак, зная, что отец прибегает к их помощи только в крайнем случае, с тревогой наблюдал, как колеблется могущественный дух отца относительно этого опасного дела — идти на Рим или не идти?.. И Эллак сделал для себя печальный вывод: «Колебание его души есть следствие неудачи на Каталаунских полях...»

Как-то Приск и Эллак спросили Аттилу, почему он верит предсказаниям авгуров, которые гадают по полёту птиц...

   — Разве птицы знают будущее?..

   — Да, птицы не знают будущего... Вы правы! Но направляется их полёт так, что исходящий из клюва звук и быстрое или медленное движение крыльев открывает будущее. Точно так же гаруспики, умеющие исследовать вещие внутренности животных и открывающие несчётное разнообразие их изменений, узнают по ним будущее.

   — Отец, ты веришь и прорицателям, которые в припадке вдохновения изрекают божественные слова?..

   — Да, сын мой, верю, и ты должен им тоже верить... Потому что солнце, этот мировой разум, источает наши души из себя, как искры, и когда оно сильнее их воспламенит, то делает их способными познавать будущее... Кроме того, много чего человеку могут сказать случайно раздавшиеся голоса и природные явления, особенно удары грома, блеск молний и падающие звёзды...

Пока Аттила пребывал в раздумьях и пока войско его буйствовало, подоспело посольство из Рима во главе с напой Львом I. На Амбулейском поле, там, где течёт река Минций, возле переправы[143], Аттила встретился с папой, и тот стад уговаривать грозного владыку оставить затею с походом на Рим.

   — Иначе и ты, как твои предшественники, подвергнешься проклятию...

Но только после того, как Аттила узнал, что в Риме свирепствует голод и появилась чума, он спросил Льва I:

   — Если я отменю своё решение идти на Рим, пришлёте вы мне Августу Гонорию, которая хочет стать моей женой?

   — Непременно пришлём, сын мой.

   — Хорошо, отец мой, — съязвил Аттила.

Думается, что только чума и голод остановили Аттилу... К тому же на помощь Риму шли византийские войска императора Маркиана.

После разговора с папой Львом I, которому приписывают «чудодейственное влияние на дикаря» (Лев I значится святым в католических святцах), Аттила повернул назад и ушёл в своё дунайское становище.

Папа, обещая прислать Гонорию, обманывал Аттилу: её уже выдали замуж за безвестного чиновника и отправили на Капри, где она через год, узнав о смерти Аттилы и таким образом лишившись моральной поддержки, которая питала её силы, увяла и умерла лета 454-го.

Вернувшись в Паннонию, гунны снова поставили Марсов меч скифов на то самое место, где нашёл его пастух. «А как звать того пастуха?» — поинтересовался Аттила. Тогда начали искать пастуха, но так и не нашли. Знать, сгинул в пыли дальних дорог, странствуя вместе с войском...

Но сидеть в становище и чего-то ждать — не в характере Аттилы. Он позвал секретаря Ореста, сына Эллака, скифа Эдикона, стотысячника Гилюя, Зеркона Маврусия, Приска и сказал:

— Надо посылать посольство в Константинополь к Маркиану и выговорить ему его же словами: если для друзей у него золото, а для врагов железо, то мы, как друзья, требуем от него, должника, золото, а если он считает нас врагами, то мы придём к нему и дадим железо...

В июле 453 года скончалась императрица-девственница Пульхерия, так и не осуществив свою месть до конца в отношении жены брата Афинаиды-Евдокии; несколько раз она подсылала в Иерусалим убийц, но безрезультатно. Наоборот, Афинаида-Евдокия сама «возвращала» сполна этим убийцам. Скорее всего её сам Бог хранил: после того, как она написала поэму о святом Кинриане, эта талантливая женщина героическими стихами перевела места из Ветхого Завета: книги Моисея, Иисуса Навина, Судей, Книгу Руфь. Она перевела также Пророчество Захарии и Даниила, и грамматик Цец в свою очередь высоко ценил талант «золотой императрицы, очень премудрой дочери великого Леонтия». Она сочинила также «Hoinerocentra, или Гомеровские центоны», в которых пыталась рассказать эпизоды из жизни Христа гомеровскими стихами, искусно подобранными. Это, впрочем, был род сочинений, крайне любимый в её время, и, прилагая тут своё старание, она только продолжала, как сама в том признавалась, дело одного из своих современников, епископа Патрикия...

Через два месяца после похорон Пульхерии Маркиану приснился сон: будто едет он верхом по незнакомой степи, один-одинешёнек. Но не боязно василевсу, едет с радостно бьющимся сердцем, хотя небо над степью заволокли тучи... И вот над головою Маркиана небо очистилось, лишь вдали оно тёмное, и там полыхают молнии. И вдруг слышит над собой громовой голос:

— На вас, погрязших в пороках и блуде, отступивших от моих заповедей, наслал я грозного владыку, чтобы он жестокостью своей напомнил о смысле жизни... Вы прозвали его «Бичом Божьим», и он был в руках моих действительно бичом, загоняющим непослушное стадо в стойло. Таким непослушным стадом виделись вы мне... Теперь он выполнил свою миссию на земле, и я показываю вам его сломанный лук... Взгляни сюда, император!

Маркиан поднимает голову и видит в очистившемся клочке неба Божество, которое держит в руках сломанный лук...

«Что бы это значило?» — думает император, проснувшись. Через несколько дней всё прояснилось: гонцы доложили, что в ту ночь, когда василевсу приснилось Божество со сломанным луком, умер гроза христиан всего мира Аттила...


* * *

Когда в первый раз Аттила увидел дочь короля ругов Визигаста Ильдико, он на очаровательного подростка тогда не обратил особого внимания. Потом всё чаще и чаще слышал, что у Визигаста растёт прекрасная принцесса, правда, Визигаст пообещал королю квадов выдать дочь свою за его сына Дагкара, но, может быть, всё же стоит посмотреть на неё самому Аттиле, чтобы взять в жёны Эллаку.

Аттила согласился посмотреть. Узнав, что будут делать смотрины Ильдико, Эллак весь так и вспыхнул, он видел эту шестнадцатилетнюю красавицу, завидовал Дагкару, с которым дружил, а тут выходило так, что обладать ею станет он сам... Одно дело — пленные красавицы, даже девственницы, другое — нежная, как китайская фарфоровая ваза, царская дочь, законная жена... Сказал об этом Ириску, с которым ещё больше сблизился и который много чего дельного советовал ему на правах старшего друга...

   — Что ж, в добрый путь, как говорят у нас во Фракии, — с улыбкой похлопал Эллака по плечу Приск.

Но вот тот день, когда Визигаст с дочерью Ильдико предстал перед повелителем, стал для Эллака чёрным днём в его жизни, ибо, увидев юную нежную красавицу, Аттила решил взять её себе в жёны. Когда ему доложили, что сын сильно переживает его решением, он ответил:

   — Ничего, ещё много таких красавиц, как Ильдико. встретится на его пути, а у меня, может быть, она — последняя...

И как в воду глядел... Или вычислил по полёту птиц, или сказал ему о том, что Ильдико будет его последней женой, обильно падающие в конце августа с неба звёзды...

Связанный с королём квадов словом, король Визигаст попросил Аттилу, чтобы «святой епископ» освободил его от этого слова.

Повелитель мрачно пошутил:

   — Считай, что я тот самый «святой епископ» и есть... Освобождаю.

Свадьба проходила так же степенно-размеренно, как в прошлый раз, когда Аттила женился на Креке. Та уже родила ему дочь, но тем не менее повелитель за столом сажал Креку по левую руку от себя — он очень уважительно относился к этой преданной ему женщине, бывшей массажистке. Думали, что женитьба Аттилы на ней всего лишь маскарад, который был необходим, чтобы умертвить Бледу и его жену Валадамарку... Да и Крека искренне любила, в отличие от многих жён повелителя, своего господина.

На свадьбе, как всегда, попросили талагая Ушулу спеть свои дурацкие песни. Он не отказывался, встал посредине, и вместо того, чтобы спеть, вдруг по-волчьи завыл, завыл так, как волчица-мать воет, когда охотники или пастухи разоряют её нору и уносят волчат. Ушулу наддали пинком под зад, и он выкатился со свадьбы, и больше его не пускали. Кажется, про выходку дурачка все скоро забыли, но только не горбун Зеркон Маврусий... Он сидел как-то тихо, никого не касаясь, и внимательно смотрел на правителя; тот был чересчур весел, постоянно обнимал, прижимая к боку, молчаливый, закутанный во всё белое, женский комочек тела, что-то рассказывал Гилюю и всё пил и пил из габалы вино... И горбун уже наяву, а не во сне чувствовал, что у него на спине не горб, а целая гора...

Вечером Аттилу и Ильдико проводили в отдельную, приготовленную для этого случая палатку и приставили ко входу тургаудов. Тургауды слышали ночью, как плакала Ильдико, как она что-то говорила повелителю, тот даже накричал на неё, потом всё стихло... Перед утром слышно было, как наливал Аттила себе вина.

Уже солнце поднялось: яркие лучи впились в золотой набалдашник, которым украсили палатку повелителя и его юной жены. Внутри палатки всё ещё было тихо.

— Утомился правитель, — пошутил кто-то из тургаудов.

Повелитель и Ильдико продолжали спать, поэтому приказано было поставить возле палатки очередную смену телохранителей.

Прошло и ещё время, а в палатке никто не шевелился... Солнце уже высоко встало; первым забеспокоился Эллак, прибежал к горбуну.

   — Зеркон, чует моё сердце что-то неладное... Я в свадебную палатку к отцу как сын, сам понимаешь, зайти не могу... Вдруг они лежат обнажённые... Иди, посмотри.

Зеркон Маврусий, откинув полог белой кошмы, проскользнул внутрь. Пробыл там недолго. Как только появился, произнёс три загадочных слова:

   — Не стало горы...

Повернулся к сыну повелителя и тихо добавил:

   — Иди теперь ты, Эллак...

Вскоре в палатке раздался громкий крик, и тогда уже другие приближённые Аттилы ворвались в неё. Они увидели своего владыку, плавающего в крови, и рядом плачущую Ильдико с опущенным лицом под покрывалом...

Табиб объяснил потом, что ослабевший от великого наслаждения юным телом, а затем отяжелённый вином и сном, Аттила уже под утро, когда вставал, чтобы налить вина, упал и потерял сознание. Из него хлынула кровь, но пошла она не как обычно, через ноздри, а стала изливаться по смертоносному пути — через горло и задушила его.

Опьянение принесло постыдный конец прославленному в войнах повелителю полумира. Знать, так угодно было великому Божеству...

Когда объявили воинству и всем гуннам о смерти правителя, мужчины отрезали на голове часть своих волос и взбороздили ножами лица глубокими ранами, чтобы их повелитель был оплакан не воплями и слезами женщин, а кровью мужей...

Прошло первое оцепенение. Кровь на лицах мужей запеклась. Стали думать, как и где почтить останки Аттилы.

Эллак, Приск и Орест предложили поставить шёлковую палатку возле пещеры дикого быка, там, где в дереве до сих пор торчит копьё Повелителя.

С ними согласились. В шёлковую палатку поместили мёртвое тело Аттилы, и отборнейшие всадники всего гуннского племени, объезжая её вокруг, в погребальных песнопениях поминали его подвиги. А Великий жрец, избранный Великим плакальщиком, произнёс такие слова:

— Поставленный на землю Солнцем и Луной, великий король гуннов Аттила, рождённый от отца Мундзука, господин сильнейших племён! Ты, который с неслыханным дотоле могуществом один овладел скифским и германским царствами, который захватами городов поверг в ужас обе империи римского мира и — дабы не было отдано и остальное на разграбление — умилостивленный молениями, принял ежегодную дань. И со счастливым исходом, совершив всё это, скончался не от вражеской раны, не от коварства своих, но в радости, веселии и опьянении, без чувства боли, когда племя пребываю целым и невредимым. Кто же примет это за кончину, когда никто не почитает её подлежащей отмщению?!

После того, как Аттила был оплакан, возвели курган, на котором гунны весь день и целую ночь справляли страву[144], сопровождая её громадным пиршеством. Сочетая противоположные чувства, выражали они похоронную скорбь, смешанную с ликованием.

И пока шла поминальная страва, ночью же труп тайно вывозят из шёлковой палатки в глухую степь. Там заключают его в три гроба — золотой, серебряный и железный; сюда присоединяют оружие, добытое в битвах с врагами, драгоценные фалеры[145], сияющие многоцветьем камней, и всякого рода украшения, снятые со стен дворца Аттилы, и много всего золотого и серебряного из сокровищницы.

Орест уже мог не беспокоиться о своём зарытом кладе в прирейнском лесу — пропажу части казны теперь уже никто не мог бы определить ни по каким расходным книгам: когда клали в могилу к Аттиле всё дорогое — не записывали... Таким образом сделаюсь украденное Орестом как бы невидимым!

Всякого богатства было положено рядом с Аттилой действительно очень много, поэтому совет военачальников распорядился всех тех, кто хоронил Аттилу, обезглавить, чтобы не стало известно место его погребения, скрывавшее и крупные сокровища...

И как отмечал Иордан, «мгновенная смерть постигла погребавших так же, как постигла она и погребённого...».


* * *

Как растут в лесу грибы-поганки? Еле держатся вначале на тонкой ножке, еле тянутся кверху, но достаточно какого-то дождя, чтобы они мигом окрепли, растолкали рядом растущие полезные грибы и вот уже прочно заняли своё место в тени деревьев.

Смерть Аттилы и явилась тем самым дождём, который позволил до сего момента ничем себя не проявившим многочисленным наследникам, родившимся от семидесяти жён повелителя, войти в крепкий рост и заявить о своих правах.

Эллак, к которому по закону старшего должна была перейти от отца власть, растерялся; оказалось, что есть у него братья даже старше его, но они ни в одном сражении не участвовали, да и на глаза отцу при его жизни не показывались, а заявились в главное становище уже после его смерти...

Скиф Эдикон с прямотой решительного воина предложил Эллаку всех их обезглавить. Эдикона поддержал и его повзрослевший сын Одоакр. Осторожный Орест заметил, что никто из этих поганок власть не получит — не позволят сами гуннские воины, которые только и ждут, чтобы поднять Эллака как шаньюя на белой кошме при всеобщем стечении народа.

Но получилось по присказке — «твоими бы устами да мёд (кам) пить», или, как ещё говорят: «Человек предполагает, а Бог располагает»... Вдруг тот же Орест, Эдикои, Одоакр и другие, которые не сомневались, что власть обязательно будет у Эллака, ощутили в какой-то момент такое, что стало мешать осуществлению их добрых намерений в отношении старшего сына Аттилы. То вдруг Гилюй на какое-то время отдалился от них, что-то неопределённое сказал Увэй... И вот уже дело дошло до того, что уже многочисленные наследники правителя начали требовать разделения между собой племён поровну путём жеребьёвки...

Когда об этом узнал гордый король гепидов Ардарих, он воскликнул:

— Неужели я, приносивший славу великому Аттиле, который считал меня чуть ли не равным себе, теперь нахожусь в таком презренном рабстве, что можно с моим племенем обращаться, как со стадом баранов в загоне, отделяя столько-то и столько-то голов тому или другому... Такому не бывать!

Он снялся и ушёл и своим отпадением освободил не только своё племя, но и подал пример другим королям, которые тоже отпали от гуннов и присоединились к Ардариху.

И вот уже единое тело обращается в разрозненные члены, которые уже неистовствуют друг против друга.

Вооружившись, они сходятся в конце 453 года в Паннонии близ реки, название которой — Недао[146], где и происходит снова кровавая бойня племён, которые совсем недавно дрались вместе, организованные могучей волей Аттилы, против общего врага... Теперь они беспощадно истребляли друг друга, и король Ардарих на берегу тихой речки смертельно поразил копьём Эллака. Остальных его братьев погнали вплоть до Понтийского моря.

Так отступили гунны, перед которыми, казалось, отступала вселенная...

VI


Время — и великий лекарь, и великий гробовщик. Одного уврачует, другого угробит мигом.

Поначалу смерть сына Евгения так подействовала на Октавиана-старшего, что распорядительница дома вместе со служанками не раз поселила загородную гробницу, что бы приготовить её к приёму господина: там они всё приводили в порядок — мыли, чистили, по-новому расставили скульптурные изображения богов и, наконец, водрузили на место рядом с белой урной жены бывшего сенатора и его урну. Пока пустую...

Клавдий завещал, чтобы после смерти тело его сожгли, как того велит древний римский обычай, а пепел замуровали в гробнице.

Но Октавиан-старший пошёл на поправку (правда, побелевшие волосы так и остались белыми), перестала трястись голова, недаром что был гвардейцем, сильный организм справился с недугом. Клавдий окреп, приободрился, снова по вечерам стал ходить на крышу дома, попивать фалернское вино с молодым мёдом и приглашать в спальню распорядительницу, свою давнишнюю любовницу...

Тоска и боль по сыну всё равно тревожили сердце, но теперь они как бы существовали отдельно от его тихих обыденных радостей, не задевая их...

Клавдий, когда узнал, что вместе с императорским двором переехал в Рим и сенатор Себрий Флакк, решил не пускать его к себе в дом: чувствовал, что самоубийство прекрасного друга Кальвисия Тулла, сын которого, капитан миопароны, погиб в Сардинии вместе с Евгением, не обошлось без предательства Флакка...

Правда, распорядительница, когда Клавдий объявил ей свою волю насчёт сенатора Флакка, сказала ему:

   — Дорогой Октавиан, а ведь ты выдвигаешь против бывшего друга страшное обвинение... И учти — бездоказательное!

   — Милочка, о том, что он виноват в смерти Кальвисия, мне говорит моё сердце.

   — Конечно, к голосу сердца прислушиваться надо, но оно не есть справедливый судья... Только неопровержимые факты докажут его вину, а у тебя их нет, Клавдий...

   — И то верно. Ладно, откройте Флакку двери, как только он придёт. Я выясню у него всё лично сам.

Флакк знал, что Клавдий непременно станет искать причину самоубийства Кальвисия Тулла, может быть, в чём-то будет подозревать и его, но сенатор рассчитывал на природную доверчивость Клавдия и поэтому решительно однажды постучал медным кольцом в дверь его дома.

Красноречиво изложив обстоятельства того дела, недаром в сенате после Петрония Максима Себрий считался лучшим оратором, он убедил Клавдия в том, что самоубийство Кальвисия не было простым уходом от ответственности, а являлось следствием каких-то запутанных домашних дел, его душевного настроения... Если бы он боялся палачей евнуха Антония Ульпиана, то наложил бы руки на себя один, а ведь с ним вместе ушла из жизни какая-то служанка... В конце концов, Клавдий поднял фиал примирения, и они выпили, снова довольные друг другом.

Теперь Клавдий был в курсе всех дел, творимых и в Сенате, и в императорском дворце: сидя за чашей фалернского или греческо-хиосского, Себрий подробно рассказывал, чтобы окончательно войти в прежнее доверие, обо всём, что касалось империи. То, что она больше и больше погружалась во тьму, было ясно Клавдию и без рассказов друга. Но откровения его лишний раз подтверждали уверенность бывшего гвардейца, что империя должна скоро окончательно развалиться, ибо давно всё шло к этому — мельчали люди и императоры, вырождаясь в откровенных придурков, которым стало наплевать на всех... Им бы самим урвать кусок пожирнее, а что касается их подданных, то пусть дохнут, как без пойла свиньи, в грязи и навозе...

— Ты бы видел Аэция, — говорил Себрий Флакк. — И этот «последний великий римлянин», три раза возведённый в консулы, что, как ты понимаешь, является редкостью для простого патриция, тоже ворует и слева, и справа. Я понимаю, у него теперь два сына — Карпилион и младший Гауденций, им в наследство надо кое-что оставить, но не откровенно же хапать! Сейчас у него три виллы на Адриатическом море, две на Тирренском... Вместе с другими военачальниками разворовал воинскую казну, бессовестно устраивает кутежи. Как говорят, сорвался с цепи после смерти Галлы Плацидии...

И вдруг через неделю поднимается взволнованный Себрий к Клавдию на крышу дома и восклицает:

   — Убит Аэций! Самим императором... По чьей-то подсказке, и скорее всего по подсказке Петрония Максима, этого хитрого змея, который добродетель воздвиг в ранг своей политики, хотя от его добродетели разит, как от тухлой капусты. Валентиниан стал укорять Аэция в беспутстве и воровстве...

   — И это ты мне говоришь, щенок?! — возмутился Аэций. — Мне, который, если захочет, дунет на тебя, и ты, как мыльный пузырь, слетишь со своего трона...

С императором чуть не случился припадок. Но он как-то обрёл себя и, ни слова не говоря, зайдя сзади, нанёс полководцу сверху вниз удар коротким мечом в шею. Тот упал, обливаясь кровью, и скончался.

Пока во дворце относительно тихо, продолжал далее рассказывать Себрий, но за его пределами дружинник Аэция гот Оптила поклялся отомстить Валентиниану... И этим не преминет воспользоваться всё тот же Петроний. Если император думал, что на его трон метил Аэций, то он ошибался... Метит Петроний Максим.

Он никогда не простит императору позора и смерти своей жены. Нет, не простит!

Оставаясь один, Клавдий всё чаще и чаще задумывался о судьбе так и не ставшей ему невесткой Гонории, которую любил сын и погибший фактически из-за любви к Августе... И она уже сошла в могилу... Об этом сейчас не принято распространяться, но о её кончине поведал Клавдию старый мудрец-стоик Хармид, верящий в богиню, у которой зри имени: Афродита, Урания и Анадиомена...

Как-то весенним днём, когда звёзды крупно зависли над Римом, Клавдий вышел из своего таблина и, миновав парадные комнаты, сад с фонтаном, пинакотеку, по лестнице поднялся по обыкновению на плоскую крышу дома. Там уже на столике стояли вина и закуски. Стемнело. Как и в прошлый раз, когда появилась Гонория, Клавдий услышал стук колёс тяжёлой) фургона по мостовой. И сейчас фургон остановился напротив огороженного места, где была «похоронена молния». При свете уличных фонарей Клавдий разглядел закутанного в лацерну старика, который с кряхтеньем слез с козел.

Потом он подошёл к двери и звякнул медным кольцом. Вскоре на крышу распорядительница привела чернобородого старика, от которого Клавдий узнал о смерти Гонории на Капри, где Хармид со своими детьми и зятем давал цирковые представления. Это он тогда помог Гонории, её слуге анту Радогасту и служанке Джамне добраться из Анконы в Рим.

   — Со смертью Аттилы у Гонории отняли надежду, и она увяла, как цветок осенью... — говорил Хармид.

   — Всю жизнь провести в темнице — это страшная кара богов... Только в чём она провинилась? — спросил мудреца Клавдий.

   — Может быть, это кара за деяния предков?

   — В таком случае она полностью искупила их вину, и теперь восседает, надеюсь, вместе с сыном моим на природе Элисиума в подземном мире, где эфир и поля облекаются пурпурным светом, а леса благоухают лавром, где своё солнце и свои звёзды, а на лугах пасутся белые кони.

   — Ты поместил, Клавдий, души родных тебе людей — сына и Августы — в те луга, поля и леса, которые изобразил Вергилий в своей бессмертной «Энеиде», отправив Энея в царство Аида... Но тот же Вергилий в своих эклогах предсказал рождение некоего младенца, который принесёт с собой на землю мир... Не пророчествовал ли Вергилий о рождении Христа?.. Тогда души твоего сына и Гонории должны будут восседать в небесном раю, а не в подземном Элисиуме...

   — Я язычник, Хармид... И предпочитаю для них Элисиум, туда я отправлюсь сам и там обитает душа моей жены, матери Евгения.

...16 марта 455 года, спустя полгода с того дня, как Аэция убил император, погиб он и сам от меча гота Оптилы, и уже на второй день императором Рима был провозглашён сенатор Петроний Максим.

Вдовствующий император вскоре захотел жениться тоже на вдовствующей Евдоксии, та оказала некоторое сопротивление, но всё-таки сделалась его женой.

Однажды Петроний Максим, зная, что Евдоксия не любила своего покойного мужа, признался, что это он подстроил убийство Валентиниана... Но Евдоксия не любила и Петрония Максима; она тайно отправляет к королю вандалов Гензериху гонца с письмом, в котором просит прийти ей на помощь и защитить от произвола тирана...

Звёздный час Гензериха настал!

Не дожидаясь своего союзника Рикиария — короля свевов, который в это время затеял тяжбу с вестготами, Гензерих в мае 455 года появился со своим флотом в устье Тибра и высадился в Остии. Рим не был готов к защите; Петроний Максим, переодевшись, бежал из дворца, но на улице его узнали и стали бросать в него камнями. Один камень попал в колено, император, который, узурпировав власть, сидел на троне два с половиной месяца, за что теперь и расплачивался, упал, но, превозмогая боль, поднялся и побежал, сильно хромая, к Тибру, надеясь найти там лодку.

Он оглянулся и увидел, что его догоняет, держа в одной руке щит, в другой меч, воин, в котором он с ужасом узнал бывшего начальника охраны Валентиниана III Урса, брата влиятельного при дворе человека Рицимера.

Урс лёгкими длинными прыжками настиг тяжёлого Петрония и вонзил ему остриё меча между лопаток; тот крякнул, как боров, и свалился на мостовую... Он был ещё жив. Но Урс не стаз добивать его. Тут же собравшаяся толпа разглядела в упавшем человеке ненавистного им императора-самозванца и загорланила:

— А ну, римляне, поволокли его к Тибру... Тем более тут недалече. Пусть кормит своим жирным телом на дне раков.

Раскачали, взявшись за руки и ноги, и бросили тяжело раненного Петрония Максима в древнюю, как сам Рим, реку...

Спустя три дня после гибели Петрония Максима на улицы Рима вступили вандалы. И настали дни жуткого разграбления «вечного города»... Вандалы грабили ровно две недели — столько было отпущено Гензерихом своим воинам для удовлетворения их низменных страстей... Да и сам король чувствовал себя так, что он наконец-то «добрался до Рима»...

Поначалу вандалы стучались в богатые дома патрициев. И когда им открывали двери, они врывались как бешеные и устраивали дикие вакханалии: во-первых, тащили из домов всё, что представляло какую-то ценность; затем выкатывали из подвалов во дворы бочки с вином; выволакивали женщин, и патрицианок, и их служанок, заставляли их нить, напивались сами и тут же во дворе до одури насиловали молодиц.

Надо сказать, что вандалы сразу уничтожили городской гарнизон, который почти и не сопротивлялся. Но теперь сами горожане начали оказывать вооружённое сопротивление.

В доме Клавдия Октавиана рядом с ларами стояла мраморная, чуть ли не во весь человеческий рост дева-охотница Диана. За её спиной на стене висели лук и топор с серебряной рукояткой. Когда ворвались в дом к бывшему гвардейцу вандалы, он смахнул со стены топор и раскроил череп одному бородатому воину, тот, пятясь, задел Диану и вместе с ней рухнул на мраморный пол. У Дианы отбилась голова и покатилась в сторону таблица хозяина, которого тут же закололи мечами, а распорядительнице, бросившейся на помощь господину, заломили руки и тут же, прямо на мраморном полу, стали насиловать... К ней, уже обессиленной, с блуждающим взглядом, закушенными от боли губами и почти потерявшей сознание, всё подходили и подходили вандалы, поднимая полу короткой одежды из волчьих шкур, доставали свои огромные предметы и в наказание за то, что женщина посмела прийти на помощь хозяину, снова и снова над ней надругивались; и это продолжалось до тех пор, пока она не умерла, изойдя кровью.

Затем ограбив всё дочиста и согнав остальных служанок и слуг за ворота, вандалы подожгли дом. Так для Октавиана-старшего и распорядительницы, ставшей ему в последнее время почти женой, дом их и стал общей гробницей...

Хотя вандалы Гензериха особо не разрушали здания, но огонь бушевал повсюду. С храма Юпитера Капитолийского король приказал содрать половину крыши. Это была замечательная и великолепная крыша из лучшей меди и вся густо вызолоченная. Также в императорском дворце Гензерих не оставил ни меди, ни какого-либо другого металла... И, нагрузив свои корабли золотом, серебром и драгоценными вещами из императорского имущества и имущества патрициев, король с сыновьями вернулся в Карфаген.

Вандалы пригнали с собой в Африку тысячи римлян, обратив их в рабов, увезли с собой также императрицу Евдоксию, двух её дочерей и Гауденция, младшего сына полководца Аэция. Одну из дочерей, носившую имя матери, затем отдали в жёны Гунериху.

Гунерих её не любил — в сердце он всю жизнь хранил образ Рустицианы; Гунерих не только относился к римской принцессе невнимательно, но и грубо. Евдоксии удалось через шестнадцать лет убежать от него в Иерусалим, как в своё время убежала от своего мужа, византийского василевса, её бабушка Афинаида-Евдокия; там Евдоксия-младшая и окончила свои дни...

За сорок пять лет, которые прошли со времени вторжения Алариха в Рим, его население к 455 году убавилось на сто пятьдесят тысяч, если не больше. Многие древние роды исчезли совсем, другие находились в бедственном положении и гибли, как гибли многие языческие храмы. Дворцы опустели, в базилики народ ходил с неохотой — он просил помощи от Бога, но не получал.

Люди двигались как привидения, всюду было мертво. Если раньше Рим, застроенный храмами, дворцами, аркадами, вызывал восхищение, то теперь он представлял картину торжественного развала...

Майориан, при поддержке варвара Рицимера ставший новым императором, попытался было защитить Рим от... самих же римлян, так как они бездумно стали использовать существующие здания как каменоломни для добывания строительного материала, и издал грозный эдикт. Однако никакие эдикты нового императора не могли остановить стремительной» развала античного Рима, тем более что подлинным хозяином его являлся Рицимер, которому вскоре слишком энергичный Майориан стал надоедать.

Возможно, что Рицимер вступил в тайный сговор с вандалами: когда Майориан двинул флот к берегам Африки, чтобы отомстить Гензериху за разграбление Рима, римский император потерпел поражение и был обезглавлен.

Но это уже другая история.

Список исторических персонажей, действующих или упомянутых в романе