Штюрмер. — Я признаю себя виноватым в этом, но я был бы сугубо виноват, если бы не доложил об этом.
Председатель. — Одним словом, вы эту меру приняли.
Штюрмер. — Принял и отвечаю за нее.
Председатель. — В связи с вашим мероприятием о печати мы должны поставить вам следующий вопрос. Вы помните совещание, которое было у вас в доме, на Фонтанке, 16, в двадцатых числах мая 1916 года, по вопросу о цензуровании газетных отчетов о заседаниях Думы?
Штюрмер. — Если бы вы мне напомнили, о чем была речь.
Председатель. — Речь шла о том, чтобы неприятные вам речи некоторых членов Государственной Думы, вопреки закону, не пропускались бы в печати. А закон заключается в том (ст. 4, п. 6 врем. полож. о ценз.), что публичные речи и доклады, произнесенные во исполнение долга службы, не подлежат действию военной цензуры.
Штюрмер. — Может быть, вы мне напомните. Я помню только в общем. Если бы речь шла обо мне одном, то я цензуры никогда не стеснял, но тут, должно быть, кроме меня, было еще что-нибудь.
Председатель. — Тем не менее, вся Россия читала нелегальные издания речей Милюкова и Маклакова, направленных против вас, а в газетах в соответственных местах были белые полосы.
Штюрмер. — Я к этому непричастен. Я никогда в жизни, даже когда был губернатором, не запрещал печатать.
Председатель. — Как же председатель совета министров может объявить себя непричастным к этому явному вторжению в права печати, чтобы не печатать речей депутатов, и в права народа читать эти речи?
Штюрмер. — Может быть, вы укажете на что-нибудь конкретное, что бы восстановило в моей памяти.
Председатель. — Перед открытием сессии майской и июньской вы уже обсуждали мероприятия, направленные к стеснению свободы — не печатать речей депутатов. Вы призвали ген. Адабаша и кн. Туманова на Фонтанку, 16, на частное совещание. Там был начальник главного управления по делам печати Удинцов, член совета министров внутренних дел, известный по близости к вам и по своему влиянию на вас, Илья Яковлевич Гурлянд. Докладчиком был Гурлянд, который очень авторитетным тоном давал свои заключения. При чем никто не возражал, а в результате было распоряжение, чтобы на будущее время военная цензура не пропускала речей, основанное на разъяснении правительствующего сената, который к этому делу никакого отношения не имеет.
Штюрмер. — По этому поводу я не могу дать объяснения, в чем тут было дело.
Председатель. — При чем кн. Тумановым был установлен порядок о передаче указаний военным цензорам при комитете по делам печати, на какие места речей членов Государственной Думы надлежит обращать особое внимание. Вы забыли это, вероятно?
Штюрмер. — Извините, я ничего не могу сказать.
Председатель. — А вот в сводке вашего всеподданнейшего доклада от 9 октября 1916 года мы читаем, что вы ограничиваете, не только стесняете печать в Петрограде, которая находилась близ театра военных действий, но и в Москве.
Штюрмер. — Видите, тут я могу сказать одно, что ген. Мрозовский, который ведал Москвою в то время, призжал ко мне и подробно докладывал. Опять-таки, что и как, я решительно не могу вспомнить, но было.
Председатель. — Но ведь как же? Ведь это было в нарушение закона. В законах основных вы читали то, чего там не было, ибо там не было безответственности министров. Вы не читали того, что там было. А там было объявление свободы печати. Ведь печать была стеснена по военным соображениям известными пределами, а вы стремились выйти за эти пределы и стеснять нашу свободу более, чем нужно, чем дозволено по закону.
Штюрмер. — Видите, ведь в это время были совершенно исключительные ненормальные условия, что печать все время на этом держалась. Это было все очень путанно, неприятно и опасно, держаться на этой линии, когда есть военный закон, который все нарушает, было очень трудно, я помню то течение, которому я противоречил. Я вот это говорил.
Председатель. — Но вы согласны с тем, что вы принимали известные меры к стеснению печати в отношении напечатания речей депутатов, которые и не предусматривались действовавшим тогда законом?
Штюрмер. — Видите, если это так написано, то это так могу вам и сказать.
Председатель. — Но вы помните, что эти меры принимались, они даже вырабатывались на Фонтанке, № 16.
Штюрмер. — Да, что был Адабаш и другой, Туманов, и тогда именно было несколько случаев, когда они сами заявляли и другие заявляли, что нельзя принимать такой меры. Не я лично, а по докладу Адабаша и Туманова я созвал совещание людей компетентных, которые об этом говорили. Из Москвы вызывался Мрозовский. И все это повело к этому. Если это ошибка, то я, конечно, не могу отказаться. Я делал все, что должен делать, и никогда не отходить от законов.
Председатель. — Пока эти дополнительные объяснения мы хотели услышать, главным образом, по вопросу о роспуске Думы.
Штюрмер. — Вы изволили получить мое обращение к вам?
Председатель. — По какому вопросу?
Штюрмер. — По поводу Арцимовича, вопрос, которого вы касались. Я обращался к вам.
Председатель. — Сию минуточку я это выясню и вы разрешите дать ответ сейчас же. Вы когда изволили послать?
Штюрмер. — Давно, в мае месяце.
Председатель. — Позвольте, вам объявляли о том, чтобы вам дали собрание ваших мероприятий по 87 ст.
Штюрмер. — Нет, я просил об этом прокурора. Нет, я писал два раза, когда я был тут…
Председатель. — В смысле здоровья.
Штюрмер. — Я написал, почему я не на все мог ответить, и сказал, между прочим, что меня мучает (не помню, кто из членов задавал вопрос относительно моих отношений к английскому послу), что они были дурные. Я говорю, из-за чего вышло, я потом вспомнил. Вероятно, из-за того, что посол сказал мне: «Правда ли, назначается товарищем министра, как писали, Боткин?» Нет, я этого не писал, в моем письме этого нет.
Председатель. — Ничего подобного вы не сказали.
Штюрмер. — Нет, не писал. Я сказал, что вот германофил, а в это время вы изволили спросить относительно того, почему уволен Арцимович.
Председатель. — Кто спросил, сен. Иванов?
Штюрмер. — Нет, Федор Измайлович,[52] относительно Боткина. Относительно того, что Боткин германофил. Он сказал, что теперь не время его назначать. Я сказал, что появится указ о назначении Половцева, вашего друга. — «Ах, как я рад». Хотя Боткин германофилом ни в каком дурном смысле не был, а просто Боткин находил, что политика Вильгельма наиболее была серьезная, наиболее прочная. На эту тему я вспомнил, когда спросили про Арцимовича. Арцимович очень крепкий человек был, и если я употребил слово «германофил», то ни одной минуты не имел в виду, что он поддерживает душой и телом, это я пишу в этой бумаге, что не могу обвинять Арцимовича в том смысле, в каком обвиняют наше министерство иностранных дел, что, будто бы, поддерживали прусскую политику и т. д. Снимаю всякую с него ответственность.
Председатель. — Я сейчас узнаю и сейчас же извещу.
Штюрмер. — Второй вопрос, я не помню, какой член комиссии, который сидел налево, задал вопрос о том, об имении на Волге, что мною было продано. Я ему сказал, что купчая совершена от 28 ноября, а еще была другая в январе следующего года. У какого нотариуса в Рыбинске? У такого-то. Придя домой, я вспомнил, что мною заключались две купчих — на пять десятин и на пятнадцать. Пять десятин были куплены у г. Величко.
Иванов. — На левой стороне?
Штюрмер. — Нет, на гористой. А другая половина принадлежала его жене, ту я купил позднее, в 1912 году. Это совершалось у другого нотариуса, здесь, в Петрограде, женою. Я боялся, что сказал один нотариус, а выходит два, боялся, что я обманул, это в доме Елисеева. Третий вопрос, который был, это — что вы хотели приступить к переговорам о мире. Это неправда, я никогда не думал. Кроме заявления Вильгельма, который сделал заявление на всю Европу, что он предлагает мир, другого заявления не было. Последний мой акт, когда я уходил из министерства иностранных дел, 3 ноября, есть циркулярная депеша, которая говорит, что никогда никакого мира Россия не заключит.
Председатель. — Вы знаете журналиста Колышко?
Штюрмер. — Очень мало знаю.
Председатель. — Скажите, какая у него с вами была беседа перед отъездом его за границу, беседа очень продолжительная, в течение нескольких часов.
Штюрмер. — Он был у меня вечером, сказал, что поедет в Швецию, и рассказывал мне свои планы. Он, кажется, корреспондент какой-то газеты.
Председатель. — Не было у вас речи о делах государственной важности в связи с вопросом о мире?
Штюрмер. — Я его так мало знал. Как же я мог говорить с человеком, которого мало знаю? Я познакомился у кн. Мещерского, и там Колышко давно не бывал. А затем был у меня, сказал, что едет в Швецию. Я вообще был осторожен на разговоры и никогда не мог мало известному человеку говорить.
Председатель. — Я найду это ваше заявление.
Штюрмер. — Мне только узнать, если придется обращаться к вам, как разрешите писать.
Председатель. — Если можно, пишите на имя председателя Чрезвычайной Следственной Комиссии, Зимний дворец.
Штюрмер. — Ради бога, извините, если не говорю обстоятельно. Я говорю абрис каждого вопроса.
Председатель. — Важно общее, а частности можете забыть, и мы вам напомним по бумаге.
Штюрмер. — Я могу вам сказать, я решительно иногда не могу вспомнить.
Председатель. — Мы понимаем, что вы можете забыть.
Штюрмер. — А потом, я по совести считал, что вот как правильно надо поддерживать существующий строй. Теперь оказывается, что произошло совсем другое. Произошло другое течение, может быть, более правильное. Значит, я был виноват в том, что я до такой степени был недальновиден.