— Во Франции крепнет партия гугенотов. Прекрасно организованные банды иконоборцев угрожают изображениям святых и порой их уничтожают. В Париже церковь кальвинистов заявила о себе официально. И это уже третье заявление, после Страсбурга и Мео. Я жду, что Лион с минуты на минуту последует их примеру.
Алессандро Фарнезе собрался ответить, но тут один из слуг, высокий араб с умным лицом, подошел к нему с легким поклоном.
— Простите, ваше преосвященство, но папский слуга делает нам какие-то знаки. Может быть, понтифик хочет с вами говорить.
Кардинал нахмурился. Он и вправду увидел на пороге одного из входов в личные покои Павла IV маленького человечка, который размахивал руками.
— Вот бессовестный, — проворчал он. — Ватиканская бюрократия возомнила, что все в ее власти. Простой камердинер осмеливается развязно махать мне руками, вместо того чтобы подойти и представиться.
Он обернулся к слуге:
— Иди скажи этому человеку, что я сейчас приду. И вели ему в пять часов пополудни явиться ко мне в палаццо, где он получит палок по заслугам.
Слуга бесстрастно поклонился и побежал выполнять поручение. Падре Михаэлису понравилась жесткость Алессандро Фарнезе. За обманчивой легкостью, юным обликом и изнеженностью манер таилась недюжинная закалка. Кардинал вновь принял любезный вид.
— Должен покинуть вас, отец Михаэлис. Я понял, что вам нужно от меня, и приложу все усилия, чтобы вам помочь. Но для того, чтобы французская инквизиция перешла в руки иезуитов, необходим шумный успех в борьбе с еретиками, который убедил бы Папу не иметь больше дела с доминиканцами.
— Успех? Какого рода?
— Подумайте об этом сами, — ответил Алессандро Фарнезе. — Я могу только назвать вам имя: Пьеро Карнесекки.
Михаэлис наморщил лоб.
— Я уже где-то слышал это имя, только не помню, при каких обстоятельствах. Не поможете ли вспомнить, ваше преосвященство?
Кардинал весело тряхнул головой.
— Нет, у меня нет времени. Подумайте сами. В конце концов, орден Иисуса славится умением собирать информацию. Вот и проявите это умение.
И он удалился, широко шагая.
Выпрямившись после поклона, падре Михаэлис наблюдал, как прелат входил в здание. Камердинер протянул сложенные ладони, но Алессандро Фарнезе прошел мимо как ни в чем не бывало. За ним проследовал слуга. И Михаэлис почувствовал глубокое почтение к кардиналу.
Он шел по аллее, ведущей к выходу, то и дело приветствуя кого-нибудь из встреченных служителей церкви. В ушах продолжало звучать имя Пьеро Карнесекки. В его мозгу оно, непонятно почему, ассоциировалось с именем Пьетро Джелидо, монаха, ставшего кальвинистом и умершего в Милане несколько месяцев назад. Джелидо был представителем верхушки партии гугенотов в Лионе. Может, таинственный Карнесекки принадлежал к той же партии? Это имя соединялось у него с одной из редких оправдательных сентенций инквизиции. Однако бесполезно было лезть из кожи вон: в римской коллегии иезуитов он получит всю необходимую информацию.
Он шел по грязным извилистым улочкам, где перед жалкими темными домишками сохло на веревках вылинявшее тряпье. Рим был из тех городов, что и не пытались маскировать свои язвы. На каждом углу стояли нищие: кто жалостно тянул что-то заунывное, кто униженно молчал, кто предлагал какие-нибудь невероятные и не всегда законные услуги. Но между нищими и власть имущими существовало что-то вроде лукавого соглашения, словно и те и другие договорились разделить общую участь, не без выгоды для каждого. Дворяне не скупились на милостыню и не считали зазорным принимать у себя в домах вожаков и характерных представителей уличной жизни. А беднота, в свою очередь, не удивлялась при виде прелатов или горожан благородных кровей, которые по вечерам направлялись не только к известным куртизанкам, но и к обыкновенным проституткам из таверн. На улицах имела силу особая ироничная терпимость к человеческим слабостям, чуждая духу кальвинизма, и это делало Рим нечувствительным к влиянию Реформации.
Михаэлис знал об этом особом римском климате и был далек от того, чтобы его одобрять. Однако он чувствовал, что именно здесь сформировалась идеальная почва для роста и процветания ордена иезуитов. Иезуиты трактовали главную концепцию своей теологии, концепцию Троицы, как способность Бога проецироваться в мир людей и смешиваться с этим миром. Такая концепция была абсолютно чужда доминиканцам, которые культивировали теорию предопределения, в непримиримой жесткости не уступая лютеранам и кальвинистам. Человек находится в руках Божьих, и его участь после смерти целиком зависит только от Его воли. Иезуиты же настаивали на свободе выбора, то есть утверждали, что каждый человек волен сам избрать путь спасения или погибели.
Это призывало последователей Игнация Лойолы вмешиваться в мирские дела, не боясь запачкать руки и не пытаясь силой поставить свои идеалы выше реальности. Реальное очищение должно произойти не от внешнего вмешательства, а произрасти изнутри под руководством священнослужителей, которые будут жить жизнью своих братьев, нуждающихся в спасении. Даже если для этого надо будет прикоснуться к смертному греху или совершить его во имя добра.
Римскую коллегию, в которую направлялся Михаэлис, основал четыре года назад сам Игнаций. Она была задумана как суровая школа для кандидатов в иезуиты и должна была формировать железных людей, способных к абсолютному подчинению. Строгость нравов и полнота образования в коллегии быстро привлекли внимание городского дворянства, и все начали хлопотать о зачислении туда своих отпрысков. Поколебавшись, Игнаций согласился, ибо одной из основных идей ордена иезуитов была открытость внешнему миру. Тем более если речь шла о том, чтобы сформировать личный состав ордена, призванный влиять и повелевать. Воспитание в духе своей концепции христианства означало расширение могущества ордена.
Римская коллегия, как и германская, основанная чуть позже, располагалась в просторном здании со строгим фасадом без всяких украшений над входом. Дверь была закрыта, и Михаэлис позвонил. Не успел он выпустить из руки цепочку звонка, как смотровое отверстие в двери открылось. Он понял, что его изучает пара недоверчивых глаз. Почти сразу же дверь распахнулась, и монах с редкими седыми волосами пригласил его войти. Он казался сильно взволнованным.
— Отец Михаэлис, вы как раз вовремя! Игнацию снова пришлось остаться в постели! Этот приступ не похож на другие: он гораздо сильнее!
— С ним есть кто-нибудь?
Старый иезуит отрицательно покачал головой:
— Сейчас никого. Он никого не хочет видеть, кроме падре Диего Лаинеса, который заходит, когда может. Но я уверен, вас он примет. С тех пор как вы вступили в орден, он считает вас своим сыном.
Это были лестные для Михаэлиса слова. Он и раньше замечал, что Игнаций Лойола, основатель и первый генерал ордена, относится к нему с симпатией. Перейти в иезуиты из доминиканцев означало больше, чем просто сменить организацию: надо было принять другую теологическую концепцию и другую форму проповеди. Словом, это означало сменить жизненный выбор.
Старик провел его во внутренний двор к двум лестницам, ведущим на первый этаж. У всех священников и студентов, попавшихся им по пути, был печальный вид, и все разговаривали вполголоса. Орден пребывал в угнетенном состоянии по причине медленной агонии Игнация, длившейся вот уже целый год. Не было иезуита, который не испытывал бы к своему генералу глубокого, почти сыновнего чувства. Чувство это, основанное на слепом доверии, было сродни тому, что испытывали к своим командирам солдаты удачи. Оно передавалось и юным студентам, которые так гордились своей принадлежностью к коллегии, что, казалось, обретали иммунитет ко всем страстям, типичным для их возраста.
У двери скромной кельи учителя Михаэлис столкнулся с Жеромом Надалем, недавно назначенным главным викарием. В отличие от другого преемника, утонченного и рафинированного падре Лаинеса, Надаль был дороден и высок. В толстых пальцах он сжимал маленькую, но объемистую книгу.
— Это вы, падре Михаэлис! — воскликнул француз. — А я уже собирался посылать за вами. Мне надо с вами серьезно поговорить.
— Я бы сначала хотел приветствовать Игнация, если он в силах дать мне аудиенцию.
— О, конечно. Пойду доложу о вас.
Старый иезуит прошел в соседнюю комнату и тотчас же вышел обратно.
— Входите, падре Михаэлис, — шепнул он, — но долго не задерживайтесь. Генералу нужен отдых.
Взволнованный, Михаэлис вошел в келью. В ноздри ударил тяжелый запах сырости и пота. Не обращая на это внимания, он обвел взглядом маленькое помещение. Чтобы привыкнуть к полумраку, глазам понадобилось несколько секунд. Келью освещала всего одна свеча, зажженная перед распятием, раскинувшим по голой стене исхудалые руки.
Игнаций Лойола был укрыт одеялом до подбородка. Под тканью угадывалось хрупкое, похудевшее тело, которое сотрясал озноб. Но осунувшееся лицо испанца, озаренное глубоко посаженными, лихорадочно блестевшими глазами под широким лбом, сохраняло свойственное ему жесткое и собранное выражение. Болезненное состояние выдавала только необычайная бледность губ под длинными, пышными усами. Усы вместе с коротко остриженной бородкой составляли единственное воспоминание о прошлой жизни Игнация, испанского аристократа, закаленного в битвах и дуэлях.
Михаэлис опустился на колени возле ложа и хотел приложиться к прозрачной руке генерала, но тот отдернул руку и сделал ему знак подняться. Потом улыбнулся с неожиданной теплотой.
— Спасибо, что пришел навестить меня, сын мой, — прошептал Игнаций на великолепном французском. — Как видишь, я собираюсь покинуть этот мир.
Он чуть приподнял правую руку, как бы пресекая все возражения.
— Я это знаю и не боюсь смерти. Единственное, что меня страшит, так это то, что мое скромное дело на службе Господу останется незавершенным. Утешает только то, что у меня есть такие наследники, как ты.
Михаэлис был польщен похвалой, но постарался побороть грех гордыни. Это ему удалось, и он заговорил с искренней скромностью: