В нашем квартале почти невозможно было увидеть гуляющих детей. Родители старались не отпускать их одних. Теперь я понимаю, насколько дикой была бы эта картина: детский смех с одной стороны холодной стены и стоны отчаяния, крики боли и призывы о помощи с другой.
III
Стена. Я до сих пор иногда вижу ее в своих кошмарах. Я помню каждый ее кирпич, каждый развод, каждую шероховатость. Я могу в красках описать, как она выглядела, усыпанная слоем снега. Как зловеще темнела под дождем. И как раскалялась под солнцем. Но я никогда не смогу передать словами боль и страх, что за ней таились.
Я видел, как быстро были расчищены завалы, благо рабочих рук у новых хозяев страны было в избытке. Город из бесформенной серой глыбы за несколько недель вновь превратился в уютный дом для поляков. Вот только евреев уже поляками не считали. Граждане одной страны перестали существовать как единый народ. Чистокровные поляки – можно было подумать, что хоть кто-то из них таковым являлся – больше не желали соседствовать с евреями. Их гнали повсюду, избивали, унижали. Многотысячные потоки измученных людей устремились к восточным границам Польши, но Советский Союз вскоре закрыл границу, перерезав путь к спасению. Тогда уже тонкими струйками евреи стали просачиваться на север, в Прибалтику. Там они находили временное пристанище. Именно временное, потому что война, громыхая, приблизилась и к этим странам. Тогда бедным изгнанникам пришлось искать новое убежище. Эти поиски приводили скитальцев в самые, казалось бы, немыслимые места. Несколько тысяч евреев, например, в 1941 году получили разрешение императора Японии остаться на территории Китая. Некоторые остановили свой бег в Самарканде, а некоторые дошли до Ирана. Те, кто все-таки ранее успел попасть в СССР, позднее заселили север этого государства в качестве спецпереселенцев. Но вы себе даже не представляете, что стало с евреями, которые Польшу тогда не покинули.
В первые дни войны на улицах Варшавы было очень много грузовиков. Сначала колонны вывозили трупы, позднее те же самые машины длинной вереницей направлялись к стене, в гетто, под завязку наполненные живыми людьми. Волей случая поселение для отторгаемых новой властью евреев отстраивалось аккурат рядом с нашим домом. На фоне подогреваемых нацистами слухов о евреях-переносчиках чумы несколько кварталов оградили колючей проволокой. Поляков оттуда любезно выселили, а вместо них загнали евреев. Оказавшиеся в карантине воспринимали эти изменения как что-то временное, а не постоянное. Покинуть зону можно было, имея пропуск, выданный комендантом, назначенным из числа лояльных власти граждан. Караульные же лишь лениво отгоняли любопытных мальчишек от ограждения, негромко прикрикивая и кидая камни. Во всех укреплялась уверенность, что скоро забор демонтируют и евреев выпустят. Так было до тех пор, пока несколько молодых людей в 1941 году не были расстреляны за то, что покинули гетто без разрешения.
Это произошло около полуночи. Я как раз умывался, перед тем как пойти спать. Клара с девочками уже спали, а Януш должен был прийти только утром: в кабаре устраивалось очередное гуляние высшего командного состава вермахта. Я ложился поздно, увлекаясь чтением под светом тусклой лампады. И перед сном, как настаивала Клара, нужно было всегда умываться. Поэтому, во сколько бы я ни ложился, зубы, руки и лицо всегда должны были быть чистыми. Мое внимание привлекло дребезжание стекол. С наступлением темноты, по распоряжению оккупационной администрации, всем жителям необходимо было соблюдать режим тишины и абсолютного затемнения. И мы, чтобы не гасить свет, задергивали плотные шторы на окнах. Потому мое внимание в тот день привлек не свет фар проезжающего мимо Хорьха13, а дребезжание стекла от звука его мотора. Задув свечу, я прильнул к стене и слегка отодвинул полотно. Образовавшаяся щель была толщиной не больше пальца, но и ее было вполне достаточно, чтобы незаметно для внешнего мира я мог стать свидетелем картины, которая навсегда изменила мое отношение к пиратам, нацистам и человечности в этом мире.
Их поймали в комендантский час. Глубокой ночью. Если бы их обнаружил караульный ограждения, все закончилось оплеухами и подзатыльниками. Но на беду это был отряд регулярной немецкой армии, патрулирующий ночные улицы. Солдаты со всех сторон обступили подростков, самому старшему из которых было лет шестнадцать. Бесцеремонно срывая потрепанные котомки с плеч, они вываливали содержимое в грязь и, громко хохоча, распинывали ногами в разные стороны. Хорьх, привлекший мое внимание, подъехал к ним. Из машины вышел подтянутый офицер. К нему тотчас на полусогнутых ногах, громко шлепая сапогами, ринулся старший из отряда. Невысокого роста солдат с трудом удерживал за ремень висевшую на плече винтовку, которая при каждом шаге размашисто колотила прикладом по заду своего владельца. Вытянувшись в струну, солдат поправил оружие и вскинул руку в приветствии. Офицер, небрежно отмахнувшись, уперся взглядом в нарушителей его ночного спокойствия и безмятежного сна. Выслушав доклад, он пару раз кивнул и присел на корточки, подозвав к себе самого младшего из детей – мальчика лет семи. На его голове была коппола. Она была ему велика и постоянно сползала на глаза, заставляя задирать голову. На ногах болтались поношенные ботинки, похожие на мои, вероятно, того же размера. Огромное для ребенка пальто топорщилось спереди. Было видно, как мелкие ручонки, поглощенные длинными рукавами, сжимают за пазухой какой-то предмет.
Напуганные дети жались к торцевой стене здания, в которую упиралась колючая ограда. Три мальчика и одна девочка пытались пробраться на территорию гетто с мешками, полными продуктов. Нет, они не воровали. В это трудно поверить, но они это все купили. За деньги, которые их родители откладывали на черный день или обменяли на драгоценности, передававшиеся в их семьях из поколения в поколение. Но невыносимая нужда, голод и боль от безысходности заставляли этих людей расставаться с самым дорогим в своей жизни и рисковать собой, чтобы хоть как-то прокормить близких. В гетто не было чужих людей.
Отгородив стеной евреев, пираты рассчитывали, что там начнется грызня и голодающие перебьют друг друга. Но люди наоборот сплотились и стали роднее, чтобы преодолеть все невзгоды, в очередной раз навалившиеся на этот многострадальный народ. Мужчины трудились в поте лица и отдавали крохотные пайки своим женам, которые кормили детей, обделяя себя. Дети же откладывали куски, которыми делились со стариками. Гетто кормило себя само. И эти несчастные дети – у них не было возраста, не было пола – они все были людьми, которые просто хотели жить. И все эти люди были равны в борьбе с голодом. И каждый из них наравне с другими мог пасть в этом неравном бою, но только объединившись у них был шанс выстоять. Для всех они были преступниками, но не для гетто. Для гетто эти дети были кормильцами. И в тот день один из этих храбрых кормильцев медленными шажками, движимый страхом, приближался к опасному хищнику в человеческом обличии в форме тысячелетнего рейха.
Немец терпеливо ждал, когда ребенок подойдет к нему почти вплотную. Потом неторопливо, глядя в глаза, расстегнул каждую пуговицу на необъятном детском пальто и раздвинул борта. И так же плавно выудил оттуда буханку хлеба. Все это время мальчик стоял, будто парализованный. Не в силах двинуться с места или оказать хоть какое-то сопротивление, он молча наблюдал за офицером. Он был похож на жалкое бессильное насекомое, попавшее в паучьи сети. А еще он был похож на меня, так мне казалось. Может, из-за таких же ботинок или из-за одежды огромных размеров, а может, из-за неестественной худобы. В те годы почти все дети были одинаковыми: бледными и худыми. Поэтому, наверное, я очень отчетливо мог представить себя на его месте. В моей памяти вновь всплыли картинки сырого подвала, который я так упорно пытался забыть. И так же, как тот мальчишка, я застыл у окна не в силах двигаться или закрыть глаза. Я видел, как держа двумя пальцами черствый хлеб, офицер другой рукой вытер слезу с лица малыша и, развернув его, подтолкнул к остальным напуганным детям. Потом их заставили развернуться лицом к стене. Солдаты выстроились в ряд, сняли винтовки с плеча и передернули затворы. Раздалась команда, и серая во тьме стена покрылась темными бесформенными пятнами.
Глухие хлопки выстрелов подбросили в воздух кепку с моей головы. Она сделала несколько витков и спустя мгновение упала на мое бездыханное тело. В тот день меня убили. Убили в первый раз. В годы войны я был свидетелем множества смертей. Каждая смерть была моей личной. Тот офицер даже не взглянул на мое казненное тело. Он брезгливо отбросил хлеб в сторону и скомандовал водителю завести двигатель. Ловко запрыгнул в автомобиль, и серый хорьх помчался обратно по темной улице, истошно рыча и шурша колесами. Оставшиеся солдаты осмотрели трупы. Не спеша построились и зашагали вдоль колючей проволоки, освещая фонарями дорогу и подозрительные тени по сторонам.
А я так и стоял у окна, глядя на детские тела. Мои глаза наполнились слезами. В горле рос огромный ком, который я был не в силах проглотить. Непослушный рот не мог унять дрожащие губы. Внезапно сильные и теплые руки обняли меня. Я вздрогнул от неожиданности, хотел было закричать, но услышал знакомый голос Клары. Зарыдав, я уткнулся носом в рукав ее кофты и почувствовал, как сковывающий паралич хлынул наружу, вынося из меня крики, страх, слезы и снова крики, которые копились внутри. Она успокаивала меня до рассвета. Я проваливался в сон и в истерике просыпался вновь, пока усталость окончательно меня не поглотила.
После нескольких подобных казней на границе с гетто вместо колючей проволоки стали вырастать высокие кирпичные стены. А ворота в эту зону охраняли несколько пулеметных расчетов. Гетто безобразным шрамом на лице Варшавы кишело нищими голодающими людьми. Они умирали. Только представьте: там, где раньше жило сто тысяч поляков, теперь задыхалось в собственном смраде, болезнях и отчаянии полмиллиона евреев. Но вместе с тем гетто умудрялось одевать и кормить всю Варшаву. Да что там Варшаву, всю Польшу. Днем и ночью ни на минуту не останавливалось производство за кирпичными стенами. Десятки тысяч евреев работали там за еду и кормили сотни тысяч своих соотечественников.