Падения Иерусалимов — страница 13 из 48

Но людская ненависть не знает границ. Если она рождается в чьем-то сердце, то обязательно переполнив его, выплеснется наружу, повергая все вокруг во тьму, расцветая в сердцах других более изощренной жестокой паутиной, поглощая чистое и светлое, выжигая жалость и любовь. Если ненависть горит в одном сердце, это вызывает лишь сожаление. Но когда она полыхает в сердцах целой нации, никто не сможет ее погасить. Лишь утопив ее в крови, наполнив ею сосуды злобы, можно ненадолго утолить голод бессмысленной жестокости, притупить желание убивать еще и еще. Желание поглощать, перемалывать жизни, до которых темным сердцам нет никакого дела. И лишь полное истребление раздражителя этой самой ненависти сможет успокоить их. Но каждое сердце с ненавистью в себе творит, твердо веря в то, что несет своими поступками свет, оправдывая страшные деяния святой праведностью. И какое бы благо ни несли жители гетто, они все равно оставались ненавистными евреями. Весь мир поедала война. На фронтах в разных уголках планеты гибли люди. Эта война порождала трусов и героев. Героев, которые становились таковыми, умирая. Евреев же можно назвать героями только потому, что в этом хаосе они умудрялись выживать. И некоторых виновников хаоса сильно раздражало то, что в столице бывшего польского государства на крохотном клочке, отгороженном забором, несчастные люди все еще продолжали жить.

IV

Они решили исправить это досадное недоразумение летом 1942 года. Этот день я запомнил тоже – это был день моего рождения. 22 июля 1942 мне исполнилось 7 лет. Клара с утра стояла у плиты, готовя разные лакомства. Жженый сахар в алюминиевой ложке, рисовая каша и половина тощей курицы. Да, да, не смейтесь. В то время это было знатное угощение, которое жители Польши могли себе позволить только в особенные праздники, да и то не все.

Януш, отработав всю ночь в кабаре, где развлекал подвыпивших офицеров – играл немецкие марши и народные песни – вернулся лишь под утро. Отдохнув пару часов, он сразу помчался в пекарню за свежим хлебом. Девочки сделали прически, украсив волосы цветными лентами, и надели новые, сшитые из старых нарядов Клары платья. Мы выставили стол в центр комнаты и с приподнятым настроением принялись за праздничные угощения. А потом пришло время подарков. Рина и Хана подарили мне самое дорогое, что у них было, и самое приятное, что я мог получить – свои поцелуи. Коснувшись губами обеих моих щек, они захихикали, а я с пунцовым от смущения лицом, замерев, глупо улыбался, уперев глаза в пол.

Да. Мы были детьми. Мы чувствовали, как дети, видели, как дети, но поступали, как взрослые. Говорят, что во время войны всё стремится жить. Трава быстрее зеленеет, на деревьях быстрее распускаются листья, которые так же спешно желтеют и опадают, оставляя рвущиеся к небу ветви беззащитными. Люди женятся, едва познакомившись. Дети раньше взрослеют. Только что распрощавшись со своим шестилетием, я осознавал себя вполне зрелым. Я любовался красотой окружающих меня дев. Рина с Ханой были по-настоящему красивыми. Порой мы часто спорили, кто из них станет моей женой в скором времени. Но эйфория от чуткого внимания к моей персоне со стороны сестер мгновенно улетучилась, когда Януш и Клара внесли в комнату настоящий торт. Он был небольшой, размером с ладонь. Его едва хватило на всех, но это первое лакомство из мирной жизни за столько лет войны, которое я ел. Торт был украшен ягодами малины, глубоко усаженными в сбитый крем, из белоснежного облака которого торчали крапинки шоколадной крошки. А под всей этой красотой виднелись сдобные запеченные кусочки песочного теста вперемешку с яблочным повидлом. Разумеется, этот торт не шел ни в какое сравнение с гигантами, которыми баловали меня когда-то родители.

Я погрузился в эти тоскливые воспоминания по дому и временам счастливого детства. Вспомнил улыбающуюся маму. Ее нежные объятия и ласковый голос. В моей памяти всплыл пронзительный и полный доброты взгляд отца. И я услышал их голоса. Память сама говорила придуманные мной фразы их голосами, растворяющимися в легком эхе. Эхе, которое усиливалось и вырвало меня из омута зыбкого прошлого треском гулких моторов военной техники и равномерным шквальным топотом сотен сапог за окнами моего настоящего.

Очнувшись, я увидел, как моя новая семья прилипла к окнам, опасливо наблюдая за происходящим на улице.

Длинные колонны грузовиков вперемешку с бронетранспортерами возвышались над копошащимся вокруг строем пехоты. Всю эту толпу согнали для того, чтобы освободить гетто от нежелательных элементов еврейского происхождения. Айнзацгруппы14, прикрываемые техникой, неспешно входили на территорию поселения. Они хватали нищих, инвалидов и сирот, грузили в кузова машин и свозили общей массой на вокзал. Там людей заталкивали в вагоны для скота и увозили в концентрационные лагеря.

Представителей юденрата15, сотрудничавших с режимом, не трогали. Также не тронули евреев, работающих на немецких предприятиях, и еврейскую полицию. Они начали с самых незащищенных. Нет, скорее с самых беззащитных и бесполезных.

С этого дня каждый день колонна грузовиков вывозила из гетто по шесть тысяч человек. Каждый день я видел перепуганные, полные слез и отчаяния глаза детей. Они прижимались друг к другу и цеплялись маленькими ручками за борта кузова. Об эти борта больно бились их маленькие тела, когда грузовик под управлением неосмотрительного капрала на скорости влетал в дорожную выбоину или наскакивал на острый бордюр. Везло тем, кто оказывался в кузове со взрослыми. Старики, мужчины и женщины усаживались на пол, обнимая сгрудившиеся вокруг детские комочки. Они подбадривали малышей словами, гладили по грязным вшивым волосам и целовали, вселяя мимолетную уверенность и защиту в растерянные юные головы.

Вы, должно быть, думаете, что в те дни не было более сплоченного народа, чем евреи из варшавского гетто? Это не так.

Гонимые отовсюду хоть сколько-нибудь симпатизирующими фашизму странами, больше всего евреи страдали от самих евреев. Речь не о физических страданиях, наносимых теми, кто не считал нас людьми. Вспомните украинских националистов или прибалтов, забивающих камнями людей или сжигавших целые деревни. Сейчас они, конечно, все это отрицают, ссылаясь на немногочисленные горстки враждебно настроенных к евреям личностей. И нехотя упоминая о той самой «горстке», правительства этих стран почему-то забывают о пекарях, возивших хлеб в лагеря, о поварах, готовивших еду в столовых для немцев, владельцах торговых лавок, обеспечивающих потребности лагеря, и жителей окрестных селений, которые не могли не видеть густой клубящийся столб едкого дыма из труб крематория, а также работниках железной дороги, по которой нескончаемой вереницей ползли составы с полумертвыми людьми, полицейских, водителях грузовиков и членах семей всех выше перечисленных. Горстка? Из этой горстки и состоит страна.

И там по-прежнему чествуют национальных борцов за свободу, воздвигая им памятники и устраивая марши памяти по улицам городов, в которых эти же борцы под нацистским флагом сгоняли евреев к стенам, чтобы беспощадно расстреливать, или свозили на вокзал для отправки в лагеря смерти. И если бы варшавское гетто не было полностью ликвидировано, то наверняка и по его улицам сейчас бы шагали люди, размахивая флагами, на одном из которых обязательно был символ еврейской полиции.

Шестиконечная звезда Давида с треугольником в центре красовалась на повязках этих добровольцев. Они сами приходили в юденрат с просьбой зачислить их в ряды полиции. Одни от отчаяния, голода, другие – из ненависти, зависти и обиды. Все они были жестоки. По своей воле или против, они били всегда одинаково сильно, чтобы доказать свое превосходство.

К счастью, нацисты не доверяли полицейским оружие. Пистолеты выдавались лишь при ночном патрулировании и охране выездов из гетто под строжайшим запретом применения без крайней необходимости. Но зато орудовать резиновыми дубинками не воспрещали, а порой служебное рвение избивавших поощрялось благодарными хозяевами. Поэтому патруль в количестве трех человек, бродивших по гетто, щедро осыпал тумаками заигравшихся детей, зазевавшихся женщин и нерасторопных стариков. Ведь чем сильнее их боялись, тем сытнее жилось их семьям. Милосердие? Жалость? Нет, о ней не могло быть и речи, когда молодчики толпой врывались в и без того пустые квартирки жителей, устраивали погром и выносили все, имеющее хоть какую-то ценность. Под видом конфискации всю домашнюю утварь и плохо спрятанные драгоценности отбирали и передавали новой администрации Варшавы, на благо набирающей ход военной промышленности. Не забывали полицейские и о себе. Очень часто с обидой в глазах какая-нибудь старушка провожала взглядом жену или дочь офицера полиции, у которой в ушах или на шее блестели семейные драгоценности, припрятанные пожилой женщиной под матрасом на черный день. Она боялась и не могла требовать свое обратно. Оставалось лишь тяжело вздыхать и шепотом сыпать проклятия в адрес зазнавшихся и поверивших в собственную значимость.

Народ пожирал себя же. Подобно голодным крысам, терзавшим слабого члена своей же семьи, чтобы утолить неизменный животный голод. Они найдут миллион причин, чтобы обосновать свои поступки и, убедив в первую очередь себя, будут творить бесчинства. Голод – не повод для убийства. Страх – не основание. Даже смерть не должна сломить человечность и заставить лишить жизни другого. Все эти оправдания и доводы будут звучать в концлагерях немного позже, когда офицеры полиции и их семьи в лагерной форме, окруженные со всех сторон преданными ими же людьми, будут молить о пощаде. Но ничего кроме жалости и презрения в глазах истощенных узников не будет. Как нет их во взгляде старухи, наблюдавшей за женой офицера, разгуливающей по улицам гетто в ворованных драгоценностях. И сплоченный как никогда горем народ отвернется от предателей. И больше не протянут им руку помощи, когда дрожащие ноги будут не в силах нести изможденного бывшего полицейского, и не поделятся с ним сухой,