Нация трусов, жалобщиков, простаков и лицемеров сбежалась на резню, как на цирковое представление. Они присвистывали от удовольствия, когда очередной снаряд разносил добротную часть здания с живыми людьми внутри. Пинками загоняли обратно спасающихся через щели в заборе евреев. Звали солдат, завидев выбирающихся из канализационных люков женщин и детей.
Оставшиеся в гетто прятались в подвалах, под полом в своих сырых квартирах, на чердаках и крышах полуразрушенных домов. Они надеялись переждать и отсидеться, пока эти облавы пройдут стороной. Но военные не уходили. Оцепление не снималось, когда по улицам перестали бродить даже собаки. Несчастных вывозили днем и ночью. Пытавшихся бежать расстреливали на месте. Днем и ночью за нашими окнами слышался смех солдат, тарахтение машин и жалобные трели губной гармошки. Мы вздрагивали по ночам от беспорядочных хлопков, доносящихся из-за стены, и резких криков командиров, подгоняющих очередную волну солдат, которая тонкими струйками, расползаясь по подъездам, выносила наружу растрепанные, истощенные подобия людей. Людей жалких и отчаявшихся. Болезненных и смирившихся. Неспособных сопротивляться и даже кричать, когда сильные руки хватали их за обрывки одежды и волокли по острым камням мостовой в сторону ослепляющего света прожекторов навстречу невидимому лаю захлебывающихся от ярости псов. Под градом прикладов напуганный до смерти человек вжимался в землю, моля Бога, чтобы смерть наступила как можно быстрее.
А мы вжимались от ужаса в мягкие подушки, пытаясь хоть слегка заглушить истошные вопли за окном.
Целую неделю в гетто раздавалась перестрелка. Целую неделю я видел, как утром туда входили свежие войска, а после полудня приезжали грузовики, чтобы вывезти трупы повстанцев и тех немногих их товарищей, кому не повезло остаться в живых. В это время я обычно выбегал на улицу, чтобы застать колонну.
Еврейский мальчик со вздернутой вверх рукой, с охапкой сладостей и консервов, которые мне бросали довольные конвоиры, везущие полумертвых бунтовщиков. Я взирал на замученных людей безразличным взглядом, заискивающе косясь на водителей и, проводив последнюю машину, торопился домой, чтобы обрадовать девочек и Клару. Я так хотел, чтобы она гордилась мной. Когда мы садились за стол, она долго смотрела на меня. В ее взгляде не было осуждения. Жалость, вина, стыд, но не осуждение. Она укоряла себя за то, что не смогла сохранить нашу непорочность, уберечь наше детство. Ей было стыдно смотреть мне в глаза, но Клара заставляла себя улыбаться, растаптывая гордыню и жертвуя чистотой своей души ради сохранения в чистоте моей. Жаль, что я осознал это слишком поздно. Я ведь так и не сказал ей: «Спасибо».
Знаете, о чем я жалею? Что не целовал ее нежные материнские руки каждый день. Не обнимал и не благодарил за ту жертву, которую она принесла ради нашего счастья. За ее доброту, милосердие и огромное сердце, греющее нас своей любовью все это время. За то, что она с трудом заталкивала в себя еду, добытую моими унижениями перед теми, кто убил ее мужа. И глядя на меня, она наверняка ставила себя на мое место и задавалась вопросом: на какие унижения готов голодный человек? И ответив на него, смиренно и с пониманием отправляла в рот очередную порцию, в то время как за окном творилась бесчеловечная расправа над людьми, осмелившимися бросить вызов тем, кто за людей их не считал вовсе.
Здоровье Клары ухудшалось. Все ее терзания вырывались резко и беспощадно, разрушая организм сильным жаром и навалившейся худобой, съедающей все силы истерзанной напряжением женщины. Если все это время забота о нас лежала на ее плечах, то теперь мне и девочкам пришлось заботиться о Кларе.
Рина взяла на себя уборку, с трудом двигая массивную мебель, чтобы смыть пыль, толстыми слоями покрывающую квартиру после каждой бомбежки. Хана занималась грязным бельем, в кровь стирая нежные маленькие руки о грубую одежду. Я же добывал еду. И все вместе каждую ночь мы волокли Клару в подвал во время очередного налета, а под утро поднимали ее обратно домой. С трудом передвигая отнимающиеся ноги, она хваталась за перила, чтобы не наваливаться на нас всем своим весом. Это отнимало у нее еще больше сил, и в квартиру мы вваливались окончательно обессиленными, тяжело дыша и не чувствуя дрожащих конечностей.
Казалось бы, что трудного троим юнцам поднять по лестнице худую миниатюрную престарелую женщину? Та еда, что я приносил домой, едва дотягивала до единоразового приема пищи одного взрослого человека. А мы делили этот рацион на четверых. Мы все были истощены из-за постоянного недоедания. Поднявшись на этаж, я и сам порой дышал как старик, оперевшись о стену в ожидании, когда рассеется мутная пелена перед глазами. А девочки из бодрых румяных красавиц стали походить на взрослых уставших женщин.
Гетто, кстати, так и не снесли. Все закончилось так же резко, как и началось. Военные просто ушли, оставив после себя тишину, пустоту, разрушения и запах гари, который ощущался в носу еще долгое время.
Ночами под светом луны силуэты зданий, разорванные бомбами, торчали из-за забора безобразным Големом как символ борьбы и неповиновения.
Изредка в течение целого года там раздавались выстрелы и взрывы. Военные приезжали на помощь полиции и пытались навести порядок, но стычки все равно продолжались. Несмотря на полную изоляцию от всего внешнего мира, гетто еще дышало. Редко, прерывисто и все слабее. Но оно все еще дышало.
IX
Красная армия всей своей мощью стучалась в парадную дверь рейха на правом берегу Вислы. Там накапливалась такая сила, остановить которую не мог никто. Это ощущалось и в Варшаве. Город заполонили раненые, каждый день набивавшиеся в длинные составы, прибывающие на вокзал, а улицы наводнили нервные военные патрули, пьяные офицеры с грустными глазами и слегка повеселевшие горожане.
Это было время, когда вся Польша ощущала приближение свободы, а нацисты – неминуемый конец. Обреченно глядя на меня, они вытряхивали содержимое вещевых мешков, избавляясь от всего, что могло замедлить паническое бегство от неожиданно нагрянувшего врага.
Появилась надежда и в глазах поляков. Вчерашние доносчики и лицемеры, думающие лишь о собственной шкуре, вдруг неожиданно прониклись сочувствием к нуждающимся, любовью и патриотизмом, будто замаливая грехи перед грядущим судом.
Начали открываться продуктовые лавки, на улицах все чаще встречались нарядные кавалеры, без стеснения говорящие по-польски, а фашистские освободители вдруг стали оккупантами. Комендантский час все еще действовал, и по ночам еще бродили вооруженные патрули, но им уже было не до загулявших пьяниц и беспризорной шпаны. Носить немецкую форму стало опасно, поэтому солдаты торопились обойти вверенный им участок города и поскорее вернуться в казарму. Муниципальные здания, полицейские участки и прочие охраняемые объекты горожане старались обходить стороной, боясь получить пулю от излишне нервного часового. А таких в сорок четвертом было множество.
Варшава дрожала от бомбардировок и волнения. И в этой беспокойной эйфории ощущались ненависть к чужакам и желание приблизить надвигавшуюся победу. В людях проснулась надежда, и они, довольные, перепрыгивая через ступени, бежали в подвал под сладостный вой сирены воздушной тревоги. Уже внизу, осыпаемые пылью и сырой штукатуркой, улыбались своим детям, поглаживая их мягкие волосы и подбадривая скорым окончанием войны.
Они улыбались, даже умирая под обломками своих домов.
И виной всему была надежда, поселившаяся в их головах слишком быстро и слишком рано и усыпившая страх, когда ему было появиться самое время. Уставшие от тьмы люди увидели рассвет на горизонте и как завороженные мотыльки тянулись к свету, совершенно позабыв об осторожности. Но опасности никуда не делись. И каково было умирать от пуль и бомб людям, в глазах которых читалось искренние удивление, досада и горечь? И последнее, что оставалось в уголках потухшего взгляда – надежда.
Надежда тлела и в глазах Клары, когда ее ноги окончательно отнялись, и мы оставляли ее дома во время налетов. Бледное лицо с жалобным взглядом прощалось с нами каждую ночь, а когда мы возвращались, все горько плакали, обнимались и просили друг у друга прощения. И клялись, что больше никто никого никогда не отпустит.
Вскоре мои сестры приняли окончательное решение оставаться всегда с Кларой. Невольники бетонных стен, за которыми они нашли защиту и спокойствие. Эта холодная и тесная, но такая уютная и родная коробка была единственным местом, где они чувствовали себя в безопасности, ведь в большей степени их ужасали не авианалеты, а сама мысль о необходимости ступить за порог дома. Но Клара была против. Она приказывала, кричала, угрожала и унижала, потом умоляла и плакала. Она делала все, чтобы мы, гонимые любовью или ненавистью, бросив ее, отправились в спасительное убежище.
И если честно, я был очень рад, когда она сдалась и позволила нам остаться, ведь теперь мы были под защитой ее любящего сердца, хоть и в большей опасности. Мы засыпали под непрерывный грохот бомб, дребезжание окон и яркие вспышки. Но мы засыпали в теплых объятиях, чувствуя мирное дыхание друг друга, а когда за окном все затихало, тишину нарушало только урчание пустых животов.
Днем я оставлял свою семью и отправлялся на поиски пропитания. Цены в городе взлетели до небес. Снабжение из тыла поступало с перебоями, и порой город оставался без еды несколько дней, потому что советская авиация разбомбила очередной железнодорожный состав с техникой и провизией. На территории всей Польши орудовали партизанские отряды, численность которых ежедневно росла за счет недовольных режимом граждан. Нацисты еще удерживали власть в городах, но за их пределами творились хаос и жестокость, с которыми доселе никто еще не сталкивался. Партизаны устраивали засады на дорогах, убивая солдат и раненых. Разъяренная армия вымещала свою злость на мирные деревни, вешая без разбора всех подряд. Бегущие от беззакония сельские жители искали спасения в городах, заполонив улицы обозами с тряпьем, запряженными дохлыми клячами, гадившими на тротуары при каждом громком звуке, коих в охваченной паникой Варшаве было предостаточно.