Карательные отряды ушли далеко вперед, оставив мой подвал в глубоком тылу. На улицах было относительно безлюдно, но, если на глаза патрулю попадался случайный прохожий, огонь открывался сразу и без предупреждения.
В ближайшую дождливую ночь мне не составило никакого труда вынести ведро на улицу и поставить под водосток.
Чтобы вывезти за пределы города бесчисленное количество мертвых, грузовиков, конечно же, не хватало, и командованием было принято решение прямо на улице наваливать кучи из тел, которые, полив бензином, сжигали на месте. Следовательно, собрав сырые ветки во дворе, я так же без опаски мог развести огонь в печи и вскипятить воду.
И пока я наводил порядок в своем подземном мирке, а жестокие нацисты очищали улицы Варшавы от крови, старый дворник в резиновых сапогах и плаще сметал пожелтевшую палую листву с мокрой брусчатки перед парадной дверью огромного замка на вершине скалистого утеса где-то в баварских Альпах. Холодный ветер и легкая морось хлестали старика со всех сторон, но крепкие руки твердой хваткой сжимали метлу, тщетно пытавшуюся собрать в кучу разлетавшиеся листья.
Наблюдавший за дворником из окна своего кабинета, расположенного на втором этаже, человек невольно поежился, отчего строгий бежевый китель на его повисших плечах заходил ходуном. Он устало вздохнул, глядя, как снаружи по стеклу медленно стекают крупные капли. От бессонных и нервных ночей морщины вокруг глаз и без того уже немолодого мужчины сделались глубокими и старили еще больше. Левая рука, с которой он уже не мог совладать, врезалась двумя пальцами в лацкан кителя. Остальные, зажав пуговицу, скрючились, больно впиваясь ногтями в ладонь. Когда он злился, то имел обыкновение сжимать губы до белизны, отчего усы щеточкой топорщились и елозили в разные стороны.
Сгорбленная фигура на подрагивающих ногах отвернулась от окна и, медленно шаркая дорогими, натертыми до блеска туфлями, направилась к троноподобному креслу с широкой, обитой велюром спинкой и изящными подлокотниками. Кресло помещалось во главе огромного стола, изготовленного из редких пород дерева.
Расстеленная на столе карта была изрисована красными и синими стрелками. Они упирались и разрезали округлые длинные линии такого же цвета, устремляясь на изображенные жирными точками города, сталкивались и, рассыпавшись на несколько мелких стрел, огибали друг друга.
Встав сзади трона под величественным портретом самого себя, человек вцепился руками в спинку. Мелкие хищные глаза бегали по карте, будто ища решение известной только ему головоломки.
Хоть кроме него в кабинете были еще люди разной степени пестроты, в мундирах и гражданском, в сером и черном, обвешанные крестами и с пустой грудью без знаков отличия, с широкими красными лампасами и в сапогах или в обычных широких отутюженных брюках, надменные и заискивающе смотрящие в покорном раболепии, он все равно ощущал себя одиноким, оставленным, преданным и брошенным на задворках истории.
Но, как и все диктаторы до, так и те, что будут после, он жил в своем вымышленном мире, принимая его за реальность. А если мир принадлежит ему, то и правила, в нем установленные, никто менять не вправе. Разумеется, кроме создателя. И в этой затуманенной властью голове есть только один способ борьбы с несогласными. Страх и боль. Но как быть с теми, кто поборол страх и на боль готов ответить болью? В вымышленном мире таким просто нет места, следовательно, их нужно уничтожить.
Губы побелели еще сильнее, когда взгляд человека за троном уперся в надпись «Warschau»40 на карте. К точке на этом участке карты тянулись почти все стрелки: и красные, и синие. Но сама точка оставалась черной, будто еще не определилась, в какой цвет окраситься. Внутри города шли бои, умирали люди, а человек всего лишь размышлял, как не позволить красным стрелкам обагрить маленькую точку в свой цвет.
И он придумал.
Чтобы страх вновь поселился в сердцах сателлитов, бедному Иерусалиму предстояло стать мучеником. В назидание всем и каждому уроком. Человек решил стереть эту точку с карты. Ведь это всего лишь точка. Что станется, если она просто исчезнет? Ведь на огромной карте таких же еще очень много.
И каждый раз, стоит мне прознать о необъяснимой бесчеловечной жестокости где-нибудь в мире, начать пытаться объяснить себе причины произошедшего с точки зрения Всевышнего, я решительно убеждаюсь, что Бог размышляет так же.
Я уже рассказывал про бомбардировки и про то, как укрывался от них, но почти ничего про страх и чувства, которые охватывали меня в этот момент. Думаю, сейчас самое время. К тому же, откуда вам знать, что испытывает простой смертный в пробирающей до самых костей какофонии войны?
Вы спросите, почему сейчас я решил погрузить вас в эти переживания, если и до той роковой осени в сорок четвертом Варшава множество раз подвергалась бомбардировкам? Ответ до безобразия прост. Все то, что было до варшавского восстания, значительно меркнет перед тем, что обрушилось на несчастный город той осенью. И будет совершенно уместным поведать вам все пережитое мной именно сейчас.
XIII
Когда судьба Варшавы была решена, там, в высоких баварских Альпах, по бумажной карте в сторону точки с названием города поползли синие стрелки. Их приближение уже ощущалось в тот же день с наступлением сумерек, поглотивших солнце. Где-то вдалеке, начиная с раскатов и вспышек, зарождалась буря. И по мере приближения ее, все внутри меня сжималось и дрожало вместе с землей, как от поступи великана, неотвратимо надвигавшегося на хрупкий город.
Несмолкаемый гул неба прокатился вдоль опустевших улиц, а отскочившие от низких туч всполохи взрывов разнеслись раскатами, от которых заплясали дома. Сначала чуть заметно, обозначившись легким дребезжанием стекол в оконных рамах, но с каждым взрывом тряска становилась все ощутимее. И грохот. Необъятный грохот, от которого холодела кровь и, поддавшись животным инстинктам, хотелось бесконечно долго бежать прочь. Бежать, не зная усталости, без оглядки. Но ноги уже не слушались. Земля под ними тряслась все яростнее, подкидывая тело вверх, и больно била, когда я падал ниц, пытаясь ухватиться руками за пляшущий волнами пол. А когда неистовый шквал становился невыносимым, я зажимал уши руками и начинал орать что есть сил, не переставая при этом летать из угла в угол в кромешной пыли скачущего подвала.
Я слышал, как совсем близко разлетаются в клочья дома, вспарывающие обломками окружающие строения. Раскаленный воздух добирался до легких, обжигая внутренности. И тогда, не в силах вдохнуть, мне оставалось хрипеть, выдавливая из себя остатки ужаса.
Когда сознание было готово покинуть меня, грохот и тряска постепенно успокаивались, уплывая на восток. Но дом, как побитый исполин, еще продолжал трещать горящими деревянными балками перекрытий и тяжело стонал, с трудом удерживаясь на месте, чтобы не рухнуть от полученных ран. Под изувеченным гигантом, в самом его сердце, такой же побитый, лежал я. Весь в синяках и ссадинах, трясущийся, с тонкими струйками крови из ушей. С размазанными по лицу слезами и пылью. У меня едва хватало сил собрать с пола остатки расплескавшейся воды, смочить рот грязью и доползти до топчана, прежде чем небеса вновь начинали гудеть пропеллерами.
Сирена воздушной тревоги при налетах больше не выла, потому что ее просто некому было включать, а бомбардировки были настолько частыми, что она бы не затихала ни на секунду. Но вой над городом звучал и без сирены. Юнкерс JU–87. Пикируя на цель, он издавал душераздирающий рев, а единственная огромная бомба под днищем самолета могла уничтожить целое здание. И не так страшил меня гул моторов в небе, как протяжный вой завидевшего цель бомбардировщика. От этого крика валькирии я падал на пол, обхватив голову, и ждал, когда всколыхнется земля и следом ударит в голову громогласной плетью, вспарывающей воздух, чудовищной силы взрыв.
Между этими сиренами в небе клином по несколько штук медленно плыли другие самолеты. Крупнее и с длинными широкими крыльями. Из их чрева тоже сыпались различные бомбы, и уже в воздухе, как рой пчел, они устремлялись к земле, чтобы подобно ластику, оставляющему грязные разводы, миллиметр за миллиметром стирая точку на поверхности карты, окутать горящими тучами целые кварталы.
Закончи я сейчас свой рассказ, у вас наверняка сложится неверное суждение, что вся беда на несчастный город обрушилась исключительно с неба. Спешу разочаровать: на земле творилось не меньшее зверство.
На разрушенные улицы после бомбометания спешили не спасательные команды, фельдшеры или мародеры, а карательные отряды.
В горящих руинах оставались люди, заточенные под обломками или торчащие частями из груды камней. Они кричали от боли в переломанных конечностях, от ожогов, покрывающих большую часть тела, и звали на помощь. Но масштабы разрушений были столь велики, что крики разносились по окрестностям несколько дней, пока какой-нибудь одинокий выстрел в моменты тишины не прерывал многодневную агонию.
Да, вы совершенно верно подумали: невинных мирных жителей, пострадавших от бомбардировок, просто добивали. Но добивали только тех, кого можно было добить. Что касается несчастных под завалами, то им суждено было медленно задыхаться, мучиться и страдать, будучи замурованными в бетон. И считалось за великое милосердие, если проходящий мимо солдат, услышавший глухой стон под обломками, расщедрится на гранату и бросит ее в щель, чтобы остановить страдания умирающих. Но таких случаев было немного, и искалеченная Варшава, изрезанная шрамами ковровых бомбардировок, стонала голосами сотен медленно умирающих людей еще много-много дней.
Но меня не заботили их страдания.
XIV
Я не видел Филиппа с момента первых налетов, хоть и знал, что крыса забилась от страха глубже и ниже, чем я. Периодами из-под пола доносился его жалобный писк, вселяющий надежду на скорую встречу с молчаливым и вечно голодным другом. Однако он не торопился показаться на глаза, заставляя меня излишний раз беспокоиться и впадать от одиночества в беспросветное уныние. Впрочем, времени на тоску в эти дни и даже недели совсем не оставалось.