Падения Иерусалимов — страница 38 из 48

К слову о доносах. Писали все. С ошибками и высокопарно. На смятых уголках газет и обороте листовок, на желтой бумаге и белесой, с гербовым тиснением. Те, кто писать не умел, просили за себя другого, а уже тот другой, на отдельном бланке доносил на первого. Сосед клеветал на соседа. В условиях дефицита жилья таким образом люди старались улучшить свою жизнь. При смене власти, а власть уже сменилась трижды, во владении нескольких семей по бумагам оказывалась одна и та же жилплощадь, и кому она достанется, решал комендант. Разумеется, ущемленные в результате этого решения несли новые доносы, грозили расстрелами и Сталиным. А что начиналось, когда, не желая разбираться, комендатура разрешала в одну квартиру заселиться всем? Разборки между соседями – самый распространенный вид доносительства, но не единственный. Бедные жаловались на богатых, богатые – на полицейских, поляки – на немцев и наоборот. В общем, Варшава постепенно возвращалась к своей обыденной жизни. Склочной, суетной и по-своему привычной.

Отец приходил домой поздно, уставшим и всегда с ворохом разного формата кляуз. Он ответственно разбирал эту кучу часами, раздраженно подкидывая в печь большую часть замаранной человеческими грехами бумаги. Потом долго отмывался, стирая с рук грязь чернильную и грязь прочтенную.

Мы жили в двух небольших комнатах с высоким потолком на третьем этаже казармы. Первые два этажа заняли солдаты и, чтобы выйти на улицу или зайти обратно, приходилось становится невольным свидетелем армейского быта с резким тошнотворным запахом портянок и гуталина. А еще громкого ора, сильного храпа и бесконечного хохота. Но за время войны я понял, что какими бы невыносимыми ни были условия существования, человек может привыкнуть ко всему. Уже через неделю я просыпался в бодром духе по команде «подъем», доносящейся через толстые стены.

На нашем этаже жило еще несколько офицеров, приветливых и дружелюбных. С отцом они прошли всю войну, и уровень доверия между ними был максимальный. Все они жили в отдельных комнатах, отделенных друг от друга тонкими фанерными листами, не достающими до потолка. Естественно, ни о какой звукоизоляции речи идти не могло. Богатырский храп по ночам разлетался на весь этаж. Удобства были общего пользования. Это касалось как туалета, так и умывальника. Я был единственным ребенком, обитающим в казарме, поэтому все внимание и приветливость угрюмых мужиков доставались мне. Проходя мимо, они могли подмигнуть, улыбнуться, спросить о делах, кто-то трепал по макушке, выуживая из кармана сухарь или печенье. Я с благодарностью принимал эти подарки, ведь у многих тоже были дети. А у большинства – когда-то.

Дефицита в еде не было. Все питались в столовой однообразным армейским рационом. Раз в неделю отец приносил офицерский продуктовый паек, в который входили, помимо консервов, сахар и повидло. Когда я все это с неутолимой жадностью поглощал, он смотрел на меня, улыбаясь. Но всякий раз в какой-то момент его улыбка моментально сползала с лица, и он отводил полные боли глаза в сторону. Своей скудной заботой он старался показать мне свою любовь, но мы оба понимали, что маму это заменить не может.

Я редко его видел. Он отдавал всего себя работе, самоотверженно и до конца. И вовсе не из-за любви и преданности Советскому союзу, а скорее из ненависти к нацизму. Порой мне казалось, будь он на службе у самого дьявола, все равно бы усердно выполнял поручения, если целью его были убийцы благостного, мирного и безоблачного прошлого. Приходя по ночам, он не валился устало на кровать, а заботливо и осторожно вынимал из-под матраса запрятанные мной по привычке куски недоеденного хлеба, кутал меня в одеяло и долго успокаивал мои слезы, крики и бьющееся в кошмарах тело. И только после он мог позволить себе провалиться в сон на пару часов, чтобы уйти на службу до моего пробуждения. Иногда он вынимал меня из-под кровати, куда я в сонливом состоянии, не осознавая происходящего, прятался от нахлынувших в видениях ужасов. Эти кошмары будут меня преследовать еще долгие годы, а порой они всплывают и по сей день, изредка, но всегда соседствуя с сонным параличом и оставляя после себя самые неизгладимые переживания на долгое время, несмотря на то, что война со своими взрывами, сиренами, стрельбой и бомбами осталась давно позади.

И если все перечисленное до сих пор тревожит меня даже в столь почтенном возрасте, то звуки ковровой бомбардировки я слышал в последний раз в мае сорок пятого в Варшаве. К счастью, то были всего лишь звуки.

Я проснулся глубокой ночью от до боли знакомого грохота, приводящего в ужас еще издали, когда слышен глухой беспорядочный перестук. Как дождь, отбивающий дробь по крыше. Сначала редко шлепает без какого-либо ритма, но со временем треск усиливается и уже через мгновение грохочет повсюду, сливаясь в бесконечный шум. Рассыпающееся эхо и дребезжащие окна придают атмосфере еще большую выразительность, превращая канонаду в сумасшедшую симфонию в исполнении оркестра без дирижера.

Я было собрался ринуться под кровать, но в последний момент увидел отца. Он стоял у окна босой, в одном исподнем с накинутым поверх кителем, брякающим пронизанными в ряд на груди медалями, и беспорядочный свет, влетающий в комнату с разной степенью яркости и частоты, освещал его задумчивое, но такое умиротворенное лицо. Мне даже показалось в этой череде всполохов, что он слегка улыбается. Он посмотрел на охваченного паникой меня и подмигнул. По-доброму и громко, с шумом выдохнул полной грудью. Потом снова уставился в окно и грустно так добавил:

– Победа.

* * *

– Довольно, – профессор устало размяк в кресле. – Распинаюсь тут, утешая любопытство чрезмерно заскучавшего за вечность гостя. А для чего? И что это изменит?

– А вы уже закончили?

– Я думаю, этого вполне достаточно, чтобы предстать перед Создателем с высоко поднятой головой.

– Да сдался вам этот Бог? – простонал мальчик. – Зачем вы все так жаждете узреть его лик? Ну… ну что вы ему скажете?

– А после моего рассказа вы думаете, что я хочу ему что-то сказать? Или может, спросить? Нет, никаких вопросов или слов. Я хочу лишь плюнуть ему в лицо.

Гость удивился:

– Опасаюсь, что этот поступок несколько усугубит ваше положение.

– О, определенно на пользу мне это не пойдет, но, несомненно, заставит его задуматься и хоть немного устыдиться.

– Ну неужели вы не понимаете, что это ничего ровным счетом не изменит? По-вашему, Бог имеет человеческую сущность, следовательно, и человеческие недостатки? Давайте я попробую объяснить понятнее. Конечно, для этого мне придется опуститься до вашего общепринятого человеческого мировосприятия. Так вот, в двух словах…

Ребенок подался вперед, поглощая старика омутом черных глаз.

– Ему плевать, – размеренно и четко произнес он. – И на вас, и на весь этот мир.

Затем гость отстранился, его лицо смягчилось, как ни в чем не бывало, он расслабленно продолжил:

– Грубо, образно, но думаю, суть я передал. Вы возлагаете на создателя столько надежд, но не ставите под сомнение свою привилегию предстать перед ним. Хоть вы и недостойны. Никто из вас. Потому что вы его предали.

В кабинете воцарилась тишина. Смущенный профессор пытался переварить услышанное.

– Пусть так, – запинаясь, наконец пробормотал он. – Но неужели грехи на чаше весов тяжелее страданий?

– Да нет никаких весов, – ответил гость. – Есть поступки и их последствия. А Бог, оказывается, очень обидчивый. Кстати, раз уж вы заговорили о весах. Когда заканчивается одна история, непременно начинается следующая. О своих страданиях вы мне поведали. Занимательная, не скрою, история. Так давайте же перейдем к грехам.

– Ну, и какой в этом смысл, если все обстоит так, как вы сказали? – обреченно заключил старик.

– Мое лицо, – мальчик в воздухе очертил тонким пальцем свою голову. – Загадка, которую вы еще не разгадали.

– Подозреваю, один из моих грехов? – отмахнулся профессор.

– Непосредственно, – улыбнулась смерть.

Старик, наклонив голову, сощурил глаза, разглядывая черты мальчика, но вскоре отвел взгляд, признав поражение.

– Каждую секунду, – начал он, – на свете умирает множество людей. Разве вы не должны встретить каждого?

– Конечно должен, но пусть вас это не беспокоит. Время – понятие относительное.

– Не понимаю.

– Слышите? – гость загадочно уставился в окно. По улицам Иерусалима плыл протяжный, отражающийся от бетонных стен голос. – Это азан. И он…

Часть 3

ПРОЩЕНИЕ

– Все еще звучит, – монах громко сплюнул под ноги густую взвесь из слюны и гниющих десен, растер широким рукавом несколько упавших на живот капель и вдел руки обратно в манжеты. – Проклятые неверные все еще оскверняют своим пением стены священного города.

– Ничего, – спокойно проговорил стоящий позади клирик. Высокий и худощавый, с бледным и больным, осунувшимся лицом. – Скоро и они замолчат.

Первый монах хрипло вздохнул и, задрав полы грубой запыленной рясы, аккуратно ступая по камням, спустился с пригорка. Дорога вниз далась ему нелегко. Лишний вес, тяжелый, выступающий вперед живот и отекшие ноги превратили его существование на этой жаркой, выжженной солнцем земле в невыносимую пытку. «Но, – успокаивал он себя, – все это путь, ведомый лишь самому Господу, а значит, и пройти его следует безропотно и до конца». В добавок ко всему страшно чесалась тонзура44. Из-за густых и жестких волос макушку приходилось выбривать чуть ли не каждую неделю, а пот с пылью и вши раздражали грязную голову, отчего та невыносимо зудела и чесалась.

Последний шаг предательски скользнул по мелкой сыпи, и грубые сандалии разъехались, наполняясь песком и больно впиваясь в истертые ступни. Монах устоял. Грубо выругавшись, он тут же осекся. Упомянув в конце фразы господа и поняв, что сделал этим только хуже, монах недовольно покосился на своего спутника. Прежде чем скрыться за холмом, монах обернулся и еще раз окинул взглядом раскинувшийся у подножья город.