Забегу ненадолго вперед. Зима 1953 года выдалась теплой. Особенно это ощущалось на юге Израиля.
В небольшом поселении Сде-Бокер, раскинувшемся на плато посреди пустыни Негев, по сельской дороге, поднимая пыль резиновыми сапогами, толкал тачку с навозом седовласый, низкого роста, с голой макушкой старик. Было видно, что эта работа дается ему тяжело. Однако он не сдавался и вкладывал все силы, чтобы сдвинуть тачку, с трудом перебирая ноги в громоздкой обуви. Вывалив навоз в общую кучу, он перевел дыхание. И хоть под палящим солнцем его лицо раскраснелось и покрылось каплями пота, он был все равно счастлив.
Также точно он был счастлив пять лет назад, когда у здания Тель-Авивского музея объявил о создании государства Израиль. Лист с его речью был помят и исчиркан правками, над которыми он провел всю ночь, потому он читал медленно и с длительными паузами. Когда в конце речи грянули длительные аплодисменты, счастье от сделанного окутало Давида49 теплыми объятиями и не отпускало еще долгое время. Ведь он шел к этому всю свою жизнь.
Тогда, в сорок восьмом, утопая в овациях, он даже не подозревал, что словами своими положил начало новой страшной войне, а в пятьдесят третьем, наслаждаясь тишиной и покоем возле горы навоза, он радовался, что все уже позади.
Та война отозвалась в сердце отца особой тревогой. Во-первых, она велась за свободу и независимость, что ему импонировало безбрежно. Во-вторых, за эту независимость боролись евреи, кем был он сам и я, а значит, у нас, гонимых отовсюду скитальцев, наконец появится дом. И этот дом мы будем беречь и защищать. Беречь и защищать его отец был готов с первых дней арабского вторжения, но я висел у этого намерения непосильным грузом.
Оставить меня в Швейцарии он не решился. К тому же, я настойчиво отказывался принимать тот факт, что там, куда мы направимся, бушует война и былые, казалось, позабытые страхи снова дадут о себе знать, снова вернутся кошмары, лишения, голод. Я не уступил, хоть и не был готов возвращаться в прошлое, но жизнь в одиночестве для меня уже означала этот самый возврат.
Два дня мы провели в Портсмуте50, куда прибыли из Франции. Все это время мы жили на корабле, который загружали продуктами, винтовками, пушками и снарядами к ним. Желающих отправиться на помощь Израилю было предостаточно. Толпы добровольцев слонялись в порту в поиске ближайшего отплывающего на юг судна. Все они были крепкими, прошедшими войну ветеранами. Все они были евреями.
Когда наш корабль отдал концы и медленно пополз в сторону горизонта, пыхтя дымными трубами, верхние его палубы были заполнены возбужденными и радостными пассажирами, а там, на берегу стояла еще большая толпа, ожидающая следующего рейса.
Еще неделю мы шли к берегам молодого государства. В то время, когда одних преступников еще судили за геноцид евреев, другие уже планировали его воссоздать на новом месте. Но на этот раз жертвы были вместе, и они больше не питали пустых надежд на спасение, и на Бога, несмотря на крайнюю религиозность, не уповали.
Вьющейся цепью, огибая ангары, разрываясь, чтобы пропустить грузовики, растянулась очередь от самого трапа до палаток с рекрутерами. Там добровольцы вписывали от руки свои имена, звания и данные паспортов в анкеты. А паспорта у всех были разные. Разных цветов, гербов, языков и тиснений. И все эти граждане разных стран, говорящие даже на разных языках, но отлично друг друга понимающие, с одной кровью и единым прошлым торопились на войну. Будто не успели еще навоеваться раньше, словно не все счета предъявили тем, с кем мечтали поквитаться так давно и всем сердцем. Взяв в руки одну лишь винтовку и сумку с патронами, в той же одежде, уставшие с дороги и толком не евшие, они запрыгивали в грузовики, которые везли их прямиком на передовую.
Пришедшие с грузом корабли, освободив трюмы, домой не уплывали. В случае прорыва обороны им надлежало обеспечить эвакуацию мирного населения. Капитаны отводили судна подальше от порта и, бросив якорь на ближайшей отмели, они пестрели бледными пятнами вдоль линии горизонта.
Отцу как бывшему кадровому офицеру с боевым опытом на фронт сразу отправиться запретили. Ему доверили командование батальоном, а пока тот формировался из ежедневно прибывающих польских евреев, нас расположили в ближайшем кибуце на побережье. Люди там жили дружной коммуной, в атмосфере добрососедства и взаимопомощи. Среди этих людей я больше не чувствовал себя одиноким и оставленным, хоть отец навещал меня даже реже, чем в Европе. Но я не жаловался. Моя жизнь среди местных постепенно обретала характерный рядовому подростку ритм. У меня появились друзья. Я вернулся к учебе, хоть иногда над головой и проносились боевые самолеты, а мирную тишину порой разрывали глухие хлопки артиллерийской канонады. Мне приходилось также и работать. Война войной, а поля сами себя не засеют. Мне поручали нетрудную работу, объясняя это излишней худобой моего сложения и болезненностью. Я прибирал в конюшне, носил сено и косил траву, ухаживал за ранеными бойцами, размещенными в одном из зданий.
Несколько раз я становился невольным слушателем их воодушевленных рассказов.
На севере или юге иорданцы, сирийцы, египтяне одинаково безрассудно шли в атаку на хорошо подготовленные оборонительные позиции израильтян. Ровно так же людей, как скот, гнали на немецкие амбразуры в сорок втором советские комиссары.
Моральный дух атакующих был слаб, потому голодные, изнуренные солдаты при первой же возможности предпочитали сдаться и больше не продолжать бессмысленную игру со смертью.
Та война неожиданно быстро закончилась. Точнее, закончилась ее активная фаза. Кое-где еще продолжались бои, но вновь образованное государство доказало свое право существовать под солнцем. Да, оружием и многочисленными убийствами, огнем и пулями. Но разве не так же хотели его уничтожить? В сорок девятом уже ни у кого не оставалось сомнений в его будущем. Стоял лишь вопрос о его размерах.
Вернувшись с войны, отец утратил всякий интерес к армейской службе и обратился к борьбе с истинным на тот момент, по его мнению, злом.
В то время понятие террор еще не поселилось в умах людей, потому фашизм считался злом первостепенным. И отец самозабвенно отдал всего себя поиску нацистов. Но зато он смог продолжить дело всей своей послевоенной жизни. И на этот раз в окружении соратников по крови и убеждениям.
Однажды он просто вернулся домой. После долгих лет отлучек. Уставший, похудевший, заросший и грязный. Упал на кровать и спал до обеда, а проснувшись, долгое время сидел во дворе, уставившись в одну точку. Но взгляд его был не тот, что раньше. Будто где-то там, вдали от дома он наконец обрел покой и умиротворение.
На следующий день он взялся за плуг и вспахал землю на нашем участке. Больше он никуда не отлучался, проведя остаток своей жизни в домашних хлопотах.
Он никогда не говорил со мной о своих крестовых походах. Никогда не возвращался разговорами в прошлое.
Но ответьте, что же он такого совершил, что подарило ему покой и лишило навсегда терзаний?
* * *
Профессор поднял глаза на мальчика и побелел.
Знакомые светлые волосы, голубые глаза и все та же высокомерная, заставляющая вжаться в себя улыбка.
Губы профессора задрожали при виде серебряных молний на черном ромбе воротника. Рука его нервно тряслась, когда глаза бегали между черепом на фуражке и витыми погонами. Сердце колотилось в груди от вида черных кожаных перчаток.
Напротив него сидел уже не мальчик, а взрослый мужчина с лицом, которое старик пронес в памяти через всю жизнь и которое являлось ему в кошмарах.
Старик обмяк в кресле:
– Он нашел тебя?
Офицер кивнул.
– Что ж, это все объясняет, – пытался совладать с собой профессор, – хотя, с другой стороны…
К его лицу прилила кровь, он крепко сжал губы, пытаясь удержать копившуюся лавину слов, но бессильно сдавшись, дал волю эмоциям и вскрикнул:
– А чего ты хотел? Ты… ты убил его любовь! Ты… убил мою мать! Он, положил полжизни, чтобы найти тебя, и ты посмел явиться ему перед смертью?
Офицер молчал, высокомерно улыбаясь. Но старика это лишь раззадорило.
– Я надеюсь, нет, я просто уверен, что ты умирал медленно. Чтобы увидеть все сотни, а то и тысячи лиц своих жертв! – кричал он, ядовито выплевывая каждое слово. – Раскаяние? Ты правда рассчитывал, что отец раскается, увидев твою мерзкую рожу? Ты и впрямь не разбираешься в человеческих чувствах. А твой хозяин судит мир по лекалам, которым действительность уже давно не соответствует.
Профессор выдохся, но покрасневшее лицо излучало довольство. Собой и сказанным. Он вздохнул и вдруг поник, снова увидев перед собой мальчика.
– Что ж, раз уж вы видите все в черно-белом цвете, то я определенно готов ответить за свои грехи. Именно ответить, потому что я уверен, мне будет, что сказать в свое оправдание. Помнится, вы обещали, что я вспомню это лицо во время рассказа, однако этот образ до сих пор так в моей памяти и не нашелся.
– Разве? Как жаль, ведь вы уже упоминали обо мне. И не раз.
– Странно, вы в этом уверены?
– Конечно, сомнений быть не может.
Профессор долгое время рассматривал неподвижное лицо мальчика. Черты худой наружности, впалые щеки, голубизну глаз и бледность кожи, маленький мышиный нос, тонкие губы. Внутри что-то шевельнулось, и старик замер, но в то же мгновение воспоминание моментально ускользнуло, как бы он ни силился за него уцепиться. Профессор обреченно вздохнул и мотнул головой.
– Бесполезно. Может, если бы вы хоть намекнули, мне было бы…
– Что он сказал тебе? – перебил мальчик.
Старик вопросительно уставился на ребенка. Тот, прищурившись, смотрел в окно.
Трескучий стон азана разносился из динамиков по старому городу. Воскресший после множества смертей древний Иерусалим дышал горячим летним зноем, оставаясь безучастным к двум погруженным в раздумья фигурам, сидящим в молчании друг против друга в пыльном тесном кабинете.