дро, которое скрипело так пронзительно, что у меня лопались барабанные перепонки. Его визг был невыносим. Я раз за разом требовала, чтобы Дайкс не волокла ведро по полу, но она приподнимала его всего на несколько секунд, а затем снова опускала, и истошный скрежет возобновлялся.
У меня перед глазами замельтешили вспышки: бесформенные пятна и круги – призрачные сгустки крови, оставленной Эммой Смит. Завитки и крапинки появлялись и исчезали. Краем глаза заметив что-то, я резко поворачивалась в ту сторону и ничего не видела, но, стоило на мгновение зажмуриться, перед глазами опять начинали плясать блики. Голова кружилась. Я потрогала сзади шею, она была мокрой. Я перепугалась до смерти, подумав, что каким-то образом поранилась и теперь истекаю кровью. Оказалось, это просто испарина. Хотя в вестибюле жарко не было. Со мной происходило что-то неладное. Сердце бешено колотилось, руки дрожали. Закрыв глаза, я увидела на веках только кровь. Снова отхлестала себя по щекам.
Мулленс посмотрела на меня. На этот раз с тем же выражением, что и сестра Парк, когда она застала меня за наматыванием на расческу волос Айлинг.
– Сестра Чапмэн, вам нездоровится? – подозрительно поинтересовалась Мулленс.
– Просто устала.
В вестибюле стояли ряды скамеек, как в церкви, только здесь они никогда не пустовали. Гомон людских голосов напоминал крики миллионной стаи чаек. Лязг железного ведра Дайкс был похож на визг свиньи, которую тащили на заклание. Я прислонилась к стене и прижала руку к груди, чувствуя, будто ее пытается проломить крохотная ножка.
Ко мне подошла девочка лет четырнадцати, не старше.
– Сестра, пожалуйста, посмотрите моего ребенка? С ним что-то не то. – Она сунула мне под нос новорожденного младенца. – Скажите, что с ним?
Кожа ребенка, все еще покрытая белой слизью, имела синюшный цвет; тельце застыло в изогнутой позе. Безобразно уродливый, он был мертв. Я оттолкнула от себя девочку с ее мертвым младенцем. Железное ведро Дайкс все визжало. Я думала лишь о том, как бы заставить его замолчать.
– Прекрати! Перестань, Дайкс!
Гвалт в вестибюле стих, все лица – море фарфоровых тарелок – обратились ко мне. Даже Дайкс открыла рот от изумления.
Мужчина, сидевший на ближайшей ко мне скамейке – сифилитик с накладным серебряным носом и кустистыми бакенбардами, – поднялся со своего места, снял картуз и предложил:
– Сестра, присядьте, пожалуйста.
Я протолкнулась мимо него, стрелой промчалась через вестибюль и выскочила на улицу.
Я неслась как угорелая. Мимо меня мелькали расплывающиеся, словно разлитое масло, удивленные лица. Остановилась я только тогда, когда добежала до сада за криптой, где укрылась и сидела, пока не выровнялось дыхание.
Нет, я здесь не останусь. В тот момент я ясно осознала, что обязана найти другой путь. Это будет сопряжено с трудностями, но другой путь я должна найти. Иначе, если пойду на поводу своих инстинктов, из трусости вернусь на знакомую стезю. И окажусь в трех шагах от того, с чего начинала. Если буду жить среди таких людей, как Эмма Смит, рано или поздно стану одной из них. Надо выбираться любой ценой.
10
Я продолжала играть роль покорной жены и каждый день ждала возвращения мужа. В самом буквальном смысле ждала возвращения человека, за которого вышла замуж. Но вместо него домой приходил другой Томас, человек чуждой мне природы, с холодным взглядом, да и то иногда, – наверно, просто чтобы не забыть, что у него есть дом. Томас, обожавший меня, умолявший, чтобы я позволила прикоснуться к себе, изнывавший от страсти ко мне, подобно безумно влюбленному, исчез – возможно, в ту же минуту, как только мы сели на поезд в Брайтоне, где провели медовый месяц. Этот новый человек был мне незнаком.
Со мной он, когда все же бывал дома, почти не разговаривал, именно со мной. Зато охотно общался с миссис Уиггс, а та, словно верный пес, стук его шагов по тротуару чуяла задолго до того, как он подходил к дому. Я отказывалась соперничать с ней за его внимание. Если мы вдруг оказывались с ним в одной комнате, я, делая над собой усилие, пыталась завязать беседу, старалась быть веселой и жизнерадостной, но он всегда был рассеян и часто меня просто игнорировал. Я уяснила, что взмахи черных ресниц и очаровательный юмор Томас приберегал для тех, с кем он был менее хорошо знаком. А я превратилась в очередной предмет домашней обстановки, который стоит без дела до поры до времени, ожидая, когда им воспользуются. И он мною пользовался.
В первые дни супружества кровать прямо-таки манила нас: мы валились на постель и с исступлением утоляли свою ненасытную страсть. От которой теперь остались только разочарование и гнев. Затрудняюсь сказать, что меня смущало – то ли его габариты, то ли шершавая кожа, – но я объясняла это так: у меня мало опыта общения с мужчинами, ничего другого я не знаю. Томас стремился контролировать все происходящее в спальне, причем потребность эта выражалась в столь вероломной форме, что переворачивала все мои представления о доминирующих самцах. Я могу это описать только как необузданное желание, которое невозможно удовлетворить. Если на первых порах мы еще старались доставить наслаждение друг другу, то очень скоро наши постельные отношения свелись к тому, что удовольствие получал он один. Для меня это стало обязанностью – по большому счету, единственной, – которую я должна была свято исполнять. Теперь, если с лестницы, ведущей с чердака, доносились шаги, меня охватывала тревога, потому что моего общества муж искал только с одной целью. В животе каждый раз неприятно екало. Я страшно волновалась перед тем, как лечь с ним в постель.
Из-за того, что я нервничала, тело мое не реагировало должным образом. Мне приходилось воображать, что рядом со мной кто-то другой. Томас не тратил на меня много времени – лишь толкал и пихал в разных направлениях, не обращая внимания, если я жаловалось, что мне это не нравится. Меня тошнило от давления его руки на мой затылок, от его смеха, когда он затыкал мне рот. Он отдавал приказы, как в операционной. Я пила вместе с ним бренди, сдобренный настойкой опия, а вскоре стала это средство принимать и в одиночку, ожидая его прихода. При затуманенном сознании легче убедить себя, что вместо Томаса со мной другой мужчина. Ему нравилось, когда я вскрикивала или морщилась от боли, давая ему повод поднять меня на смех. Он обвинял меня в том, что я ленива, веду себя как чванливая жеманница, что быть со мной все равно что гвозди в доску забивать – удовольствия столько же. Он говорил мне, что, когда и как делать. Давай повзвизгивай, стони… да не так… Что ты как умирающая?! Хотя бы притворись, что тебе хорошо.
Он сжимал мое горло, пока я не начинала задыхаться. Думаю, ему нравилось, что я сопротивляюсь. Не знаю, что ему нравилось. И не пыталась понять. Когда я жаловалась, что мне больно, он пренебрежительно отмахивался и говорил, что он всего лишь играет со мной. Что я чрезмерно чувствительна. Излишне впечатлительна. Истерю, как обычно. Я полагала, что так ведут себя все мужья.
Как-то в одно дождливое воскресенье в середине августа мы посетили благотворительное мероприятие с целью сбора средств для больницы. Погода установилась странная: темно было, как перед грозой, даже утром.
Прежде с Томасом я только раз была на подобном приеме, и этот для меня станет последним. Возможно, он и после бывал на таких мероприятиях. Не знаю: меня он с собой не брал. Понятно почему: собеседница я была никакая. Да и о чем со мной говорить? У меня не было ни родных, ни поместий в Суррее; я не ходила в театры, не имела вступающих в брак друзей, о которых можно было бы посплетничать. Я могла бы рассказать про самый большой зоб, какой мне довелось видеть, про то, как выглядят младенцы с врожденным сифилисом, что медсестры ужасно не любят ассистировать неопытным хирургам, опасаясь, что те могут грохнуться в обморок на своей первой операции по ампутации. Но это все были не самые подходящие темы для светской беседы. Я оказалась на положении отверженной, все пыталась придумать способ, как вписаться в это общество. Томас наблюдал за мной, качая головой. Здесь собрались люди его круга, и он беседовал то с одним, то с другим, в том числе с доктором Ловеттом, который выступил в роли его шафера на нашей свадьбе. С ним я до сих пор не имела удовольствия как следует познакомиться. Когда мой взгляд наткнулся на доктора Ловетта, мне показалось, что его лицо дружелюбнее остальных, и потому я улыбнулась и помахала ему, а он в ответ лишь кивнул и продолжал беседу. Я комплексовала из-за своего высокого роста, чувствовала себя пылающим майским деревом[11]. Торжественный прием нужно пережить, как плохую погоду или боль в животе, а в тот день мне пришлось терпеть и то, и другое, и третье.
Дом, в котором устроили благотворительный вечер, был вычурный, стоял на краю Голландского парка в Кенсингтоне. Принадлежал он одному из администраторов больницы. Как медсестру меня на такое мероприятие никогда бы не пригласили. Тонкая, как тростинка, хозяйка с серебристыми волосами объяснила, что прежде Кенсингтон был небольшой деревней, но теперь, когда рядом находится железная дорога и омнибусы летают туда-сюда, будто пушечные ядра, он стал районом большого города. Она спросила у меня, откуда я родом. Я замешкалась, чуть не ляпнув, что моя родина – Уайтчепел. Захлопала губами, как рыба. Она посмотрела на Томаса. Тот ответил, что я из Рединга, и повел меня прочь.
– Она вообще говорит по-английски? – услышала я шепот хозяйки дома, обращавшейся к моему мужу.
Томас улыбнулся, выразив восхищение ее умом и проницательностью. Да, подтвердил он, мои родители, торговцы, эмигрировали из Венгрии. Его ответ, казалось, ее удовлетворил. Она сказала, что по моему внешнему виду предположила нечто подобное, только думала, что я гречанка или француженка.
Я и впрямь была здесь чужая. Принадлежала к незримому, несуществующему классу, и его представительницу хозяйка дома во мне даже не распознала, хотя меня, можно сказать, преподнесли ей на тарелочке.