Пагуба — страница 23 из 43

Достоверные известия о житье-бытье Левенвольда Лопухиной было очень трудно получить, так как даже граф Алексей Петрович Бестужев не имел никаких сведений о дальнейшей судьбе сосланных, и ими исключительно заведовал граф Андрей Иванович Ушаков, управлявший тогда тайною канцелярией, но трудно было добиться чего-нибудь от него: по вверенным ему секретным делам он был всегда нем как рыба.

Правительство императрицы Елизаветы опасалось происков и даже явных действий правительницы Анны Леопольдовны. Маркиз Шетарди хвалился, что он легко может произвести новый переворот, если того потребуют интересы его двора. При русском дворе и в войске было немало сторонников Анны Леопольдовны, и они могли найти себе пособников между иностранными дипломатами. Как против правительницы задумал действовать французский посол маркиз Шетарди, так против Елизаветы начал строить козни австрийский посланник маркиз Ботта д’Адорно[77]. Если для Франции представлялось выгодным свергнуть с русского престола Брауншвейгскую династию, родственную Габсбургскому дому, то теперь интересы Австрии требовали восстановления этой династии, а такое восстановление могло быть только последствием низвержения Елизаветы. Между тем сторонником Франции в Петербурге был граф Арман, или по-русски Иван Иванович Лесток, а сторонником Австрии — граф Алексей Бестужев, и между ними шла решительная борьба не только по вопросу о том, кто из них окончательно и безраздельно утвердит свое личное влияние при дворе, но и по вопросу о том, чьей союзницей должна быть Россия — Австрии или Франции.

И тот и другой не упускали ни малейшего случая, чтобы повредить один другому, а версальский и венский кабинеты, или, как сообщалось в депешах иностранных агентов, бывших в Петербурге, «вся Европа», с напряженным любопытством ожидала, чем кончатся взаимные препирательства и обоюдные козни Лестока и Бестужева — двух людей, считавшихся самыми близкими к русской государыне.

XVIII

В одном из апартаментов государыни были поставлены на мольбертах три больших ее портрета, написанных масляными красками. По окончании одного из министерских заседаний государыня вошла в этот апартамент с Лестоком, канцлером Черкасским, вице-канцлером Бестужевым, братом его — гофмаршалом, Воронцовым и Разумовским. Она желала услышать их отзывы о выставленных портретах, чтобы обсудить, в каком роде будет лучше всего заказать свой новый портрет приехавшему в Петербург из Италии художнику, вызывавшемуся написать персону императрицы с поразительным сходством. Сметливый итальянец, желавший получить такой заказ, говорил тем, через кого могли дойти его слова до императрицы, что писать портрет Елизаветы будет для него не работой, а наслаждением, что он, художник, не только бы ничего не желал получить за свой труд, но что сам отдал бы последнее, чтобы только иметь возможность в продолжение некоторого времени любоваться такою чудною женщиною, как ее величество.

Хотя Елизавете и не были в диковинку самые восторженные похвалы насчет ее красоты и такие похвалы в прежние времена принимались ею равнодушно, как не подлежавшая сомнению истина, но теперь, когда первая молодость миновала, они ценились ею уже дороже. Художник насказал императрице столько любезностей, что расположил ее окончательно в свою пользу, и государыня составила особое совещание из близких ей людей, чтобы посоветоваться с ними о том, какие неверности и недостатки следует устранить из прежних портретов. Государыня думала, что ее сановники и царедворцы будут в этом случае отличными знатоками дела и укажут на то, в чем ошибались живописцы.

Из всех выставленных портретов государыни особым художественным пошибом и грациозною фантазией отличался ее портрет, написанный Караваком[78] в то время, когда ей было шестнадцать лет. Портрет этот был, собственно, картина, на которой Елизавета и старшая ее сестра Анна были представлены в виде гениев с крылышками бабочки за спиною и с развевающейся сзади драпировкою. Другой портрет, написанный также Караваком, относился к позднейшему времени, когда Елизавета, утратив в лице своем игривую миловидность девушки, обратилась в пышную красавицу. На третьем портрете, написанном русским художником Соколовым[79], императрица была изображена в коронационном наряде, с императорскою короною на голове. В правой руке она держала скипетр, а в левой — державу, и на ее полные белые плечи слегка была наброшена золотистая парчовая мантия, усеянная черными двуглавыми орлами и опушенная горностаем. Этот белый нежный мех, по сделанным на нем художником теням, далеко уступал по своей белизне ее плечам и шее.

Начались суждения об этом портрете, и говорун Лесток овладел всем разговором. Не будучи знатоком живописи, он умел, однако, быть очень бойким и остроумным судьею и по этой части, как и по всем другим предметам, не затрудняясь нисколько высказывать все, что только приходило ему на ум и подходило к тому, что хотел он сказать приятного и любезного.

Великий канцлер, не понимавший ни слова по-французски, слушал толки Лестока, лишь моргая своими подслеповатыми глазами. В таком же положении находился и Алексей Разумовский. Желая быть любезным и с тем, и с другим, Лесток заговаривал с ними по-русски.

— Посмотрите, ваше сиятельство, на эту руку. Не правда ли, она совсем не соответствует по своему размеру другой руке? — говорил Лесток, подводя князя Черкасского к одному из портретов.

— Плохо, граф Иван Иванович, я вижу, а очков с собою на этот раз не захватил, — уклонился великий канцлер от суждения о портрете императрицы.

С таким же замечанием обратился по-русски Лесток к Разумовскому.

— Что о том и толковать, — сказал своим хохлацким выговором Алексей Григорьевич, полусмотря на государыню. — Разве кто-нибудь намалюет нашу красавицу так, какова она есть на деле, — отозвался Разумовский и с пренебрежением махнул рукой на все портреты.

Воронцов и Шувалов поддерживали разговор с Лестоком, отчасти соглашаясь с его замечаниями, отчасти опровергая их. Обер-гофмаршал только поддакивал и тем и другим, делая утвердительные знаки головой.

Совсем иначе держал себя вице-канцлер. Заметно было по выражению его лица, что ему не нравилось то первенство, какое и в настоящем случае успел взять болтливый и самоуверенный Лесток. Алексей Петрович молчал все то время, когда лейб-медикус рассуждал о достоинствах и недостатках портретов. Когда же наконец Лесток стал истощаться и Алексей Петрович заметил, что государыня начала уже скучать болтливостью Лестока, он обратился к императрице, сидевшей в креслах перед портретами, и в коротких словах высказал свое мнение о достоинствах и недостатках того или другого портрета, а из его объяснений даже и в этом случае можно было заметить делового человека, не любившего тратить время попусту.

Лесток несколько раз пытался вмешаться в разговор вице-канцлера с государыней, но Бестужев своим взглядом, уставленным в упор, высказывал графу, что императрице угодно говорить с ним, Бестужевым, а не с Лестоком. Государыня в свою очередь делала вид, что она внимательно слушает Бестужева, и Лесток с явным выражением досады на лице и в движениях отступил за спинку кресел, занятых императрицею.

Наконец, Бестужев почтительно поклонился государыне, желая показать своим поклоном, что он высказал все, что хотел сказать.

— Однако, — развязно и насмешливо заговорил теперь Лесток, — граф Алексей Петрович, как я вижу, такой же большой знаток в живописи, как и в медицине.

— А что ж ты думаешь, Иван Иванович, разве капли, приготовляемые Алексеем Петровичем, не помогают? — спросила императрица.

— Шарлатанство не медицина, — пробормотал сквозь зубы побледневший с досады Лесток, но пробормотал так неясно, что если бы кто-нибудь потребовал от него повторения его слов, то он мог бы отпереться от них.

— Намедни как-то, — продолжала императрица, — у меня закружилась голова и подхватило под ложечкой, я приняла несколько его капель на кусочке сахара, и мне тотчас полегчало. Я и забыла сказать тебе об этом, Иван Иванович, — сказала императрица, обращаясь к Лестоку.

Лестока передернуло с досады.

— Позволю себе всепочтительнейше заметить вашему величеству, — начал Бестужев, — что, имея при своей высочайшей особе такого ученого и опытного врача, как его сиятельство граф Иван Иванович, вы напрасно благоволите употреблять сочиненные мною капли.

— Да если они мне помогают, так отчего же не употреблять их? Ведь вреда от них не может быть?

— Ни малейшего, ваше величество, но я никак не смел предполагать, чтобы… — говорил Бестужев.

— Унижение паче гордости, — вмешался Разумовский, дружески ударив по плечу Бестужева и желая досадить Лестоку, — и я, отец родной и добродей, твои капли по временам хлебаю и низко тебе за них кланяюсь. Ведь как они освежают! Проглотишь их, а потом потянешь в себя воздух, так и чувствуешь, что в тебя вливается какая-то прохладительная струйка. Особенно легко от них делается, как их пропустишь в глотку после хорошей выпивки венгерского. Нешто я неправду говорю? — обратился Разумовский к Петру Ивановичу Шувалову, участвовавшему поневоле в попойках фаворита.

Все, кроме Лестока, засмеялись при этом отзыве казака о пригодности капель, которые очень долго пользовались громкою известностью под названием «бестужевских». Изобретатель их сообразил, что теперь самая удобная пора заговорить о своем врачебном средстве, тем более что возраставший успех его капель может подорвать у императрицы значение ненавистного ему Лестока как врача, к которому государыня имела с давних пор исключительное доверие и который прежде лечил ее от всех действительных и мнимых недугов.

— Мне удалось, — с уместною в данном случае хвастливостью начал вице-канцлер, — изобрести этот поистине спасительный медикамент. В состав его входят самые простые ингредиенты, подвергнутые предварительной химической переделке. Приятны мне в особенности те похвальные отзывы, которых я все чаще и чаще удостаиваюсь от заграничных знаменитейших врачей. Из Германии, Франции и Англии мне делают самые выгодные предложения продать мой секрет. Пользительность моих капель не подлежит теперь никакому сомнению…