Во всем этом деле считались главными виновниками Лопухина, ее сын, ее муж и графиня Бестужева.
Несмотря на ту относительную твердость, с какой обе эти избалованные в жизни, в обществе и при дворе дамы выдержали виску, мысль о дальнейших истязаниях ужасала их, и они, согласно тому, на что наводил их Лесток и его сотрудники, стали говорить, что маркиз хлопотал об освобождении ссыльных: Остермана, Миниха, Головкина и Левенвольда — и обещал содействовать деньгами и всякими способами восстановлению прежнего правительства.
— Маркиз Ботта, — признавалась Лопухина, — ко мне в дом езжал и говаривал, что отъезжает в Берлин. «Зачем же ты едешь туда, Антон Еронимович, — спрашивала я. — Верно, ты что-нибудь худое задумал». — «Да хоть бы я и вправду что-нибудь задумал, с вами, русскими, толковать, об этом не стану», — говорил он мне. Слов, что он не успокоится до тех пор, пока не восстановит принцессу Анну, я от него не слыхивала. Просила я его, чтоб он не заваривал каши и в России никаких беспокойств не делал, а старался бы только о том, чтобы освободили принцессу с ее сыном и отпустили бы к ее деверю, а говорила я о том, помня прежнюю милость ко мне бывшей правительницы, а не из желания какого-либо зла ныне царствующей государыне. Ботта же повторял, что он будет стараться возвести на престол Анну Леопольдовну, а я только отмалчивалась. Говорила мне Анна Гавриловна: «Ох, Натальюшка, Ботта и страшен, а иногда и увеселит».
Что касается непристойных и дерзостных отзывов самой Лопухиной об императрице, то, по показанию ее, все такие отзывы ограничились только словами: «Бог ее суди», да и эти слова, как объяснила Лопухина, вырвались у нее невольно при воспоминании об огорчениях, вынесенных ею от Елизаветы. С Бестужевой разговор о Ботте точно что имела. Муж же ничего не знал, так как она всегда разговаривала с Боттой на немецком языке, которого Степан Лопухин не понимает.
Показание Натальи Федоровны было для Лестока чрезвычайно важной заручкой, и вследствие упоминания ее о Бестужевой следователи принялись с особенным усердием за эту последнюю.
— Не скрываю я, — в свою очередь сознавалась графиня, — что я не тайно, а при многих людях говаривала: «Дай Бог, чтобы Брауншвейгскую фамилию домой отпустили»; и в таком моем желании ничего дурного не видела. С Натальей Лопухиной точно что разговор про Ботту имела и слышала от нее об его намерении возвести на престол бывшую правительницу. Маркиз «из приятства» езжал в мой дом, но в нем о принцессе Анне ничего не говорил. Сказывал только, что едет в Берлин, но что ехать ему туда не хочется, а должен, потому что при тамошнем дворе посланником назначен, а что король будто бы станет помогать принцессе — о том он мне не сказывал. В Москве у Лопухиной неоднократно бывала, а здесь, в Петербурге, была у нее один только раз. Никакого старания о принцессе Анне не имею, да и не знаю никого, кто бы старался о ней.
И показания Бестужевой были на руку Лестоку.
— Теперь ясно оказывается, что Ботта принадлежал к злокозненной конспирации и при поддержке своего двора думал произвести в России великую пертурбацию, — говорил Лесток, рассказывая в обществе о так называвшемся тогда Лопухинском деле.
Муж Лопухиной, после жестокой пытки, уничтожил своими показаниями те способы оправдания, которые предоставляла ему жена ссылкою на незнание им немецкого языка.
— Антон Еронимович, — рассказывал простодушный моряк-кутила, — частенько бывал у меня и говаривал мне, что было бы лучше, если бы все оставалось по-прежнему, то есть если бы в правительстве была принцесса. Оно, по правде сказать, жилось тогда как-то веселее, и пирушки у разных персон бывали почаще, нежели в нынешнее время. Больно уж всем теперь стало скучно. Маркиз, — продолжал генерал-поручик после этого отступления от прямых своих показаний, — говорил мне также, что теперь пошли у нас беспорядки, что государыня сгоряча отправила в ссылку прежних министров, но что потом о них вспомнит, пожалеет и возьмет их опять к себе. Я же, собственно, насчет министров говорил, что и прежде тут было нехорошо, так как всем они овладели. О том, что я недоволен ее величеством, не раз я говорил. Да и посудите сами, ваши сиятельства, как не быть мне недовольным? — начал жаловаться Лопухин. — При вступлении ее величества на престол был я неповинно арестован, и без всяких причин отняли у меня пожалованную мне деревню и уволили меня от службы без повышения рангом, а сами вы, господа, должны знать, что «кураж» в службе нужен. Когда со мною все это сделали, то я говорил, что лучше бы оставалась правительницею принцесса. Она, моя голубушка, к семье нашей была милостива, и мне было бы при ней хорошо, а что я в этом случае презрел принесенную мной нашей благочестивейшей самодержице присягу — в том рабски приношу повинность и сокрушаюсь сердцем.
Такое простодушное раскаяние генерал-поручика не смягчило следователей, и он через несколько дней был снова поднят на дыбу и провисел десять минут. Он не изменил своих прежних показаний и только, надумавшись, как бы удовлетворить хоть сколько нибудь жестоких следователей каким-нибудь новым на себя наговором, добавил:
— Вспомнил я еще одну за собою вину: говорил я и про господ сенаторов, что ныне между ними путных мало, а почитай что они почти все дураки: дела не делают и только попусту народ в озлобление приводят.
Показания Лопухина имели для Лестока ту важность, что они, по его объяснению, указывали на вмешательство чужестранного министра во внутренние дела Российского государства.
— Да какое же право имел Ботта рассуждать о достоинствах и качествах российских министров и в оскорбление нынешних говорить, что ее величество возьмет к себе прежних? — горячился бывший лейб-хирург и сильно настаивал на виновности Антона Еронимовича, как главного «заводчика» всего «пакостного» дела.
Следователи принялись снова за Ванюшку Лопухина, уже изломанного, искалеченного виской и встряской и со спиной, страшно исполосованной девятнадцатью ударами кнута, так как комиссия, приступив к рассмотрению его тяжких вин, постановила «поступать» с ним как с сущим злодеем, — «жестоким розыском».
Причиною тому было то, что первый допрос был произведен Лопухину еще в то время, когда он был с головою, отуманенною с похмелья, да и при заборе в комиссию хватил еще для куражу, и многое наговорил сам на себя.
Раскуражившийся Лопухин болтал, что он усердно желал, чтобы Анне и ее сыну быть по-прежнему на российском престоле, что он не донес о злостном умысле маркиза, хотя и знал о том. Но что считалось всего более преступным, так это то, что он и в самой комиссии называл принца Ивана императором.
— Почему ты о рижском карауле знаешь, что он на сторону принца Ивана склоняется, — спрашивали Лопухина в комиссии.
— Сколько помнится: писал мне о том из Риги Колычев.
— Имел ли ты намерение о свержении с престола благочестивейшей нашей самодержицы и не знал ли за кем такого намерения?
— И сам не имел, и таких людей, которые подобное намерение имели бы, я не знал и не знаю.
— А с чего же ты, злодей, господ министров, придворных кавалеров и знатных персон поносил?
— Говорил я только спроста, что нынешние министры не такие, как были прежде, а которые из них лучше или хуже — я и сам того не ведаю.
— С кем отец твой в Москве компанию ведет?
— С князем Иваном Путятиным и Михайлом Аргамаковым, да ведет он, — поспешил добавить Иванушка, — только для забавы: пьют они вместе без просыпа.
— А в гости кто к твоей матери ездит?
— Граф Михаил Петрович Бестужев с женою да Софья Васильевна Лилиенфельд.
— Если, как ты показываешь, Бергер в разговорах с тобою подбивал тебя, порицая сам правительство, то почему же ты о неистовых его словах не доносил по команде?
— На то никакого оправдания не имею, — смиренно покаялся подполковник.
Так как в настоящих ответах Лопухина были упомянуты князь Путятин и Аргамаков, то в Москву немедленно поскакал Александр Шувалов, чтобы привезти их оттуда в тайную канцелярию, как лиц, оговоренных Лопухиным.
Вместе с тем, так как в показаниях своих Иван Лопухин упомянул Софию Лилиенфельд, жену вице-ротмистра Карла Лилиенфельда, рожденную княжну Одоевскую, то сочли нужным и ее привлечь к допросу.
В то же время шли допросы и всех близких к обвиняемым лиц.
Испуганная явкою перед комиссией, восемнадцатилетняя Настенька Ягужинская, падчерица Бестужевой-Рюминой, под угрозою, что в случае запирательства ее, Ягужинскую, спросят под пыткою, невольно оговорила мачеху, которую она любила, как родную мать.
— Ботта говорил моей матушке, — так Ягужинская постоянно называла свою мачеху, — о своем старательстве, чтобы быть по-прежнему на престоле принцу Ивану. Молодой Лопухин был при этом разговоре и сам много и с горячностью говорил, отчего и мать его, и моя матушка его унимали, чтобы говорить перестал.
Допросили также и другую падчерицу Бестужевой, Прасковью, жену камергера князя Сергея Васильевича Гагарина, но ничего особенного от нее не узнали, так как она решительно и настойчиво утверждала, что ничего не знает, и против нее не только никаких доказательств, но и оговоров не было.
Софью Лилиенфельд, молоденькую и хорошенькую женщину, привлекли в комиссию не только как свидетельницу, но и как обвиняемую. Эта болтушка ни с того ни с сего наговорила много и на других, и на себя самое.
— Встречалась я, — развязно рассказывала она в комиссии, как будто в кругу добрых знакомых, — встречалась я у Наташи с Аннушкой. Обе они с сожалением вспоминали о принцессе, которая действительно была очень милой и доброй персоной, и все мы сожалели, что она потеряла правление оттого, что слушала Юленьку Менгден. Вы сами знаете, что за сорвиголова была эта девушка, хотя в душе и очень добренькая. Я же на это говорила: «Правда, что нас всех принцесса погубила и к нынешней государыне привела». Каюсь также и в том, что я говорила с Лопухиной и Бестужевой, что лучше было бы, если бы оставалась принцесса, и очень я желала, чтобы ее отпустили на волю. При таких наших разговорах, — добавила она, — бывали княгиня Прасковья Павловна Гагарина и муж ее князь Сергей Васильевич.