Пагуба — страница 38 из 43

Ввиду важных показаний и наговоров на себя самое следователи нашли нужным подвергнуть болтушку пытке, чтобы разведать от нее еще что-нибудь, более важное.

При том направлении, какое следователи, имевшие в виду прежде всего свои личные цели, придали всему делу, они производили не основательный розыск, но вели порученное им дело так, что каждое показание могло только усиливать обвинение или оговор или придать тому и другому более яркую окраску, но никак не служить в пользу тех, которые были в ответе. Лестоку в особенности хотелось добиться указания на то, будто Ботта не жалел золота для приведения в исполнение замышляемого им переворота. Бывший лейб-хирург в особенности дорожил таким указанием, потому что оно напомнило бы Елизавете те средства, какие употреблял Шетарди, чтобы свергнуть власть правительницы, и она вполне убедилась бы в важности этого умысла, обнаруженного Лестоком. Это было тем нужнее Лестоку, что враги его уже начали внушать императрице, что Арман Иванович нарочно так сильно раздувает дело, начатое по доносу Бергера, желая показать этим свою расторопность и свою бдительность над спокойствием государыни.

Иванушка Лопухин, вывертываясь из беды, в которую попал по милости своего приятеля, начал оговаривать ни с того ни с сего и других.

— Поручик лейб-гвардии Измайловского полка Иван Мошков и дворянин Николай Юрьич Ржевский, — заявил в комиссии молодой Лопухин, — высказывали мне о своем неудовольствии против правительства. Мошков жаловался на то, что принц Гомбургский обошел его несколько раз чином, и желал, чтобы все было по-прежнему.

— А мне, — отвечал на это поручик лейб-гвардии Мошков, спасая себя от пытки, — отец и мать Ивана Лопухина и графиня Анна Гавриловна Бестужева говорили, будто государыней все недовольны, а это будет поважнее, нежели только неудовольствие против его светлости. Мать Лопухина называла при мне маркиза умным, и она или — теперь не помню хорошенько — Бестужева рассказывала, будто маркиз не пожалел бы денег, чтобы освободить из ссылки прежних министров.

Мошков и Ржевский показали также, будто Иван Лопухин говорил, что вскоре опять будет принцесса Анна, и что когда они спросили его, от кого он эго слышал, то он сказал им, что слышал это от обер-штер-кригс-комиссара Александра Ефимовича Зыбина, а тот в свою очередь слышал это от камер-юнкера Алексея Хитрово. К этому Мошков добавил, что он от Ивана Лопухина слышал такие продерзостные слова, что и повторить их не смеет.

— Да он же, Иван Лопухин, — продолжал обозлившийся на него Мошков, — сказывал мне: говорил-де моей матери Александр Зыбин, что скоро принцессу в отечество ее, в Мекленбург, отпустят, а с нею и ее придворный штат, а в том числе и молодого Миниха, потому-то я, — добавлял Лопухин, — и от службы теперь отбываю, а коль скоро то сделается, то буду я опять из подполковников камер-юнкером. Не бойся, брат Мошков, принцесса по-прежнему будет, и мы свое счастие получим, а если наступит война, то я за императрицу драться не буду, а уйду в прусские войска.

Таким образом, Иван Лопухин оговорил Мошкова на свою, конечно, пагубу, так как теперь, вдобавок к прежним против него обвинениям, объявилось еще новое тяжкое обвинение в измене государству.

Потребовали к допросу и обер-штер-кригс-комиссара, и тот объявил, что о восстановлении принцессы Анны слышал он вовсе не от Алексея Хитрово, а от матери Лопухина.

— Она уж слишком крепко сожалела о бывшей правительнице и желала ее восстановления, — объяснил комиссар. — Я унимал ее от таких слов, говоря, что от таких слов и я могу пропасть, а она мне на то и говорит: «Разве тебе хочется первого кнута?», разумея под тем, что я донесу на нее.

— А зачем же ты, негодник, — крикнул Ушаков на обер-штер-кригс-комиссара, — по своей рабской присяге не донес?.. А?

В ответ на этот вопрос грозного начальника тайной канцелярии Зыбин, задрожав, как в лихорадке, что-то невнятно пробормотал, и неудачное его объяснение не осталось без последствий: его включили в число обвиняемых за недонесение по команде об известном ему зловредном умысле.

С своей стороны, Лесток во всеуслышание говорил:

— Я просмотрел все бумаги гофмаршала Бестужева и секретаря его Функе и уверяю вас, что те, которые говорят о настоящем деле, как о бабьих сплетнях, поступают крайне необдуманно. Я лучше, чем кто-нибудь другой, знаю это важное дело.

Придавая важность сущности самого дела, Лесток сетовал на трудность его производства. В свободное время от занятий в застенке он разъезжал по домам, разнося благоприятные для него вести.

— Как же не быть строгим, если, кроме пустых сплетен да вздорной болтовни, ничего нельзя добиться от этих упрямых баб, — говорил он с досадою, — а между тем дело это первостепенной важности.

Как нарочно, на пагубу обвиняемых, произошел в это время в Москве особый случай, сильно смутивший императрицу и подавший Лестоку очень хороший повод твердить государыне, что всюду около нее гнездится измена.

На торжественном обеде у московского генерал-губернатора Бутурлина[88] генерал Апраксин[89] «в сильном подпитии» начал, в виде застольного спича, произносить похвалы бывшему фельдмаршалу Миниху, а потом, подбежав к окну, дал знак артиллерии, расположенной перед генерал-губернаторским домом для салюта при тосте за здравие императрицы, — и артиллеристы в честь сосланного Миниха отжарили столько выстрелов, сколько положено было учинить их в честь пресветлейшей государыни.

Только известный гвардии, армии и даже флоту, или, как тогда говорилось, «всему свету», сильный запой и неудержимая притом «шумность» его превосходительства, в соединении с воззванием о нем со стороны Бутурлина к монаршему милосердию, спасли его от той жестокой кары, какой бы он подлежал, если бы был трезвым и не шумным генералом.

— Вот видите, ваше величество, — твердил Лесток, — до каких неистовств доходит теперь дело. Можно ли хоть с малейшим снисхождением относиться к тем, кто дерзает умышленно тревожить ваше дражайшее спокойствие конспирациями, столь пагубно влияющими на ваше здоровье?

Решено было не давать виновным ни малейшей пощады, и в петропавловский застенок были кроме знатных персон и лиц средних рангов притянуты еще и «подлые люди», а в числе их и домашняя прислуга обвиняемых. Казалось, что следователи в непомерном своем усердии не хотели оставить без внимания ни малейшей мелочи.

Показания привезенных из Москвы Шуваловым собутыльников генерал-поручика — Аргамакова и князя Путятина — были очень различны. Содержимый в каземате и не имея уже возможности распивать венгерское, Аргамаков, что называется, пришел в себя и давал в комиссии очень дельные показания, так что, выгораживая себя, он не делался обвинителем других, и грозившая ему беда миновала благополучно.

Совсем иного свойства были показания Путятина. Отчасти от страха, наводимого на него мыслью о застенке, а отчасти желая воспользоваться случаем, чтобы выслужиться, он повел свою защиту самым коварным образом.

— Я, — объяснялся Путятин перед комиссиею, — дальнейшей дружбы с его превосходительством господином генерал-поручиком и кавалером Степаном Васильевичем Лопухиным не имею; но не забыл я прежних его благодеяний, и как ни тяжко мне делать против него показания, но, по рабской должности и по верноподданнической присяге, свято исполню мой долг перед светлейшей и благочестивейшей государыней. Помоги мне в этом, Господи! — с умилением воскликнул князь, положив три земных поклона перед висевшею в углу застенка иконою. — Расскажу без малейшей утайки все как было. Когда его превосходительство господин генерал-поручик Лопухин был уже камергером, я был только пажом и находился в его благосклонности. Помоги мне, Господи, сказать по моей присяге тяжкую для меня правду о моем отце-благодетеле, — крестясь и смотря на образ, продолжал Путятин. — Я могу сказать, что я был самый близкий человек в доме господ Лопухиных и знал очень хорошо, что там делалось.

Затем он стал оговаривать их в тесной дружбе с маркизом, в разговоре с Боттою о помощи, которую хотел оказать Брауншвейгской фамилии король прусский; упомянул о сетованиях Лопухина-отца на то, что государыня жалует людей непотребных, что при дворе — танцы, веселье и пьянство, и молодой Лопухин смеялся, поддакивая речам отца. Рассказал князь и о том, что Наталья Федоровна Лопухина утаила от конфискации некоторые пожитки Левенвольда в своем доме. Короче, все его показания вели Наталью Федоровну к неизбежной гибели.

XXX

В Вене, в одной из комнат древней городской резиденции Габсбургов, так называемого Гофбурга, сидела молодая дама. Она писала что-то и потом то с досадою, то с веселой улыбкой прочитывала написанное ею, затем перечеркивала, снова прочитывала и рвала исписанный кругом листок бумаги в клочки, бросая их в топившийся в той комнате камин.

Недалеко от этой дамы за рабочим столиком сидела другая, тоже молоденькая дама. Она, казалось, была занята каким-то рукоделием, но занималась им, как можно было догадаться, только для вида, потому что постоянно посматривала украдкой на даму, сидевшую за письменным столом, и добродушно улыбалась, видя, как неудачно шла ее письменная работа.

— Ах, дорогая моя Амалия, если бы ты знала, как тяжело мне бывает иногда заниматься государственными делами, — сказала писавшая дама, оттолкнув от себя лист бумаги и с раздражением воткнув перо в чернильницу. — Посмотри, как я запачкала себе чернилами руки, а между тем из моего писания не вышло ровно ничего. — И она показала своей подруге тоненький и белый пальчик, на конце которого было маленькое чернильное пятнышко. — Ах, как я завидую мужчинам, которые так скоро и так складно умеют сочинять деловые письма. Хотелось бы мне обходиться без них, но, к сожалению, это оказывается невозможным.

— Я предвидела, мой друг, твою неудачу, и подсматривая тайком за тобой, всякий раз подсмеивалась, когда ты сперва перечеркивала, а потом и рвала написанное. Что же ты, однако, написала?