Пагуба. Переполох в Петербурге — страница 28 из 60

Лесток передал по-русски слова маркиза, и было заметно, что Черкасский остался очень доволен обращением к нему Шетарди. Князь поотвык уже от такого внимания, так как вице-канцлер был главным заправилою и с Черкасским никто из послов не находил даже нужным и объясняться; но искательный маркиз счел нелишним потешить старика почетом, принадлежавшим ему по его высокой должности.

– Версальскому кабинету было неприятно сделанное в России распоряжение о неупотреблении русскими дамами на платьях дорогих французских материй. Меня очень огорчают самые ничтожные пререкания нашего кабинета с мудрым правительством ее величества, но в настоящем случае я решаюсь возбудить их, так как являюсь защитником прекрасного пола, к которому принадлежит и ваша божественная государыня. Распоряжение об ограничении роскоши в России направлено прямо против Франции. До сих пор произведения наших шелковых лионских фабрик имели в Петербурге, а отчасти и в Москве очень хороший сбыт, между тем ныне сбыт их значительно уменьшился.

– Против Франции никакой злокозненной факции тут не было и нет, – забормотал Черкасский, – тут была только воля всемилостивейшей нашей государыни, и закон издан для блага всей российской нации, так как ее величеству, по благополучном восприятии Российской державы, благоугодно было тотчас же пресечь ту неистовую роскошь, коя стала господствовать у нас при бывшей правительнице. Ее императорское величество находит, что пример воздержания от роскоши знатных персон воздействует благоприятно и на всю российскую нацию.

Лесток перевел речь князя, слегка подталкивая под локоть маркиза.

– Какой вздор мелет этот дурак, – добавил от себя Лесток. – Трудно передать хорошо по-французски его болтовню.

– Я как нельзя более удовлетворен объяснениями вашего сиятельства, – сказал маркиз, отвешивая почтительный поклон Черкасскому. – Я передам нашему министерству все то, что вы изволили высказать так основательно и с прямодушием, столь редким при щекотливых дипломатических вопросах. Вероятно, наше министерство, безусловно, согласится с доводами вашего сиятельства и взглянет на это дело иными глазами, отстранив недоразумения, которые хотят вызвать наши общие недоброжелатели.

Маркиз и Лесток, насмешливо улыбаясь, отошли от канцлера и остановились от него поодаль, весело разговаривая между собою и беспощадно остря над Черкасским, когда до слуха их долетело имя Бестужева, упоминаемое в другой кучке тоже остановившихся в зале гостей. Для Лестока имя это сделалось ненавистно, и он благодарил судьбу, что вице-канцлер тотчас после коронации императрицы уехал в Петербург, выводя тем своего врага из крайне затруднительного положения, так как Лесток был бы обязан пригласить Бестужева к себе и сам ездить к нему. Теперь для того и другого была своего рода отрадная передышка.

В той кучке гостей, где произносилось имя Бестужева, упоминалось и имя принца Гессен-Гомбургского, состоявшего генералом русской службы. Предметом разговора было донесение Бестужева о тех «продерзостях», которые позволял себе принц во время отсутствия государыни в Петербурге. Враждуя с принцем, Бестужев обвинял его, как главнокомандующего войсками, оставшимися в Петербурге, в том, что «5 сентября, во всерадостнейший день тезоименитства ее императорского величества, стрельбы беглым огнем не было»; что во французской комедии принц сидел со своей супругою один близ места императрицы, не пригласив ни обер-гофмейстерину, ни знатных персон; что «мелкое офицерство» пускалось в ложи, а иностранным министрам мест не было; что те из них, которые возвратились с коронации из Москвы в Петербург, должны были дожидаться своих колясок полчаса, как об этом сказывал Бестужеву обер-конфузионмейстер граф Сантий, – потому что, по распоряжению принца, «незнатные коляски караульные пропускали».

В другом своем донесении вице-канцлер сообщал из Петербурга государыне, что «портные подмастерья, будучи в здешней публичной комедии и злобясь, что одна о портных пиеса представлена, собравшись, комедиантов били» и что принц сперва велел забрать подмастерьев, а потом приказал выпустить их, «хотя ему, – добавлял Бестужев, – ни в какие статские и гражданские дела вмешиваться не велено».

Так как разговор об этом происходил в доме заклятого врага Алексея Петровича, то участвовавшие, в угоду хозяину, порицали Бестужева, оправдывая, как могли, распоряжения принца, хотя, без всякого сомнения, в другом месте принцу сильно доставалось за его «продерзость в всерадостнейший день», за его невнимание к знатным персонам и за его своевольные распоряжения с портными подмастерьями.

Заслышав упоминание о принце Гомбургском, к кружку разговаривавших подошел и князь Никита Юрьевич Трубецкой, которому принц был свой человек, так как он был женат на сестре его, княжне Анастасии Юрьевне. Трубецкой тоже вмешался в разговор и, как человек грубый и неблаговоспитанный, принялся отделывать Алексея Петровича на разные лады. Он теперь имел своего рода силу. Во время коронации императрицы он был верховным маршалом и старался угодить не только ей самой, но и приближенным к ней дамам, оказывая им разные мелочные услуги. Вследствие этого и Авдотья Ивановна Чернышева, рожденная Ржевская, некогда любимая Петром I, и Мавруша, или Маврутка Шувалова, жена Петра Ивановича, ровесница и первая наперсница Елизаветы, и Скавронская, и Анна Карловна Воронцова, двоюродная сестра императрицы, чрезвычайно благоволили к Трубецкому и поддерживали расположение к нему императрицы.

От кучки гостей Трубецкой перешел к хозяину.

– Вот сейчас слышал я толки об Алешке Бестужеве: дельно о нем, каналье, толкуют. Уж поймаю я его когда-нибудь, и от меня он не увернется, а если мне это удастся, то доведу я его до того, что он сложит голову на плахе, – сказал Трубецкой.

– В вашей справедливости и в вашей настойчивости нельзя, князь, и сомневаться. Вы настоящий генерал-прокурор: вы были так справедливы даже в отношении вашего зятя, графа Головкина, – отозвался Лесток, хотя и примирившийся наружно с князем, чтобы совокупными силами действовать против Бестужева, но в душе не терпевший его за его ненависть к иноземцам. Лесток хорошо знал, что Трубецкой был бы не прочь расправиться круто и с ним самим. Напоминанием же о Головкине ядовитый Лесток хотел кольнуть князя, судившего своего зятя.

– Да, братец, – резко сказал Трубецкой, – я расправился с ним, как ты со своей свояченицей, Юлькой Менгден. Оба мы молодцы! – И при этих словах генерал-прокурор обернулся спиной к Лестоку, кольнув его, в свою очередь, ссылкой баронессы Юлианы Менгден.

В откровенных своих беседах с Шетарди Лесток высказывал сожаление, что он возвысил Бестужева и Воронцова, надеясь найти в них поддержку своей политике, но что они, вместо благодарности, не оказали никакого содействия его видам и что поэтому он употребит все средства, чтобы лишить их кредита, доброго имени и даже жизни.

Готовя пагубу вице-канцлеру, Лесток рассчитывал, что после падения Бестужева иностранные дела будут поручены Семену Нарышкину или князю Антиоху Дмитриевичу Кантемиру, или – что еще лучше – Румянцеву, при котором он и Шетарди надеялись действовать через его жену, чрезвычайно ловкую интриганку.

Вообще положение графа Алексея Петровича Бестужева казалось очень непрочным к тому времени, когда императрица, после своей побывки в Москве с марта 1742 года, возвратилась в опустевший на это время Петербург только 31 декабря того же года.

XXIII

Бергеру жилось в полку очень плохо. За свои недобрые качества он был нелюбим товарищами; как сварливый человек, он перессорился со всеми ими и, как сплетник и болтун, перессорил и их чуть ли не всех между собою. Заносчивость его и наглость не могли привлечь к нему его сослуживцев. Он считался вралем и пустомелей и прослыл человеком злым и нечестным. В первое время своей службы Бергер, по крайней мере, считался усердным и исправным офицером, но разгульная жизнь приучила его к лени, небрежности и распущенности. Ходила о нем молва, что он не прочь и понаушничать старшим на младших, но потерпел в этом неудачу, так как, желая подслужиться и выскочить вперед, он или выдумывал то, чего никогда не бывало, или пустой случай преувеличивал до такой степени, что он представлялся ужасным событием.

В денежном отношении ему также не везло. Он уже давно спустил дочиста то небольшое состояние, которое успел когда-то скопить его отец трудовою жизнью. Между тем деньги для него требовались в значительном количестве и на карточную игру, и на веселые гулянки. Он занимал где только мог и был кругом в долгах, которых не только не думал платить, но еще с грубостью и злостью относился к своим заимодавцам. Начальство Бергера очень радо было бы сбыть от себя такого непригодного офицера, но Бергер умел или искусно вывернуться, или выпросить себе снисхождение. Да и трудно было решиться поступить с ним слишком строго. Все вообще офицерство было тогда крайне распущено как в гвардии, так и в полевых полках, и, удалив из службы Бергера, пришлось бы удалить и других, которые во многих отношениях были нисколько не лучше его. Поэтому все, с кем имел Бергер сношения по службе, очень желали бы сжить его под каким-нибудь благовидным предлогом и только ожидали подходящего к тому случая. Однако не решались поступить с Бергером круто и потому еще, что, зная его характер, боялись, что он примется мстить тем, кто наделал ему неприятностей, а при тогдашней легкости обвинений он, по своей беззастенчивости и недобросовестности, мог наделать много зла тем, кому бы вздумал отплатить за себя. Несмотря на всю неблагоприятную обстановку, Бергер не терял все-таки надежды выйти в люди, если только повезет ему счастье, и по своим нравственным понятиям он под счастьем разумел каждый случай, который, несмотря на всю гнусность способов, можно было бы употребить в свою пользу.

Хотя все знавшие продувного кирасира не только не старались сближаться с ним, но, напротив, желали быть от него подальше. Тем не менее ему удалось заручиться приязнью двух лиц: армейского майора, находившегося по делам службы в Петербурге, Матвея Фалькенберга, своего земляка, и Ивана Лопухина, состоявшего камер-юнкером при дворе императрицы. Фалькенберг по своему нравственному складу и по своей неразборчивой искательности очень близко подходил к Бергеру, и они вдвоем нередко рассуждали о том, как бы им выйти из их ничтожества и проложить дорогу к богатству и почестям.