– Маша, просыпайся, – голос Пасизо вытащил ее из темного странного сна.
Маша открыла глаза, не сразу поняла, где находится, вскочила на ноги. Мышцы отозвались тягучей болью.
– Тихо, тихо, не нужно так резко вскакивать. Эй, ты что, плакала?
– Нет, – Маша быстро взглянула на себя в зеркало.
Глаза были красные, опухшие, щеки мокрые. Она провела ладонью по лицу, встретила в зеркале тревожный внимательный взгляд Пасизо.
– У тебя что-то случилось?
– Нет-нет, Ада Павловна, все в порядке, просто я, кажется, заснула и приснился дурной сон.
– Сон это пустяки, проснулась и забыла. Главное, чтобы ты не отвлекалась на разные глупости, помнила, кто ты и что ты. Январь уже, считай, пролетел, у нас всего четыре месяца, а на самом деле три, в мае пойдут прогоны для руководства. Вот об этом ты должна думать, а все прочее выкинь из головы.
Маша смиренно кивнула и только сейчас заметила, что нет Надежды Семеновны. Пасизо подошла к роялю, закрыла крышку.
– Я отпустила ее домой, хватит на сегодня, поздно. Ты хорошо поработала.
Маше показалось, что она ослышалась, сон продолжается, но только уже не страшный, а счастливый. Пасизо никогда в жизни ее не хвалила. Других – сколько угодно, ее, Машу Акимову, никогда.
– Ада Павловна, я же запорола все баллоны, не приземлялась, а шлепалась, как сырое тесто, – краснея, пролепетала Маша.
– Пару раз так и было, – Пасизо улыбнулась. – Но если из дюжины баллонов только два получаются плохо, это отличный результат. Ну что ты так удивленно смотришь? Не все же мне орать на тебя, иногда можно и похвалить. Ты мою брань слушаешь с первого класса, тебе всегда достается больше, чем другим. Знаешь почему? Потому что кому дано много, с того много и спросится. У тебя уникальная элевация. Ты зависаешь в прыжке на сто секунд. Никто здесь, в Большом, и никто в Мариинке не может держаться столько времени в воздухе. Это вовсе не значит, что ты лучшая, тебе просто подарена такая способность при рождении. Как говорили в моей дореволюционной юности – ангел поцеловал в колыбели. Редкий, загадочный дар. Когда танцевала Тальони, дирижеру приходилось замедлять темп оркестра, чтобы ее приземление совпало с музыкой. Тальони тоже поцеловал ангел. Никакая наука не объяснит, и научиться этому нельзя, как ни старайся. Дольше всех в полете держался Нижинский.
– Кажется, он сошел с ума, – прошептала Маша.
– Да, но не потому, что умел летать. Ладно, ступай переодеваться, завтра приходи пораньше.
На улице мела метель, ветер сшибал с ног. Снег летел в лицо и казался черным. Маша издали увидела огни трамвая, помчалась к остановке, вскочила на заднюю площадку в последнюю минуту, прошла вперед по вагону, высыпала мелочь в ладонь кондукторши и, случайно взглянув ей в лицо, заметила восковую бледность, грубые морщины, жидкую седую прядь, выбившуюся из-под теплого платка, поверх которого была нахлобучена форменная ушанка. Позади кондукторши сидел старик в ветхом тулупе, запавший рот медленно двигался, то ли жевал, то ли бормотал что-то. Рядом девочка лет десяти, обмотанная рваной вязаной шалью, со взрослыми темными тенями под глазами, дальше мужчина в железнодорожной шинели, небритый, худой, хмурый.
Никогда прежде Маша не замечала отдельные лица в толпе, в транспортной давке, они мелькали, сливались в единую рябую массу. Но сейчас не было ни давки, ни спешки и странно обострилось зрение.
Она чувствовала себя так, будто ее омыли мертвой и живой водой. Сначала история с Катей, тоска, отчаяние – мертвая вода. Потом разговор с Пасизо – живая вода. В этом новом своем состоянии она вглядывалась в лица и видела, какие они хмурые, бледные, словно им не хватает света. Кто-то крадет у них свет и воздух, тянет из них жизненную энергию. Нечто страшное, ненасытное отбрасывает густую удушливую тень, и лица людей становятся серыми, обескровленными. Таким стало лицо Кати после «проверки», которую устроил ей красавчик-блондин. Он и те двое, что были с ним на шикарной даче, – вурдалаки. Патефон, коньяк, икра… Смутные фрагменты кошмара, приснившегося во время короткой передышки в репетиционном зале, сами собой сложились в очередной стишок.
Вурдалаки ходят стадом,
жрут икру и пьют коньяк,
и командует парадом
самый главный вурдалак.
Ни ответа, ни привета,
черный снег большой зимы.
Вурдалак боится света,
человек боится тьмы.
Вот и чудится во мраке,
что кругом лишь вурдалаки,
а людей и вовсе нет.
Перестань, все это враки,
успокойся, это бред.
Трамвай доехал до Мещанской, Маша выскочила, побежала сквозь вьюгу, повторяя про себя последние строчки нового стихотворения. Впервые захотелось записать, но было очевидно, что записывать нельзя, даже на промокашке простым карандашом. Нельзя. Значит, нужно просто запомнить.
Она вошла в подъезд, отдышалась, отряхнула снег. Лампочки опять выкрутили, на лестнице было темно, только немного света сочилось от уличных фонарей сквозь грязные оконные стекла на площадках между этажами. Она поднималась медленно, смотрела под ноги. Вдруг кто-то громко чихнул.
– Будьте здоровы, – машинально произнесла Маша, пригляделась и увидела брата Васю. Он стоял в расстегнутом пальто, в шапке, из кармана торчала свернутая в трубку тетрадь.
– Васька, ты что здесь делаешь?
– Шпиона выслеживаю. Я его давно приметил, ошивается тут постоянно, сволочь троцкистская. Вот он!
За окном, в глубине двора, маячил смутный мужской силуэт.
– Хватит валять дурака, тебе надо уроки делать, – Маша взяла его за руку. – Пойдем домой.
– Отстань! – он вырвал руку. – Сама иди домой, нечего тут командовать. Скажешь родителям, что я здесь, будешь предателем, поняла?
– Не скажу, не бойся. Но, знаешь, мне кажется, наблюдать за твоим шпионом можно и дома, из наших окон открывается точно такой же вид.
– Ага, попробуй понаблюдай, когда свет горит в комнате.
– Так ты погаси.
– Погаси! А мама? Она же дома сейчас. Как я погашу? Вот, кстати, учти, я маме сказал, что иду к Валерке геометрию делать.
– Молодец. Когда пару по геометрии принесешь, как врать станешь?
– Да сделал я уже твою паршивую геометрию. Смотри, смотри, к подъезду идет!
– И что? Ты его арестуешь?
Вася дернул Машу за руку, оттащил от окна.
– Заметил! Точно заметил! Тикаем!
Они рванули вверх, добежали до следующей площадки. Маша невольно включилась в игру, вместе с братом осторожно выглянула во двор. Сквозь грязное стекло было видно, как мужчина остановился метрах в десяти от подъезда, принялся чиркать спичками. Наконец прикурил. Огонек осветил лицо, и Маша тихо засмеялась.
– Да-а, Васька, ты великий сыщик, настоящий Пинкертон. И давно ты следишь за этим шпионом?
– Неделю! – Вася был так возбужден, что не обратил внимания на ее смех. – Машка, смотри, озирается, проверяется, сволочь троцкистская, сообщника небось ждет. А! Идет в подъезд! Тикаем!
Он опять потащил ее вверх так резко, что оба чуть не упали. Внизу хлопнула дверь, застучали неторопливые шаги по лестнице. Вася и Маша добежали до четвертого этажа.
– Все, стоп, мы пришли домой, – Маша высвободила руку, стала искать ключи в сумке. – Шпиона твоего зовут Носовец Григорий Тихонович, он наш управдом, просто усы отрастил, шапку другую надел, вот ты его и не узнал. Он, между прочим, тоже занят слежкой, ищет воришку, который выкручивает лампочки. Будешь торчать на лестнице, товарищ Носовец решит, что ты и есть лампочный воришка.
Вася надулся, ничего не ответил, обиделся, будто Маша была виновата, что шпион оказался банальным управдомом. Поймать шпиона стало для десятилетнего ребенка навязчивой идеей. В школе его кормили историями о бдительных пионерах, которые в счастливом советском огороде выпалывают матерых шпионов и сдают в органы пучками, как сорную траву.
– Ты что, не понимаешь, Машка, они повсюду, они везде гадят, чтобы мы не построили коммунизм, из-за них очереди, продуктов не хватает, они специально подмешивают в масло толченое стекло, бьют яйца, напускают червяков в муку, и трамваи из-за них редко ходят, им выгодно устраивать давку в транспорте, – возбужденно бормотал Вася.
Он щурился, морщился, кривил рот и в тусклом свете коридорной лампочки стал похож на маленького сердитого старичка. Маша взяла его щеки в ладони, поцеловала в нос.
– Васька, уймись. Перестань, все это враки, успокойся, это бред!
Он ошалело взглянул на нее, словно увидел в первый раз.
– Маня, ты чего сказала?
– Что слышал.
– Но ты… – он осекся.
В коридор вышла мама, заспанная, в байковом халате поверх ночной рубашки, поцеловала их, зевнула, спросила мирным, уютным голосом:
– Вася, где ты был?
– У Валерки. Уроки все сделал. А ты что, спала?
– Мг-м, отлично выспалась, не знаю, что теперь буду ночью делать, – она потянулась, покрутила головой, разминая шею. – Все кувырком с этими суточными дежурствами, никак не могу наладить правильный режим. Папа возвращается завтра, в семь утра. Он приедет, а я опять уйду на сутки. Ладно, давайте чайку выпьем.
Глава двенадцатая
Карл Рихардович ждал Илью, прогуливаясь по Никитскому бульвару. Илья издали узнал в фонарном свете высокую фигуру и ускорил шаг, подумал: «Замерз старик. Хотя какой он старик? Ему нет и пятидесяти».
Доктор обернулся, заметил Илью, пошел навстречу.
– Я уж решил, ты не выберешься сегодня, хотел ехать домой.
– Замерзли?
– Не успел, мороза нет, метель кончилась. Илья, какое сегодня число?
– Восемнадцатое января тридцать седьмого года. А что?
– Ну, вспомни.
Илья замедлил шаг, нахмурился, несколько секунд озадаченно глядел на доктора, наконец, улыбнулся и произнес:
– Спасибо Климу!
– Клин клином вышибают, – весело отозвался доктор.
– Так, может, отпразднуем, сходим в ресторан? Тут «Прага» совсем близко, – предложил Илья.