Палач, или Аббатство виноградарей — страница 14 из 84

еще мягко светившиеся. Одно из них возвышалось над остальными волнистым ослепительно-белым конусом. Оно напоминало сияющую лестницу в небо; жаркие солнечные лучи отражались им, бессильные нанести вред: так чистая девственная душа остается неподвластной коварным страстям, которые способны погубить невинную юность. Над самой дальней, сияющей, словно облако, вершиной проходила та воображаемая граница, которая отделяет Италию от лежащих севернее областей. На противоположном берегу высящиеся, будто крепости, скалы нависали над Вильнёвом и Шильоном, который казался белоснежной глыбой, покоящейся отчасти на суше, отчасти на воде. Посреди обширных горных массивов затерялись деревушки Кларенс, Монтрё, Шатлар, а также те, которые сделались известны читателю романов благодаря живому перу Руссоnote 64. За Шатларом дикая, суровая громада гор отступает, оставляя место на берегу покрытым виноградными лозами холмам, которые тянутся далеко к западу.

Ландшафт, в любое время дня прекрасный и величественный, являл сейчас одну из наиболее примечательных картин. Внизу уже царили сумерки, скрадывавшие яркость красок, причем оттенки мягко переходили один в другой. Сотни разбросанных посреди Альп шалеnote 65и горные пастбища, которые простираются на высоте тысячи морских саженейnote 66 над Женевским озером, утвердившись на скале, что стеной поднимается над Монтрё, все еще были залиты ласковым сиянием вечера, тогда как располагавшаяся под ними часть картины с каждой минутой становилась все темней.

По мере того как переход от дня к ночи становился все ощутимей, деревушки Савойи серели и расплывались в дымке, и у подножий гор сгущались тени, превращая их в темные громады с неясными очертаниями, и только пики еще были озарены мягким светом. В лучах заката эти славные вершины казались нагромождением голых гранитных скал, наваленных на покрытые каштанами холмы и уравновешенных самыми высокими выступами, которые бросали на соседние склоны многообразные либо похожие друг на друга тени. Весь пейзаж, проступающий волнистыми, темными, четкими линиями, как на наброске Рафаэляnote 67, был словно создан рукою опытного резчика. Скалы, изломанными очертаниями выступая на фоне жемчужно-серого неба, казались вырезанными из эбенового дерева мастером, фантазия которого не ведала границ. Навряд ли в этих прекрасных краях, славящихся своими необыкновенными пейзажами, вы увидите нечто более изысканное, возвышенное и колдовское, нежели эти природные арабески Савойи в торжественный час заката.

Барон де Вилладинг и его друзья, стоя без головных уборов из благоговения перед великолепием представшей перед ними картины, словно только что созданной волею Творца, искренне наслаждались безмятежным спокойствием вечера. Восторженные восклицания то и дело слетали с их уст, ибо оттенки и очертания бесконечно менялись, и каждый из благородных путешественников стремился обратить внимание другого на новые особенности прекрасного пейзажа. Вид поистине был таков, что голос себялюбия умолкал, и всякий желал поделиться своей радостью с соседом. Путешествие в Веве, протекающие в праздности минуты — все это казалось теперь незначительным в сравнении с красотой вечернего пейзажа, и молчание нарушалось только затем, чтобы излить переполняющий душу восторг.

— Снимаю шляпу перед Швейцарией! — воскликнул синьор Гримальди, после того как привлек внимание Адельгейды к одному из пиков Савойских Альп, на который, по его словам, нисходят ангелы, посещая нашу грешную землю. — Страна воистину прекрасна! Италии же — клянусь предками! — пришлось немало потрудиться, чтобы прославить свою красоту. Что ты скажешь нам, юная госпожа? Часто ли тебе доводилось наблюдать такие великолепные закаты в поместье Вилладингов? Или сегодняшний вечер представляет собой исключение, и ты поражена не менее, чем — клянусь святым Франциском! — мы с Марчелли?

Адельгейда улыбнулась в ответ на хвалебную речь старого аристократа, но, как ни любила она родную страну, все же вынуждена была признать, что подобные закаты можно наблюдать не часто.

— Но мы можем любоваться ледниками и озерами, хижинами и шале; а Оберленд, а ущелья, такие глубокие, что в них вечно стоят сумерки!

— Ах, моя простосердечная, милая швейцарка! Конечно же, для тебя лужица талой воды дороже, чем тысячи кристальной чистоты источников, иначе ты не была бы дочерью доброго Мельхиора де Вилладинга! Отец Ксавье, ты — незаинтересованный свидетель, поскольку живешь на гряде, разделяющей обе страны, и потому ответь мне: часты ли в Швейцарии столь великолепные закаты?

Почтеннейший монах отнесся к вопросу с должной благосклонностью, ибо живительная прохлада воздуха и божественное очарование безмятежного вечера располагали к радостному настроению.

— Если уж вы отвели мне роль беспристрастного судии, то скажу, что каждая страна по-своему хороша. Дивная красота Швейцарии достойна удивления, но Италия более подкупает. Впечатления, которые вы получили, посетив эту южную страну, надолго западают в душу. Швейцария поражает вас, но Италия незаметно завоевывает ваше сердце; для первой у вас в изобилии готовы похвалы, но слова теряют свою силу, когда вы намереваетесь высказать всю тайную тоску, все долго лелеемые воспоминания и ропот, которые пробуждает у вас вторая.

— Как хорошо сказано! Причем наш добрый августинец, как истинный ценитель, сумел польстить каждому. Герр Мюллер, по нраву ли тебе пришлось, что у хваленой Швейцарии оказался столь сильный соперник?

— Синьор, — ответил скромный путешественник, — обе эти страны сотворены Господом, и потому каждая достойна равной любви и восхищения. В этом удивительном мире люди могли бы жить счастливо, если бы у них хватало мужества противостоять греху.

— Наш добрейший августинец скажет тебе, что твоя точка зрения напоминает одну богословскую доктрину, которая, впрочем, несколько иначе трактует человеческую натуру. Тот, кто намерен противостоять греху, вынужден вести тяжкую борьбу с собственными дурными наклонностями.

Странник задумался, и Сигизмунд, который смотрел на него не отрываясь, заметил, что лицо его выражает небывалое умиротворение.

— Синьор, — ответил наконец герр Мюллер, — я полагаю, наши злоключения идут нам на пользу. Тот, кому постоянно везет, становится своеволен и упрям, как перекормленный вол; напротив, человек, постоянно терпящий обиды от своих собратьев, привыкает всматриваться в себя и рано или поздно научается обуздывать свои страсти, вовремя подмечая их.

— Ты последователь Кальвина? — спросил вдруг августинец, удивляясь тому, что отступник от истинной Церкви, оказывается, способен судить столь здраво.

— Отче, я не присоединяюсь ни к религии Рима, ни к религии Женевы. Я всего лишь скромно молюсь Господу, уповая на посредничество Его безгрешного Сына.

— Но где ты мог обрести эти мысли, если не под сенью Церкви?

— Я нашел их в собственном сердце. Оно мой священный храм, и я не вхожу туда без благоговейного трепета перед всемогущим Создателем. Когда я появился на свет, над кровом моего отца нависали тучи, и потому мне приходилось держаться поодаль от людей; однако одиночество заставило меня пристальней вглядеться в собственную натуру, которая, надеюсь, не стала хуже от изучения. Я знаю, что являюсь недостойным грешником, много хуже других людей, если верить тому, что они о себе говорят.

Слова герра Мюллера, сказанные им негромко и искренне, пробудили всеобщее любопытство. Собеседники могли бы принять его за одного из тех восторженных мечтателей, которые возбуждают себя, занимаясь притворным самобичеванием, если бы не задумчивый и кроткий вид странника, производящий на всех самое благоприятное впечатление. Его постоянная самоуглубленность и готовность уступить свидетельствовали о том, что он привык размышлять более над своими, нежели над чужими поступками, и старается исправить только себя.

— Не всякий из нас может иметь то лестное мнение о себе, на которое ссылается господин Мюллер, — утешающе заметил генуэзец, причем на лицо его набежала едва приметная тень, — да и вряд ли вообще найдется человек, чья совесть совершенно спокойна. Если ты способен утешиться тем, что другие не менее несчастливы, знай: мне также пришлось немало страдать, хотя жизнь моя складывалась так, что иные считали меня счастливцем и даже завидовали мне.

— Я был бы низок, если бы искал себе утешение в чужом несчастье! Я не жалуюсь, синьор, хотя моя жизнь не была мне в радость; трудно быть счастливым, когда все кругом порицают вас. И все же я страдаю, но не ропщу.

— Что за одинокая душа! — шепнула Адельгейда юному Сигизмунду: оба, с глубочайшей сосредоточенностью, внимали тихой, но впечатляющей речи герра Мюллера. Юноша ничего не ответил, и его прелестная спутница с удивлением заметила, что он, бледный необычайно, с усилием улыбнулся в ответ на ее слова.

— Люди осуждают обычно тех, сын мой, — вмешался монах, — кто уклоняется от своих обязанностей. Последние могут быть не вполне достойны, и все же общественное мнение никогда не порицает невинности, даже в самом широком смысле этого слова, если на то нет оснований.

Герр Мюллер внимательно взглянул на августинца и готов был уже ответить, но, повинуясь некоему внутреннему побуждению, сдержался и кивнул в знак согласия. В то же самое время странная, мучительная улыбка появилась на его лице.

— Верно ты говоришь, добрейший каноник, — простодушно подтвердил барон. — Мы только и делаем, что ссоримся со всеми; а при ближайшем рассмотрении всегда оказывается, что причина наших горестей — в нас самих.

— А воля Провидения, отец! — воскликнула Адельгейда, слишком горячо для покорной и нежной дочери, каковой она обычно себя обнаруживала. — Разве способны мы вернуть к жизни умерших или удержать тех, кого Господу угодно отнять у нас?