На первом этапе раскрытие заговора еврейских буржуазных националистов шло как по мае- лу. Бывший заместитель начальника Следственной части по особо важным делам полковник Лихачев, взятый под стражу вслед за Абакумовым и больше других деморализованный арестом, в угоду Рюмину показал на допросе, что профессор 2–го Московского мединститута Я. Этингер незадолго до смерти от грудной жабы в камере Лефортовской тюрьмы признал факт злодейского умерщвления кандидата в члены Политбюро, секретаря ЦК ВКП(б) А. Щербакова. Однако Этингер был всего лишь консультантом Лечебно–санитарного управления Кремля, тогда как лечил Щербакова крупнейший советский терапевт профессор В. Виноградов, уже давно исполнявший обязанности личного врача Сталина. Спрашивается, мог ли консультант Этингер уморить Щербакова без активного участия Виноградова? Нет, это исключено, заявил Рюмин и получил у Сталина санкцию на арест Виноградова.
С этого момента доказательства существования опаснейшего заговора посыпались как из рога изобилия: арестованный профессор Виноградов, которому в то время было под семьдесят, под угрозой избиения признался, что «вместе с профессором Я. Г. Этингером и по инициативе последнего умертвил товарища А. С. Щербакова», а бывший начальник Лечсанупра Кремля профессор П. Егоров и врач–терапевт Г. Майоров, не выдержав примененных к ним физических методов воздействия, показали, что по заданию английской разведки «неправильно диагностировали заболевание товарища А. А. Жданова, скрыв имевшийся у него инфаркт миокарда, назначили противопоказанный этому заболеванию режим и в итоге умертвили его».
Теперь Рюмину предстояло воедино связать врачей–предателей с предателями–чекистами, все еще отрицавшими как наличие еврейского заговора, так и свою причастность к злодействам подкупленных врагом медиков. Вошедший в азарт Рюмин не сомневался в победе: ведь, фигурально выражаясь, у него на руках был козырный туз — датированное августом 1948 года донесение заведующей отделением функциональной диагностики Лечсанупра Кремля Лидии Тимашук на имя генерал–лейтенанта госбезопасности Н. Власика о лечении больного Жданова вопреки объективным данным кардиограмм. Причем тревожный сигнал доктора Тимашук через Власика попал к руководителям МГБ и после сугубо формальной проверки — представьте себе! — был подшит в дело. Кто же нынче, когда следствие располагает совокупностью улик, поверит Абакумову и его еврейским прихвостням, что здесь имело место обыкновенное ротозейство, а не измена Родине? Нет, им нипочем не отвертеться: спеклись, голубчики!
Как раз в эту пору Рухадзе и напросился на прием к Рюмину, который, невзирая на чрезмерную занятость, без проволочек назначил аудиенцию, — зная, что грузинский коллега в поте лица своего разматывает запутанный мегрельский «клубок», державший нос по ветру следователь № 1 не мог отказать ему во внимании.
В лубянской иерархии занимаемая должность неизменно стояла выше воинского звания, поэтому старший по чину и по возрасту Рухадзе дипломатично принял позу просителя. У него, как он объяснил, есть трудности, затягивающие следствие и, увы, вызывающие тягостные сомнения в том, что такое ответственное, поставленное на особый контроль дело увенчается должным образом. К несчастью, дорогой товарищ Сталин почему–то не разрешил пытать ни Михаила Барамию, ни Авксентия Рапаву, ни даже бывшего прокурора республики Шонию — Ивана Рапаву можно, Чичинадзе тоже, а этих нет. Но без острых методов допроса перечисленные враги народа не дают признательных показаний относительно связей с меньшевистской эмиграцией и с иностранной разведкой. Между тем без их признаний не обойтись — его, Рухадзе, наверняка упрекнут за то, что он не выложил на стол «царицу доказательств». Словом, ему нужен мудрый совет — как поступить?
С глубоким пониманием выслушав сетования генерала Рухадзе, полковник Рюмин первым долгом проявил человеколюбие и утешил собеседника. Ей–богу, уважаемый Николай Максимович даром поддался унынию. Мегрельское дело, как считает он, Рюмин, следует вести и закончить точно так же, как «ленинградское». Что же касается обвинений в измене Родине, то для высшей меры наказания вовсе не обязательно, чтобы подсудимые признались в шпионаже. В «ленинградском деле» этого не было — осужденные к расстрелу, например, Кузнецов и Капустин, признались только в противопоставлении себя ЦК ВКП(б), в вождизме и в группировании во вражеских целях. Этого, поверьте, оказалось вполне достаточно. А разве между «ленинградским» и мегрельским делами нет тождества?
Рухадзе приободрился, вместе с Рюминым ознакомился с материалами «ленинградского дела», составил подробный конспект и по–мужски пожал руку следователя № 1 — отныне ему было ясно, в каком направлении продолжать следствие. Вот что значит вовремя посоветоваться с настоящим специалистом, у которого действительно министерская голова!
«ВДОХНОВЕНИЕ»
Вернувшись в Тбилиси, Рухадзе взялся за дело с редкостным вдохновением. Наряду с полезным советом он получил от Рюмина и конкретную помощь: в его распоряжение была направлена из Москвы бригада следователей во главе с заместителем начальника Следственной части по особо важным делам МГБ СССР полковником Цепковым, тотчас предложившим ряд действенных мер. Еще раньше, с 15 февраля 1952 года, для участников антисоветской мегрело–националистической группировки был установлен строгий режим содержания — их лишили прогулок, а также прав пользования тюремной библиотекой и услугами продуктового ларька. Теперь же, по авторитетной рекомендации полковника Цепкова, их вдобавок лишили сна: 10 апреля Рухадзе утвердил «план», согласно которому весь личный состав Внутренней тюрьмы МГБ ГССР перешел на усиленное несение службы продолжительностью 16 часов в сутки и был переведен на казарменное положение, количество постов возросло втрое, в том числе выставлялись четыре особых поста — у камер 62, 65, 55 и 38, где содержались М. Барамия, А. Рапава, И. Рапава и Г. Каранадзе.
Как полнее и достовернее передать состояние людей, подвергавшихся издевательствам в застенке у Рухадзе? Как рассказать о боли, о предельном унижении человеческого достоинства, о том беспросветном отупении, в которое впадает лишенный сна арестант, когда жизнь становится в тягость? Авторский текст здесь едва ли уместен, предпочтительнее передать слово тем, кто прошел через этот «конвейер».
«Я сам бывший чекист, — в марте 1953 года писал А. Рапава, — но наш арестантский строгий режим по сравнению с установленным ими (следователями бригады Цепкова. — К. С.) режимом просто гуманность. Из всех средств репрессий самое тяжкое… то, что давали спать в сутки не более одного часа, а то и совершенно лишали сна. Утомленный от продолжительных допросов организм требует хоть нескольких мгновений отдыха, и я, сидя на кровати, начинал дремать, тогда кровать опрокидывали и выносили из камеры все: табурет, тумбочку и даже мусорный ящик, чтобы мне не на чем было сидеть и дремать. Я готов был спать на цементном полу, как на пуховике, но специально поставленные надзиратели этого не разрешали. Я готов был прислониться к стене и хоть одну минуту вздремнуть, но это также не разрешали. Я пробовал дремать, стоя посреди камеры, но и это не разрешали. Если меня не будили окрики и сильные удары о железные двери камеры, тогда обдавали холодной водой по лицу. Не раз падал я на цементный пол, и так продолжалось полгода. Тяжесть такого вида репрессий известна только тому, кто испытал это.
Второй вид физического наказания — это наручники, как бы издевательски названные «браслетами». На загнутые за спину руки надеваются эти наручники с острыми металлическими углами. Первые часы боль не чувствуется, но через 12 часов она с нарастающей силой появляется в плечах, в мышцах. В наручниках я находился в продолжение трех месяцев и пяти дней… Я терпел, зная, что следователи рассчитывают, что нестерпимые боли рано или поздно заставят меня давать вымышленные показания. Они (полковник Цепков, Болховитин и Жулидов) заявляли: «Браслеты вам надеты навсегда». У меня распухли руки, и тогда наручники были сняты на 2 дня, но как только опухоль спала, сразу же опять надели; меня уверяли, что все это они делают по указанию из Москвы… Я не говорю уже о жутких издевательствах следователей. Как правило, допросы сопровождались руганью, площадной бранью, причем набор слов был такой, что любой старый извозчик позавидовал бы им (Цветаев, Сухов, временами Цепков и Жулидов)… В двух случаях издевательство Цветаева доходило до того, что во время допроса приводили в соседнюю камеру мою жену, с которой я в разводе, и крепко избивали ее, заставляя меня слушать ее крики и вопли. Я думаю, что это — затея Рухадзе…
Третий способ пытки — это карцер: полуподвальное помещение, отдаленное от отопительной системы, с цементным полом и раскрытыми настежь окнами. Разницы между карцером и двором никакой нет, зимой все замерзает так же, как и на дворе (а меня сажали в карцер только зимой). И вот по всякому пустяковому поводу меня сажали туда 7 раз. Самым большим поводом было то, что я не возвратил после допроса свои же очки и взял их с собой в камеру, чтобы иметь возможность почитать. Находиться в карцере очень тяжело: снимают верхнюю теплую одежду и оставляют в одном нательном белье. Кроме одной табуретки там ничего нет: ни постели, ни топчана; мне выдавали в сутки 400 граммов хлеба и две кружки горячей воды. Первые 20–30 минут нахождения в карцере организм еще может сопротивляться холоду, но потом — сплошная пытка…
Самым ярким и убедительным фактом фальсификации следствия для меня является то, что произошло с моим братом Иваном. Он не был мегрельским националистом, а признался в этом. Со всей ответственностью заявляю, что это вздор. Я знаю брата как свои пять пальцев. Мне Цветаев сказал: «Его раз, два, три — и он дал показания». Я не знаю, что означает «раз, два, три», но если его били плеткой, то таким образом можно и толстокожего буйвола заставить зареветь, что он является мегрельским националистом…»