Палата № 26. Больничная история — страница 15 из 31

и все будет напоминать о них. Вот кафе «Грэко» в Риме, где Гоголь бывал, где с Мишей пили кофе.

Вот бодега в Мадриде – где были с Малеванной, Стрижом, пили вино и пели песни… Было, было, было.

Вот Саграда Фамилия в Барселоне, куда затащил меня Вадим, или пивная в Эдинбурге, где с ним же…

Почти, почти уже все на том свете…

Пенсионеры западные – розовые, в седых кудельках – живут заново, путешествуют…

Не хочу я… Да и не на что.

Кап… Кап…

Помню, впервые мы как-то приехали на гастроли в Германию, в Восточную Германию, в Берлин. Первые наши заграничные гастроли. Ошеломило нас все: и гитлеровские дороги, и поезда, вокзалы, и орднунг сплошной, и незримое ощущение прошедшей войны, и наличие в магазинах посуды, обуви. Тогда в еще разделенном на восток и запад Берлине нас поселили в гостинице «Беролина» на Карл-Маркс-аллее. Гостиница показалась нам после Ленинграда верхом заграничности и элегантности…

Стеклянные! Самодвижущиеся! Двери! Идешь внутрь – они разъезжаются, проходишь – закрываются за тобой. Идешь обратно – опять разъезжаются, потом закрываются за тобой. Подмигивая друг другу, мы пытались разгадать секрет этого чуда. Шли наружу – двери разъезжались, потом закрывались за нашей спиной. Идешь обратно – опять разъезжаются! Заграница! А внутри, в холле, в элегантных мундирах красавцы! Одним словом, ресепшен! Швейцары! А «эксклюзив» – магазины, где были даже дамские сапоги?.. Унтер-ден-Линден! Правда, от старого Берлина почти ничего не осталось, но кое-где видны еще довоенные здания, музеи, ратуша, целая улица Фридрих-штрассе… Остальное – либо пустыри с бурьяном, либо новые кварталы, безликие, как и повсюду.

Но главное, главное – Берлинская стена, отделяющая наш социалистический мир от мира капитализма – мрачного, враждебного. Загадочный Чекпойнт Чарли – контроль при въезде в капитализм, в Западный Берлин… Вот они, Бранденбургские ворота – правда, до них не дойти: металлическая сетка, потом колючая проволока, потом еще что-то страшное, и лишь потом ворота, а потом, за ними, – Берлинская высоченная серая железобетонная стена… А подойдешь поближе к сетке, бросишь взгляд направо – вот он! Вот он, Рейхстаг! Весь выщербленный, избитый, в ряби дырок от снарядов и пуль, прожаренный великим огнем тысяча девятьсот сорок пятого года…


Помню, второго мая тысяча девятьсот сорок пятого года стояли мы с моей мамой вечером на Покровке, напротив табачной лавки, на крыше которой на фоне огненного заката растопырился, словно летучая мышь, громадный черный раструб громкоговорителя, откуда неслись торжественные слова Левитана:

– Нашими войсками взят Берлин!

И я, юный ленинец, пионер, стою по стойке «смирно» вместе с мамой, отдавая честь этому великому событию. Оба мы чувствовали, что вот еще! еще! немного – и все!!! Победа! Ее еще нет, но мы, стоя, слушая гимн, чувствуем ее близко-близко…

А потом, спустя шесть дней, восьмого мая, радостно срывались с места, подбегали к наушникам, висящим на гвозде – другого радио у нас не было, – летели на зов рассыпающихся хрусталем позывных «Широка страна моя родная…» и, боясь пропустить хоть одно слово, слушали в надежде на сообщение о победе, о конце войны. Слух о победе распространился уже по всей Москве, ждали, ждали, слушали, но каждый раз сообщения были о взятии очередных городов: в апреле – мае тысяча девятьсот сорок пятого года эти сообщения были уже почти рутиной, каждый день брали один-два новых города, и все ждали с трепетом и надеждой конца, конца – Победу! Но каждый перезвон позывных нес известие о взятии нового города… И когда где-то часов в двенадцать ночи в очередной раз мы рванулись к наушникам и услышали Левитана, сообщавшего о взятии города Секешфехервара, мама вдруг громко крикнула:

– Тьфу! Неужели нельзя сразу сказать! Что они тянут?! Безобразие!!! Все, Олег, ложимся спать! Все! Издевательство какое! При чем здесь какой-то Секешфехервар!

И мы легли спать…

А рано утром, часов в шесть, девятого мая… Но – как это вспоминается все?.. В тумане как-то все… Лицо мамы… Чем-то бабушка недовольна… Чем?! Что было, что говорила мама – не помню…

Помню, схватили мы с Витькой Альбацем мой красный флаг с вышитыми желтым шелком серпом и молотом. Мама дала нам палку от старой щетки, нацепили на нее флаг – и помчались на Красную площадь. Флаг этот брат мой по отцу – на одиннадцать лет меня старше – Жора, будучи хулиганистым парнем, спер, видимо, с одного из зданий во время какого-то праздника. Вообще он, видимо, попал в плохую компанию где-то в классе седьмом-восьмом, у меня даже нож финский его сохранился, на рукоятке буква «ж» вырезана; отец выдернул его из этой компании и отдал в Сумское артиллерийское училище, которое он окончил младшим лейтенантом двадцать второго июня сорок первого года.

С войны писал нам, слал посылочки, деньги присылал, а потом с сорок третьего пропал, ни слуху ни духу… Потом в Министерстве обороны нам объявили, что был тяжело ранен он на Курской дуге, у станции Прохоровка, в госпиталь не прибыл, какой там госпиталь, кровавая мясорубка… Я был там, у станции Прохоровка, теперь это место называется «Третье поле ратной славы России». Первое – это Куликовское поле, второе – Бородинское, а третье – здесь, у Прохоровки… Громадное пространство… Жара… Горизонт дрожит и двоится от раскаленного воздуха… Как и тогда, в сорок третьем. Братские могилы… пушки, танки. У одной из пушек меня остановил директор здешнего музея и сказал, что эта пушка принадлежала отдельному артдивизиону семидесятишестимиллиметровых пушек сто двадцать пятой стрелковой бригады, где Жора был начальником штаба.

– К этой пушке наверняка прикасался, а то, может быть, и стрелял из нее ваш брат.

Я положил ладонь на раскаленный металл, ствол обжег мне руку, словно не остыл еще от стрельбы.

Неловко как-то… Я, здоровый, живой лоб восьмидесяти лет, трогаю пушку, рядом с которой, может быть, оборвалась в пламенном аду прохоровской бойни чья-то жизнь, может быть, Жорина… Стыдно как-то. Хорошо одетый, в чистой рубашечке, упитанный, сытый… Прикасаюсь, дескать… отдаю последний долг. Стыдно. Неловко.

А посреди этого гигантского, выжженного до белизны жарой поля – высоченная беломраморная колокольня, а на самом ее верху – золотая фигура Божьей Матери с платом Богородицы на вытянутых руках… Сияет на солнце. Тишина. Только кузнечики звенят… Горизонт дрожит, плывет, струится…

Может быть, им, этим мальчишкам с разорванной плотью, с перебитыми костями, легче от этого, не знаю.

Пропал без вести… С этим и жили, с этим жил и я.

Но вот совсем недавно… военный историк Борис Рытиков – спасибо ему – прислал мне документы.

Не на Курской дуге погиб мой Жора… не у станции Прохоровка…

Вот они, ксерокопии полуистлевших фронтовых бумаг, врезались мне в память, словно я и сейчас держу их в руках.

Торопливый, рваный, трудно читаемый почерк. Фельдшера?.. Медсестры?.. Хирурга?..

…Скребет перо номер восемьдесят шесть по дну пузырька с остатком чернил, цепляется за плохую бумагу.

«…История болезни № 1213… ХППГ 497 Начштаба 973 арт. п. 160-й дивизии капитан Басилашвили (тут наш домашний адрес, фамилия папы, мамы, все точно) 07 сентября 1943 года получил сквозное осколочное проникающее ранение правой половины грудной клетки с повреждением 7, 8, 9 ребер…

7 девятого месяца 1943 года

– ранен в 10.00…

– первая помощь оказана товарищем через 30 минут…

– доставлен в медсанбат в 11.00…

– …в полевой госпиталь 497 поступил 07 IX 1943 в 19.00…

– блокада по Вишневскому…

– 2,5 литра крови перелито…

8 девятого месяца 1943, 02 часа

– состояние тяжелое… пульс нитевидный… дыхание частое… прерывистое…

– камфара… беспокоится… бледный.

08 девятого месяца 1943 года, 07.00 минут

– умер, проявление упадка сердечной деятельности и остановки дыхания.

Подпись: врач Г (неразборчиво).

Похоронен: лес, 0,75 километра ю.-в. деревни Петуховка Смоленской области. Приложен план захоронения».

Семьдесят пять лет лежит мой Жора, мой брат, в лесной могиле у деревни Петуховки. Вместе с сотнями своих товарищей.

А неточный ответ на запрос мамы и отца… ну что ж… миллионы бумаг… путаница… куда там…

Родился в тысяча девятьсот двадцать третьем году, убит в тысяча девятьсот сорок третьем. Двадцать лет. Прости, Жора. Что скажешь, глядя на меня сегодняшнего?

Темно в палате. Вечер. Надо свет зажечь. Щелкнул выключателем, благо рядом. Вспыхнул белым кафель, окно провалилось в черноту.

Да… Так вот, рванули мы с Витькой Альбацем по Покровке, раньше улица Чернышевского, по Маросейке, раньше улица Богдана Хмельницкого, по Ильинке, улица Куйбышева, на Красную площадь. Жорин флаг на палке! Над нами реет! На площади народу – тьма… Толпа – черного цвета… Не из-за траура, нет, нет! Просто надевали только черное или, по крайней мере, темное. Во время войны оно, темное, не такое маркое, грязь, пятна меньше заметны, мыла-то нет, да и перелицовочные швы не видны. И вот она, Красная площадь. Но не вижу я блеска медных оркестровых инструментов, не слышу победных маршей. Толпы, толпы народа стоят. Где-то, правда, патефон слышен, где-то там еще, у Василия Блаженного вроде, под гармошку танцуют… Смотрят на Кремль, на мавзолей… Да, да, небо! – небо синее-синее, ни одного облачка. Откосы у Кремлевской стены светятся нежно-зеленой молодой травкой… Вот солнце – да! Солнце радостно сияет, жарит вовсю, радуется за всех.

У Исторического музея народ подбрасывает в воздух какого-то военного с планками ранений на груди. Рядом двое военных – офицеры, видно, фронтовики, погоны-то зеленые, и звездочки зеленые, и на фуражке звезда тоже зеленая, сапоги какие-то зеленые, брезентовые, грудь у них блестит от орденов и медалей, – раздают ребятам мороженое с тележки мороженщицы, видимо, заплатили за все и подлетевшей ораве ребят раздают эскимо. Мне тоже перепадает – мороженое без шоколада, соленое (сахара-то нет), но, хоть и соленое, все равно!