Палата № 26. Больничная история — страница 19 из 31

Вступает третий человек на экране – нормально одет, костюм, правда, без галстука, что должно, видимо, подчеркнуть его близость к современной режиссуре с выпирающими гениталиями.

– Вы, всемирно известный режиссер, впервые сталкиваетесь с чеховской драматургией. И насколько ярко это столкновение! Несомненно, в истории русской сцены этот спектакль займет первое место! На этом… Господин Иванов, мы заканчиваем нашу встречу сценой из вашего спектакля по Чехову, правда, с несколько измененным названием – «Три зассыхи». Спасибо вам!

– Спасибо и вам! Не ссыте!

Белокурый человек с татуировкой исчезает. И возникает картинка: посреди сцены – унитаз с цепочкой. На унитазе, спустив штаны, сидит полковник. Рядом, на канапе, дама в нижнем белье с банным веником, зажатым между коленями.

– Тарам-пам-пам, – говорит, покряхтывая, полковник…

– Там-пам! – отвечает дама, разжав колени и роняя веник на пол.

Удар гонга. Это карлик.

Все! Больше не могу, ухожу. Баррикад – за мной:

– Ну что? Добились?! «Три зассыхи», а?! Ах вы, распротак вашу… Стрелять, стрелять всех вас!!!

– Да, Сергей Иванович, на сей раз вы правы.

– На сей раз?! Знаешь что, Валентиныч, ты курить шел, да? Вот и иди. и подумай!

Иду. На черной лестнице холодно и грязно. И темно. На все шесть этажей – три лампочки… Коричневый полумрак. Никого. Тишина. Холодно.

Ну что ж. Надо подумать! Надо… Сел на трехногий стул с рваным клеенчатым сиденьем, клочья какие-то торчат. Упираюсь ногой, чтобы не упасть… Сидеть холодно… Встаю, подхожу к перилам… Опираюсь на них. Пять этажей внизу… Так и тянет. Пролет широкий, а высота – каждый этаж метра четыре… А внизу, на самом дне, – в полутьме доски какие-то грязные, матрац драный валяется в пятнах… Закуриваю.

Кстати, почему это Товстоногову не пришло в голову для спектакля «На дне» по Горькому убрать все кресла из зрительного зала к чертям собачьим, построить амфитеатр из досок до потолка зала, а? А действие и в самом деле было бы там, на сцене внизу, на дне! Это же образ! В этом смыслы!!! Зритель смотрит вниз на копошащихся где-то внизу актеров!

А вот еще лучше! Грандиозно!!! Рассаживать зрителей здесь, в больнице, вот на этой самой лестнице, на шести ее пролетах, прямо на грязных каменных ступеньках! А актеры – там, далеко внизу, на матраце в пятнах и на пыльных досках! А свет… Свет вот этот самый – три лампочки на шесть этажей!!! Почти тьма! Это же образ! И богаче, чем у Горького, – у него только «на дне», а здесь еще и «во тьме». Углубился смысл! Выше Горького.

Это ж прямо же ж на «Золотую маску» тянет! Гастроли в Европе! Мировая слава же ж!

Что? Актеров не видно? И не слышно? А зачем? Зачем их видеть и слышать-то? Образ, образ темной грязной лестницы, и кто-то там копошится внизу – и все! Все!!! Смыслы обнажены!

Да и не нужны они, актеры-то, вовсе! Зачем, когда и так все ясно?! Нужен режиссер, его сны, сны… Да и присутствие зрителя совсем не обязательно! Это же исповедь режиссера! А исповедь не бывает публичной!

Ан нет… Товстоногов и иже с ним предпочитали почему-то мучительный, адский труд, муку работы с актерами, художником… Пытались добраться до сердцевины… Через актера, его взаимодействие с окружающими персонажами, с действительностью. Итак – всю жизнь. Иногда получался шедевр, иногда – проходной спектакль, но цель одна: вскрыть первооснову и заразить ею зрителя, заразить ею актера, а средства – оформление, свет и так далее, – внешний образ спектакля диктовался единственной задачей: помочь актеру наиболее ярко, пронзительно донести до души зрителя мысль, чувства, волновавшие автора, заставлявшие его водить пером по бумаге.

Концептуальная режиссура. Что это?

От слова «концепция». Я, дескать, так вижу. Вижу, и все. Все это продиктовано моим внутренним миром. Ну, допустим, вот… Любви нет, это нас обманывают! Есть только сексуальная тяга. Допустим. И вот беру я «Дядю Ваню», к примеру. И показываю, что за всеми словесами дяди Вани, за всей его мучительной жизнью – только одно: половая неудовлетворенность. Ему мало одной Сони – его племянницы, с которой он сожительствует, няни – тоже у него в наложницах… Тут и о матери можно подумать дяде Ване! Нет, ему подавай Елену! А по ночам извивается от страсти, глядя на портрет Ломоносова, думая, что это румяная девушка в кудряшках… И прав Серебряков, говоря: «Дело надо делать, господа». Да, надо делать дело, а не ворочаться и не елозить по ночам под портретом Ломоносова. Вот это и концепция! Россия обречена, ибо она вся населена Ванями, думающими только о плоти!

Или наоборот! Если хотите! Дядя Ваня чист как стеклышко, а Елена сожительствует с Соней. Как это ново! Интересно, свежо!

А вот если говорить откровенно, все эти оригинальные концепции – это есть наглая попытка прикрыть отсутствие собственного профессионализма, неумение и нежелание работать с актером и, самое главное, зачастую – отсутствие таланта… Это беда…

Но зато он – первач! Модный режиссер в поиске. Европа!!!

Стоп! Стоп, Олег. Откуда столько злобы? Что делать-то? Запрещать их, что ли? Нельзя. Сколько лет запрещали, карали «формалистов»… Любую яркую форму уничтожали на корню. Мейерхольда убили в тюрьмах и многих других, обокрали искусство…

Ты же сам боролся за свободу искусства, за свободу творчества! За отсутствие всеподавляющей цензуры! Против тормозящего развитие диктата, чей бы он ни был: партийного, демократического – любого диктата!

А за окном постепенно вечереет, бело-сизая мгла какая-то… Снег, что ли, или дождь…


Вот он, зал заседаний Первого съезда народных депутатов РСФСР. Светло и радостно. Делаем нужное дело. Строим новую демократическую Россию. Ельцин. Красивый, высокий, стройный. Прядь аккуратно зачесана назад. Костюм хороший, темно-синий, в талию. Но, вижу, не новый. Рубаха – чистая, но, видно, не новая. Шикарный, под цвет костюма, галстук, купленный в США Курковой.

Стою рядом с ним и выполняю поручение Поленова, нашего председателя комиссии по культуре. Прошу Ельцина о придании нашей комиссии по культуре при Верховном Совете России статуса отдельной комиссии – раньше ведь как: в одну комиссию входили и культура, и наука, и туризм, и спорт.

А мы добиваемся выделения нашей комиссии в отдельную, со своим бюджетом, транспортом, секретарем и так далее, мотивируя это тем, что культура – один из важнейших аспектов возрождения России, культура во всех ее спектрах – от колхозного баяна до занавеса в Большом театре, от частушки до «Ивана Сусанина», или «Фигаро», или «Трех сестер»…

Стою рядом с Борисом Николаевичем. Он высокий, выше меня, хочется встать на цыпочки, чтобы не смотреть все время снизу вверх: что я, перед царем, что ли? Глаза его пронзительно светятся голубизной.

– Понимаете, Борис Николаевич, культура – это не только пианино в клубе… Это попытка воздействовать на народ в нравственном отношении, попытка расставить акценты нравственные, изуродованные за семьдесят пять лет, так, как они сложились за века существования Руси, России, вернуть понимание того, что хорошо, что плохо! Это и литература, и кино, и театр… Библиотеки, художники – ну, все, все, все… Ведь как финансировалась культура раньше? Остаточный принцип. Наша комиссия должна добиться отдельного финансирования, отдельной строки в бюджете, это серьезно, это престиж культуры, это главное! Понимаете?


– Ну, блин!.. Ну вы даете ваще!

– Что?

– Что-что? Конь в пальто!

Это, прошуршав дверью на лестницу из больничного коридора, распахнув ее и бросив желтое пятно света на грязный каменный пол, вошла покурить, видимо, Снегурочка.

– Ну, японский городовой, ухандакали вы меня совсем! Что, у вас все такие?!

– Какие «такие»?

– «Какие», «какие»! Стойкие оловянные солдатики! Все эти ваши туберкулезники…

– Не знаю… Ладно, я пошел… Холодно тут.

Ткнул сигарету в грязное блюдечко на щербатом подоконнике, ушел, уронив трехногий стул. Прикрыл дверь. Вот здесь светло. Из столовой – громкий вопль телевизора. Певица под уханье оркестра кричит: «Я хочу тебя, хочу, днем и ночью я хочу, тра-ля-ля!..» Хорошие стихи.

Просто Баратынский или Тютчев.

Валерьянки принять, что ли?

Ладно. Вот и моя палата номер двадцать шесть. Тут тихо, белый кафель… кровать с рычагами… трубка кислородная. Подышу-ка я! Так полегче! Лег. Вставил в нос кислородные трубочки. Поехали! Градусник под мышку. Отлично. Можно жить… «Работать можно дружно». Интересно, а кто там, за стенкой? В двадцать пятой палате? Ну да ладно, какая мне разница в конце-то концов. А интересно – ведь здесь строжайший контроль. На отделение не попасть, пост медсестер… кабинеты… врач… Все расписано: часы посещений, все-все! Интересно… Да, о чем это бишь я… А, Ельцин… О культуре, о придании комиссии по культуре статуса отдельной комиссии со своим бюджетом, который мы постараемся увеличить, чтобы не питаться остатками от того, что распределяется между остальными подкомиссиями.

– Вне культуры во всех ее спектрах нет государства, понимаете, Борис Николаевич?

– Понимаю. Отлично понимаю, Олег Валерианович. (Б. Н. всегда ко всем обращался уважительно, по имени-отчеству. А ненормативной лексики я никогда от него не слышал. И никто не слышал.) Обещаю: будет создана отдельная комиссия. Это необходимо. Возрождение России должно начинаться с ее культуры. Обещаю!

Сверкнув глазами, пожал руку.

И комиссия была создана.

До этого, в самом начале работы первого съезда, Б. Н. предложил мне пост министра культуры в правительстве.

Вспомнил Хлестакова: «Я, признаюсь, смутился, вышел в халате. Хотел отказаться… А потом думаю: а, дойдет до государя, да и послужной список тоже. Извольте, господа, я принимаю должность! Так и быть, принимаю. Но уж у меня ни-ни!»

Признаюсь, меня хватило только на халат. То есть я болел, лежал в постели. Звонок. Ельцин у телефона.

– Олег Валерианович, мы не можем начать заседание кабинета министров, нет полного состава. В том числе министра культуры. Мы тут с Силаевым подумали, предлагаем вам этот пост.