– Не надо…
– То есть как это «не надо»?! Не влезть на эти столбы? Все лазают. Вот недавно французы лазали.
– Так то французы! У них там Альпы, они привыкшие, а я – равнинный житель, мне страшно…
Не полез я, хоть они и прекрасны, эти столбы. Какие столбы, когда там Астафьев! Время-то идет. Заставил ехать дальше. Сели. Поехали. Спутник мой с этой минуты молчал. Обиженно. Ну, да бог с ним! Молчал все время: и у Астафьева, и на обратной дороге, весь обратный путь. Ну, да это потом. А сейчас – вот она, Овсянка! Светится на крутом спуске к Енисею.
А вот и Астафьев. Невысокий, коренастый. На курносом загорелом лице добрые голубые глаза.
– Здравствуйте, Олег! Олег Баслашвили – так?
– Здравствуйте, Виктор Петрович! Басилашвили – так вернее.
– А, ну, буду знать. Басилашвили. Грузин? А светлый.
Голубая рубашка с закатанными рукавами. Что-то делал в огороде. Сильная загорелая ладонь. Повел к себе, в дом. Помнится, просто изба. Большая печь. Стол. И еще к окну письменный стол, над ним книжные полки, книги, книги.
И мне почему-то легко с ним, нет обязательной в таких случаях нудной необходимости говорить что-то умное, располагающее… Просто я рад, рад близкому и родному человеку…
И он, видимо, чувствует это.
– Хотите, – говорит, – покажу вам мою достопримечательность? – И ведет меня в огород, за кусты, в самый угол.
Вот он, дощатый российский сортир. Но! Дверь в сортир не обычная, дощатая, как по всей Руси Великой, а сделана из большого листа прозрачного плексигласа! Так что сидящий внутри виден весь, с ног до головы. Всей деревне можно смотреть! И дверь прекрасно сделана. Никелированная импортная ручка, никелированная рама на фоне серых шершавых досок сортира смотрится как залетная гостья откуда-нибудь с выставки зарубежного современного дизайна. Франкфурт! Дрезден!
– Зачем это, Виктор Петрович?
– А-а-а… Это к нам в Овсянку президент Ельцин приезжал…
И Астафьев рассказал, что за несколько дней до визита президента приехала охрана, все осмотрела, проверила – и сделала эту стеклянную дверь: а вдруг президенту станет плохо там, внутри, охрана это увидит и придет на помощь.
– Ну, ничего… Я занавесочку приделал там после.
– А как Ельцин-то?! Видел это?
– Да. Чертыхнулся и пошел за кустики. А вообще-то мужик неплохой, по-моему.
Показал Виктор Петрович и асфальтовую дорогу, идущую мимо его дома к реке, к самой воде. Словно взлетно-посадочная полоса для какого-то самолета-амфибии, словно дорога для «Наутилуса».
Это если президенту захочется к воде подойти. Не пешком же ведь, правда?
Да… Повел меня на берег Енисея. Гигантской ширины река мчала свои черные воды с пугающей скоростью…
На другом, очень далеком берегу вздыбились крутые каменные лбы темных холмов…
Где-то здесь, рядом, утонула мама Астафьева. Дом недалеко от берега.
Астафьев ведет меня в огород, показывая, где что. Гордится какой-то особенной картошкой. Сокрушается, что силы уже не те… что жена болеет… Мария Семеновна…
– А то бы в этом году картошки накопали бы! О-го!
В тысяча девятьсот сорок первом году, в ноябре, в заваленной снегом, замороженной Москве, когда все – воздух, вещи, люди – были туго запеленуты чувством неотвратимой трагедии – немцы были чуть ли не в Химках, – однажды поздним-поздним вечером услышали жители квартиры номер пятнадцать в доме номер одиннадцать на Покровке странный мягкий скрипящий шум, доносящийся с улицы. Насторожились. Шум не умолкал. Наоборот, становился все громче, внятнее. Ася, бабушка и мама столпились у окна, выходящего на угол нашего переулочка и Покровки… Постояли.
– Олег, отойди от окна!
Это мама. Она с треском распахивает створку окна с белым марлевым крестом, блеснуло стекло с застывшим льдом. Морозный пар врывается. Мама смотрит, высунувшись, туда, направо, на Покровку.
– Это наши, бойцы! В чем-то белом и в валенках… Их много! Много!
Ася вдруг:
– Это сибиряки! Сибиряки это. Днем в очереди говорили. Войска из Сибири пришли!
Скрипит снег под валенками: хр-хр-хр…
И легче сразу стало, словно вдохнул во всю грудь. Сибиряки. Они защитят. И – точно, не вошел немец в Москву, не вошел! А сколько их полегло… Сколько полегло… сибиряков-то.
Хр-хр-хр… зиг-зиг-зиг…
Астафьев восемнадцати лет добровольцем ушел на фронт. Контужен. Тяжело ранен. Лишился глаза – так написано в его биографии. При встрече я как-то не заметил этого…
Всю войну прошел солдатом. И награда у него солдатская – медаль «За отвагу». Работал слесарем, учителем, дежурным по вокзалу, кладовщиком… Виктор Петрович ведет меня в библиотеку, которая построена по его инициативе, с его участием. Красивый двухэтажный каменный дом. Тысячи книг. Большой читальный зал. Показывает с гордостью. Ощущение, что эта библиотека дороже ему, чем все написанное им…
Мог бы на свои гонорары на Антибы слетать, Багамы, Мальдивы и прочие Филиппины, где «все включено», где «нэбо яркое так синэ, где дэвушки, как на картинэ»… А нет, он вкладывает все свои деньги в строительство библиотеки своей родной Овсянки, для своих, деревенских, для детей, пытаясь сделать все, чтоб их детство и юность были чуть краше, чем его собственные, и чтоб души их становились чистыми, яркими…
Ни дома с башнями, ни бассейнов, ни шлагбаумов нет… Маленький домик в родной деревне, на берегу грозного черного Енисея, в котором утонула его мама. Дощатый сортир с прозрачной дверью, картошка.
Время, время поджимает. Вечером концерт, будь он неладен! Надо уезжать.
Если бы не столбы эти…
Виктор Петрович ведет в дом, сетует, что не можем мы с ним выпить – сердце.
– Да и вам нельзя, концерт у вас, как мне сказали. Ну, да ничего, давайте на прощанье чайку, с травами, с медком, полезно и вам и мне…
Сидим, пьем чудесный травяной чай с медом, и мощное магнитное поле могучего Енисея объемлет нас, заполняет пространство, тревожит душу… Виктор Петрович дарит на прощанье два томика «Последнего поклона» с надписью: «Олегу Басилашвили мою самую заветную, наконец-то завершенную книжку. Виктор Астафьев. 3 июля 96 года». А на второй книжке опять: «Олег! А это цветок стародуб (нарисован цветок), адонис, трава от сердца. Приспичит – пей. Виктор Петрович». И еще дарит книгу «Царь-рыба». В названии меняет «рыба» на «рыбу» и приписывает «на уху», получается: «Олегу царь-рыбу на уху. В. П.». Но время, время, время… Надо прощаться. Столбы, будь они неладны!..
– Виктор Петрович, рад был… Как не хочется уезжать…
– Да приезжайте!
Голубые глаза светятся. Какое там ранение! Крепко скроенный, большущий русский писатель, надежный.
Машина зарычала, дернулась. Поехали. Виктор Петрович стоит на заасфальтированной для президента дороге, постепенно уменьшаясь в размерах, машет рукой…
Поворот. Все…
Столбы проехали в молчании.
Как-то Астафьев с болью упрекнул нас, русских, в рабском менталитете, вороватости, лени… С горечью об этом сказал. С болью. Надеясь на выздоровление в будущем. Многие обиделись.
Через некоторое время ему потребовалось лечение за границей. Нужной суммы не было, и, несмотря на усилия местных врачей, Астафьев скончался в Красноярске. Сердце не выдержало.
А столбы стоят себе, и французы на них лазают…
…Грузины очень обиделись на «Ловлю пескарей в Грузии» Астафьева… Русские – на обвинения в рабском менталитете…
Бум! Дверь палаты распахивается!
Врывается неожиданный женский смех и звон бокалов из соседней блатной палаты. И чей-то бас: «Тихо, тихо! Тихо! Тс-с-с…» – утихомиривает кого-то.
В дверях – молодой мужчина во всем черном, высокий, здоровый, бицепсы выпирают из-под черного шелка рубашки, шея – здоровенная, переходящая плавно в череп. Но лицо симпатичное, румяное, улыбается.
– Валерьич, привет!
– Я не Валерьич, простите.
– А кто же вы?!
– Валерианович.
– А-а-а! Валерьянка, значит! Аптека! Ни к чему нам валерьянка, мы устроим лучше пьянку! Ха-ха! Идем к нам, Валерьяныч! Хули тут одному куковать, у нас весело, и выпить есть, и закусить – все-все! Кстати, и фемины-путаны, полный набор! Пошли!
– Да я…
– Что «да я»? Пошли! Тебя сам Альберт Илларионыч приглашает! Давай-давай! Быстро! Ну!
– Спасибо, конечно, но это ведь больница, нельзя… К тому же я болен, у меня температура.
– Чево? Температура? А у нас – темпера… темпераментура! Давай-давай-давай!
– Нет, не пойду. Передайте Илларионычу…
И вот тут он вдруг:
– Стоп! Стоп! Вот так нельзя, так нельзя. Учти, надо говорить: Альберт Илларионовичу!
– Вот-вот, передайте ему, что я благодарю за приглашение, но не пойду. Здесь больница. Режим. И нарушать его я не хочу. Могут и выгнать!
– Выгнать?! Да Альберт Илларионыч, знаешь, кто??? Это еще кто кого выгонит!
– Не пойду. Спасибо.
– Да-а-а, Валерьяныч, слабак ты! С народом не хочешь! С народом! А еще народный артист! Дерьмо ты, а не артист! Не поймет тебя Альберт Илларионыч, учти, не поймет!
– Всего доброго.
– Н-н-ну что ж… смори, Владиславыч! Смори! Дело твое… Сам виноват! Артист!..
Бум…
Дверь захлопнулась. Все стихло. Смолк и звон бокалов, и женский смех, только порывами дождь по стеклу – тук-тук-тук! – и стихнет. Потом опять – тук-тук! дзинь! Черно за окном и холодно.
Да…
Так вот, обиделись русские за рабский менталитет, обиделись грузины…
А мне что делать? Я и грузин, я и русский… Вообще должен возненавидеть Астафьева? Окончательно? Да нет, люблю я этого человека. и радуюсь тому, что в каждой повести его, в каждом рассказе – правда. Правда искусства. Не правда с фигой в кармане, правда человеческих взаимоотношений, правда, рожденная любовью к Родине, правда, завораживающая вместе с магнитным полем гигантской реки, втягивающей меня в самую глубь нашей русской жизни…
А Грузия?.. Что Грузия? Тянет, тянет меня туда, так же как тянет в Москву – в наш двор, на Покровку, в Старосадский, на Чистые пруды… А в Грузии мне хорошо… Не знаю почему… То ли неожиданно детство мое военное тихо зазвучит, и с добрыми, отзывчивыми людьми так легко и радостно… А в селе Карби – родине отца – кладбище. Все могилы, самые старые, с тринадцатого века, все – Басилашвили… А в Москве мои дорогие дед, мама, папа – на Ваганькове, бабушка и ее сын – на Донском…