Палата № 26. Больничная история — страница 27 из 31

А дураки и подонки всюду имеются, к сожалению. И в большом количестве.

Совет К. С. Станиславского: читать только ругательные статьи о себе. Ибо в каждой ругани есть доля истины. А хвалебные отзывы – ну что ж, приятно… И не более… А если часто читать лестные слова в свой адрес, можно и вправду поверить, что ты гений и, что бы ты ни делал, все гениально. И остановиться в работе, и сойти с ума.


Тук-тук-тук… дзинь! – снег с дождем в стекло…

Мелкий дождик сеет. Пасмурно. Сырой гнилой ветер. Ленинград. Угол Ленина и Большого проспекта Петроградской. Чахлый мокрый скверик. Посредине на сером граните – большая чугунная голова Ленина. Мудрая и хитрая усмешка. Правильной, дескать, дорогой идете, товарищи!

Погромыхивает красно-белая коробочка ленинградского трамвайчика. Вечер.

Шестой этаж в угловом доме. Маленькая квартирка капитана дальнего плавания Виктора Викторовича Конецкого. Писателя.

Сидит он на старенькой тахте, за спиной на стене – большая карта – синие моря, океаны… По стенам его акварели. Хорошие акварели. Талантливые. Книги…

Маленький, худущий, в чем душа держится. Скулы острые. Когда смеется, закинув голову назад и немного склонив ее набок, на впалых щеках резко прочерчиваются глубокие морщины вокруг рта. Смеется, а глаза грустные… Не плавает больше… То да се…

Усадил меня за свой письменный стол:

– Сиди! Больше негде!

И травлю я разные байки – о театре, о депутатстве своем… И чтобы посмешнее…

Дорогой мой писатель! Как спасал он меня от одиночества, от смертельной тоски, когда лежал я ночью на пробитой своей тахте в маленькой комнате на Торжковской с его книжкой в руках…

Ночь… Звенящая тишина. Редко проревет за окном одинокий грузовик… Горит моя «электрокеросиновая лампа», и погружаюсь я в соленые брызги его письма, радуюсь и грущу вместе с ним.

Ледовые поля морей и океанов, редкие бедные поселки на тоскливых берегах…

И несмотря на грусть и тоску пейзажей – любовь, испытываемая автором к этой неприглядной красоте, заражает и меня… Холодные, угрюмые воды Карского, Баренцева морей, море Лаптевых, неприветливые и опасные берега Новой Земли… А люди, люди! Капитаны, штурманы… матросы… Это ведь все мы, советские… Неуемный Ниточкин… Фаддей Фаддеевич! Да мало ли! Это все мы, мы, граждане великой страны СССР, – в жуткий шторм, чудом избежав гибели в пучине, вниз и вверх швыряемые бешеным океаном, в утлой спасательной лодчонке, горюем о валютных суточных, утонувших вместе с кораблем, робко надеясь, что возместят и что можно будет все-таки купить на идеологически чуждых берегах кофточку жене и пальтишко дочери.

Воспитанные в советских школах, училищах, вместившие в себя все хорошее и немало дурного, вбитое нам в головы.

Выпиваем понемногу.

За мокрым окном – тьма.

Рядом с ним жена – чудесная Танечка, любящая, заботливая.

– То есть как это?! По сто грламм всего-то! Гость прлишель!

У него как-то вместо «р» прорывалось «рл», да и в конце слова иногда вместо «л» – «ль» получалось.

– Вот ты мне все рассказываешь!.. Так вот я теперь расскажу. Слушай. Все прлавда! Но прледварлительно – по грламулечке. Ладно, Таня?

– Ладно уж…

И рассказывает он мне следующее.

В советские времена ходила по лагерям ГУЛАГа легенда о некоем зэке – условно назовем его Иванов, – сбежавшем из лагеря, прошедшем тайгу, степи, весь необъятный Советский Союз, добравшемся несхваченным до Черного моря, которое он преодолел вплавь и достиг Турции, а дальше – Европа. Америка… Свобода. Легендарная личность.

– Пригласили меня как-то в Америку на симпозиум по соврлеменному роману. Что такое соврлеменный роман – убей бог, не знаю! Ну да, «Война и мир», «Тихий Дон» – ну, конечно, знаю. Так ведь это давно! А вот о соврлеменных романах не знаю ничего, ровным счетом.

Подумал-подумал Виктор Викторович, да и поехал в Америку, полетел, несмотря на то что не знаком был с современным романом. Это шел где-то, наверное, шестидесятый какой-то год двадцатого столетия.

Виза, собеседование, разрешение и т. д.

Конечно, «незнание» его для красного словца, ну да ладно. Хотя, действительно, какие романы в те светлые годы?! Маковский?

– Да еще и выступать надо было. Ну ладно, думаю, перекантуюсь как-нибудь. Не в этом дело!

А дело было вот в чем. Прилетел Конецкий. Нью-Йорк. Отель. «Плиз ё рум намбэ ту твенти ван. Е спич тумороу. Бай!»

Завтра, значит, надо что-то говорить. Сидит он в номере ту твенти ван. Вдруг – звонок. Звонит некто и говорит по-русски, что Иванов – тот самый, прославленный, зэк, легенда ГУЛАГа – приглашает известного писателя Конецкого в гости, что любит все, что тот написал, и знакомство с ним будет для него, Иванова, большой радостью. Ну?! И о чем тут думать? Плюнул Виктор Викторович на все инструкции – ходить пятерками, опасаться провокаций, высоко нести честь и т. д., – узнал адрес и дал согласие приехать.

– Спустился быстренько вниз, купиль в гастрлономе «бомбу» («бомба» – это двухлитровая бутыль столичной водки с ручкой), ему купиль арлбуз – мало ли, вдруг он не пьет…

И на такси полетел к Иванову. Тот оказался высоченным, здоровенным мужиком, радостно встретил Конецкого.

– Какой там не пьет! Еще как пьет! Сидим мы, значит, выпиваем, арлбуз тоже в дело пошель – закусь хоть куда! Подружились, обнимаемся!

Говорят о том о сем, вспоминают пятидесятые. Иванов в любви объясняется – у Конецкого ведь очень много о Севере, о Севморпути, о штормах, о ледовых полях… Иванову все это близко, он ведь зэк промороженный, просвистанный всеми ледяными ветрами зэк!.. Сел, говорит, ни за что – анекдоты травил, вот тебе антисоветская пропаганда и агитация! Пятьдесят восемь «а». Рассказывает про свой побег, как мыкался, прятался… Виктор Викторович тоже стал вспоминать себя в эти годы и вспомнил.

– Я, – говорит, – в этом году на Колыму баржи проводил с немецкими овчарками.

Немецкими овчарками в те счастливые времена называли наших женщин, которые во время войны на оккупированной территории сожительствовали с немцами. Были там, которые сожительствовали, а были и облыжно обвиненные в сожительстве – понравилась соседке чужая хата да корова, идет куда надо, клевещет на рачительную хозяйку, хотя та ни сном ни духом с немцами дела не имела, – вот и нет на свете этой хозяйки, и ее семьи тоже нет. Поехали они на Колыму, по дороге умирая, а хозяйство все переходит доносчице.

– Да… А я говорю: в этом году, говорю, на Колыму баржи проводил с немецкими овчарками! И тут он, представляешь, ни слова не говоря, ка-а-ак врежет мне по башке! Со всей силы! По физиономии! Я аж головой о стенку трлахнулся! Хорошо – на стенке сзади меня ковер плотный висель – смягчил удар… А кулак у него пудовый, надо сказать! Не будь ковра, в нокауте быль бы! «Ах ты, – говорит, – сволочь ты эдакая! Мы там как скелеты голодные, мерли как мухи, а ты, значит, падла, заключенных возил?! Зэчек?!» Ну, хотель я ему хук справа дать, да, думаю…

– Витенька, какой хук, – это Таня, – какой хук справа?! Ты на себя в зеркало погляди! Боксер в весе комара!

– Да ладно! Что я, зрля, что ли… Ну, в общем, приехаль я к себе в гостиницу, вижу, в зеркале вместо морлды что-то красно-синее с одним глазом…

Короче, взял Виктор Викторович свой фибровый чемоданчик, спустился в сияющий холл внизу, купил в гостиничном магазинчике черные большие очки, взял такси, в аэропорту Кеннеди поменял билет (благо у него в два конца), пошел по дороге к гейт намбэ ванн твенти найн, где стоял наш ТУ…

– И увидель грлуппу наших, только что прилетевших на симпозиум. Дудин Мишка – ну, этому-то не вперлвой демонстрировать, что ему эта Америка – тьфу! У советских, дескать, собственная гордость! Кто-то еще и перепуганный насмерть Лихачев. Он первый раз за границей, поэтому страшно, естественно: провокации, то да се… Меня не узнали, куда там! Маленький штымп с синим лицом в черных очках! Не узнали. И через десять часов быль я уже дома, здесь, слава богу. Вот так, Олежек, дело с соврлеменным романом-то обстоит! А ты говоришь! Ну, еще по грламулечке, на посошок!

На прощание подарил мне пятитомник «За Доброй Надеждой» и надписал: «Олегу книга на все добрые надежды. 18 февраля 92 года».

Правда, потом оказалось, что пятый том не пятый, а четвертый, так что у меня теперь два четвертых, а пятого нет. Ну да ладно! Зато хорошо посидели!

А Саша Володин – ну, это уже «свой» совсем. Даже и не считаю. и в театре у Дины, и «Осенний марафон»… На съемках Гия Данелия заставлял его все время присутствовать. А он не очень хотел. «Все равно все это у меня не ахти как – исправляйте, как хотите». Даже название изменили, а он и не пикнул. Было-то ведь «Горестная жизнь плута», а стало «Осенний марафон»…

Встречались мы часто, то есть сталкивались то там, то здесь… Книжки мне дарил… Но очень близки мы не были… Раз он мне даже сказал:

– Олег, я вас боюсь…

– Почему, Саша?!

– Не знаю. Боюсь, и все.

Видимо, моя вина. Вот тот самый комплекс неполноценности, крепко засевший во мне со студии Художественного театра, часто не позволял мне быть самим собой… А это тяжело прежде всего для самого себя. Не говоря уж об окружающих. Например, Соленый в «Трех сестрах» пытается быть легким, остроумным, а получается сплошная чепуха. Так и у меня… Только убивать бы я никого не стал, тем более Тузенбаха, а уж Володину вообще было бояться нечего, я его очень любил. Но тесному сближению с интересным мне человеком препятствовал вот этот самый комплекс.

Ну да ладно. Теперь, по выражению Стоянова, я – «гуру». Мудрец и провозвестник. Типа Заратустры. Мне теперь девушки пальто даже подают.

Бах! Опять дверь распахивается!

На пороге невысокий крепкий человек в расстегнутой рубахе. Накинут белый халат. Рубаха расстегнута, среди густых волос на груди поблескивает крестик. Видимо, тот самый Илларионыч. Сзади мой прежний визитер, теперь тоже в белом халате.

– Здравствуйте, Олег Валерьянович! Вот пришли извиниться за Юрино вторжение! Юрий! Ты готов извиниться перед Олегом Валерьяновичем?