Палата № 26. Больничная история — страница 7 из 31

Ненависть. Ослепляющая, лишающая человеческого облика.

Помню страшный день. У Ельцина в этот день умерла мать. Она была для него всем, он очень любил ее, и, конечно, смерть ее была для него большой трагедией, страшным ударом. К этому времени коммунисты и иже с ними, «вылезши из окопов», таков был тогда их лозунг, повели оголтелое наступление на правительство Гайдара, делали все возможное, чтобы не состоялись реформы. И вот сегодня – один из таких дней. Десять утра, начинается новый день, заседание съезда.

Ельцина нет. Естественно. Место президента пусто.

На трибуне – Тулеев, Исаков, Павлов, Чесноков, Бабурин и т. д. – весь джентльменский набор.

Причем в основном эмоции, не мысли, нет, – не предложения свои – нет! А беззастенчивое и наглое издевательство над Гайдаром, над Ельциным в первую очередь.

Тулеев передразнивает Гайдара: «Он все только губами чмокает – чмок! чмок! Я ему по делу, а он: чмок! чмок!» Аплодисменты, смех.

Хасбулатов дает выступать только им, только тем, кто против реформ, против перехода России на новые экономические рельсы.

Чмок… Чмок…

И вдруг появляется Ельцин.

Аккуратно причесан, гладко выбрит. Садится на свое президентское место, кисти рук, крепко сжав, – на стол.

Ну, думаю, сейчас-то они утихомирятся, все-таки хоть он тебе и политический противник, а сострадание к горю должно же быть. У любого по отношению к кому угодно, даже к противнику. Какие-то общечеловеческие нормы совести ведь существуют?

Нет, оказывается! Если враг не сдается, его уничтожают! Поняв, почувствовав, что сегодня Ельцин слаб, угнетен, подавлен, словно свора голодных псов, радостно набрасываются они уже непосредственно на Ельцина. С издевками. С подковырками. Запомнился мне некто Челноков – тот особенно старался. Даже вызвал смех и аплодисменты в рядах своих сторонников.

Ельцин не реагирует. Только закусил губу…

Мне необходимо было выйти в секретариат съезда, узнать о судьбе одного моего запроса. Секретариат – непосредственно за президиумом. Вышел из зала, повернул налево и вошел в секретариат.

Столы. Сидят, пишут что-то. Слышу – объявляется перерыв. Из дверей, ведущих из комнаты секретариата в президиум, появляется Хасбулатов… Филатов… Еще кто-то… Ельцин.

Вышел. Постоял. Увидел меня. Подошел, пожал руку.

– Борис Николаевич, – говорю, – не обращайте внимания, не слушайте!

– Да, да…

Постоял молча.

И вдруг неожиданно, судорожно, неловко как-то обнял меня. И тут же отпустил. И отвернулся.

Слез не было, мне только показалось.

Ладно, хватит воспоминаний.


Пошел я в палату. А там врач Николай Арнольдович.

– Ну, как самочувствие?

– Нормально. (Думаю, вот-вот спросит о телевизоре.)

– Давайте-ка давление у вас померяю… Батюшки, что это? Что-то давление у вас высоковато…

Слушает сердце.

– …да и сердечко что-то прыгает… Тахикардия… Аритмия… Я сейчас.

Уходит… Потом прибегает с лекарством.

– Вот, примите… Сейчас вызову кардиологов – пусть разберутся, было ведь все нормально! Полежите. Я еще зайду. Да, телевизор-то у вас починили?

– Нет, только шипит.

– Ну и слава богу! Сейчас к вам приедут.

Глотаю таблетку. Ложусь. Давай о чем-нибудь другом вспомним. О веселом.


О Пари!.. (В смысле «О Париж!») Итак, о Париж! «Тра-ля-ля, тра-та-та, тра-ля-ля! Как я люблю в вечерний час кольцо Больших бульваров обойти хотя бы раз» – первое, что вспыхнуло в сознании моем, едва самолет, на котором труппа БДТ летела на гастроли во Францию, в Париж (а затем автобусом в Авиньон, в столицу театрального мира на этот месяц), стукнувшись о бетон взлетно-посадочной полосы и несколько раз нехорошо подпрыгнув, наконец покатился по парижской земле…

О Пари!!! Тра-ля-ля-ля-ля-ля-ля!

Вылетали мы из промозглого, холодного Ленинграда, хоть и весна, но было холодно, к одежде прилипал липкий и мокрый снег… Мы – в пальто, в шерсти, в мохеровых шарфах, но полны бодрости и счастья: впереди теплая Франция, Париж, Прованс, чемоданы наши наполнены блатными консервами, блатной колбасой вперемешку с летними вещами на случай весенней жары в Авиньоне. Прилетев, грузим чемоданы наши в автобусы. С нами – директор, Товстоногов, пятеро «из Управления культуры», то бишь из КГБ: двое следят за актерами, чтобы не сбежали, трое, делающих вид, что они рабочие, – за рабочими, костюмерами, бутафорами и так далее, за пролетариатом то есть, а он у нас передовой, пролетариат-то, черт-те что может выкинуть, поэтому трое.

Два автобуса везут нас в Париж. Голова гудит от бессонной ночи, самолет-то в семь утра, почти не спали, таможня, ненавидящие лица пограничников за стеклами, уплывающие куда-то в дыру чемоданы, вой двигателей, треск и боль в ушах. И сейчас голова отказывается воспринимать предметы, дорогу, город, пейзажи, людей…

– Ой, Сена!

– Где?

– Вот же! Ой, и собачка маленькая с бантиком, парижаночка!

Миша устало:

– Собака на Сене.

Кто-то добавляет:

– На Сене Розенцвейге…

Сеня Розенцвейг – это наш заведующий музыкальной частью.

Вот и Париж. Приехали. Нотр-Дам. Автобусы выпускают нас из своего чрева и уезжают вместе с нашими чемоданами.

– Товарищи! – Это главный наш из КГБ, смотритель.

Мы стоим спина к спине, готовые дать отпор любой провокации. Главный возвышается над нами, суров и бдителен.

– Товарищи, учтите, мы в центре Парижа, учтите. Вот собор Парижской Богородицы. Автобусы, которые уехали, ну, которые с вашими чемоданами, придут на это же вот самое место, на котором мы стоим, ровно в шесть. Да, в шесть вечера. Сбор – здесь. Погуляйте, ознакомьтесь. Ходьба только впятером. Свободны. Да! Суточные получите только в Авиньоне. Свободны.

Да, свободны, товарищ полковник или кто он там. В принципе можно остаться и здесь, попросить политического убежища – и свободен. Только зачем? И кому тут…

А в Париже-то – тепло, оказывается… Да нет, просто жарко. А нам в наших драповых пальто на вате, мохере и шапках – немножко уже и невмоготу. Да еще и не мылись, чешемся, зубы не чищены, где там в самолете мытье… Ну ладно, забыть про это! Все-таки первое свидание с Парижем.

И есть хочется. Спасибо «Аэрофлоту» – на завтрак в самолете дали чай, булочку, повидло… Хоть что-то.

А Париж вокруг чарует! Вот он, собор! Здесь Квазимодо бросался вниз головой… Козочка… Или это не оттуда… Феб… А, вот они, букинисты…

Туристы… Говор…

– Войдем, Бас, в собор Нашей Дамы, – это Миша Данилов, поблескивая объективом фотоаппарата, говорит мне. – Войдем.

Входим в торжественную каменную глыбу собора.

Пламя тысяч свечей. Народу – тьма. Жарища. Еще жарче, чем на улице, пот струится по позвоночнику. Да и немытость дает себя знать. Отблески свечей на надгробии Мюрата. Мрамор. Блестит, словно вспотел.

– Идем отсюда, Бас! – Это Миша. – Натопили парижане.

– Подожди, ведь где-то здесь Жанна д'Арк…

– Бог с ней, с Анной! Ей и без нас неплохо. Идем, идем отсюда.

Ладно. Ловя на себе дикие взгляды парижан, одетых по-летнему – футболки, курточки… – продираемся к выходу.

Мама родная! Как?! Перед корытом с сотнями жарко пылающих свечей стоит… Он! Голубые глаза. Седые баки. Мужественные борозды на прославленном лице. Он! Он!

Свежайшая рубашка. Бабочка. Элегантный легкий светло-серый костюм.

Сцепив пальцы, что-то шепчет. Пламя свечей бросает снизу оранжевые блики на его неповторимый лик. А вокруг своды, своды…

– Миша, гляди – Жан Маре!!!

– Вижу. Маре. Жан. И что? Закономерно! Париж все-таки… Не Усть-Кокшайск. Оставь его, Бас. Пусть живет… Пойдем. И, вообще, мне сейчас плохо станет, истерика начнется.

Ладно, продрались к выходу! Уф!

– Бас! Помоги! – Это Штурм, актер наш. – Ты ведь знаешь английский?

– Да ты что, Петя, несколько слов…

– Неважно! Мне срочно надо в туалет, срочно! А спросить где, не могу. Помоги!

– Идем, Петька! Собор – туристический объект, так?

– Так.

– Значит, где-то рядом и туалеты. Как узнать?

– По запаху!

– Петя, это же Париж! Шанель и прочее! Ренуар!

– Верно!.. А вон – японцы! Вниз куда-то. Туда, наверное… С флагом!

– В туалет они, Петя, в ту-а-лет! Смело вперед! За ними! Я с тобой! Ништяк!

Японися вниза – и мы вниза. Они друга за другама – и мы друга за другама. Они в очередь – и мы в очередь.

А впереди – звяк! дзинь! блям!

Батюшки! Деньги! Франки! А у нас – ни хрена, одна красненькая десятка, которую везем в надежде на обмен. НЗ на туалет потратить – преступление! А там – дзинь, дзинь! – девушка за кассой.

– Бас! У меня юбилейный рубль с Лениным. Подарю ей, пропустит. Как сказать – «подарок»?

– Презент.

– Во, презент!

Достает толстый «серебряный» рубль, Ильич с шеей гладиатора, мудрый прищур. Уверенность во взоре.

Дзинь! Дзинь!

Ничего, держимся.

Вот и она – «парижанка», в синем халатике, и блюдечко перед ней.

Чулки шерстяные… Отчего не шелка? Почему не шлют вам пармских фиалок благородные мусью от полного кошелька?.. Это Маяковский у меня в тупой от всего башке.

Дзинь! Дзень! – монеты по блюдечку алюминиевому бьют.

Подошли.

Петька тянет ладонь. На ладони юбилейный Ильич.

– Вот! Это вам, мадам! Презерватив!… Ой, нет! нет! Бас! Как?!

– Презент.

– Презент, вот.

Мадемуазель смотрит на Ильича и вдруг неожиданно громко, возмущенно:

– Муссолини? О, но, но, но! – И машет нам ручкой: вон отсюда, дескать, вон!

– Да какой, на хрен, Муссолини! Ильич это, Ильич! Ну, помните? – Петька вытянул руку, как Ленин: – Товагищи! – даже картавит. – Узнаете?

Девушка тупо смотрит на нас и опять:

– О, но! – И ручкой нам: на выход, на выход, дескать.

– Дура она, Бас! Ильича не знает. – Это Петька мне, идя на выход. – Дура!

Идем на выход. Быстро. Стыдоба. Японцы смотрят. Монголы. Кафры.

Уф! На поверхности.

– Бас! Что делать, а? Что делать?!

– Подожди. Вон, видишь, два наших стукача, кагэбэшника, и директор с ними? Они же здесь не впервые, они подскажут.