езумного разгула кипящей молодости, или когда долетал до нее чуть внятный шепот таинственных излияний двух подруг. Без зависти и без любопытства проходила она мимо ярко освещенных палат и хором, где собирался большой свет: незнакомая с весельями и забавами его, испытавшая увлечения собственной молодости и красоты, увенчанных торжествующим успехом, Пиэррина боялась этого света, видя в нем причину многих несчастий и раздоров в ее семье. Ей помнилось, что в большом свете дядя ее узнал те удовольствия, которых печальная развязка потрясла его умственные способности, тех людей, которых ужасный конец чуть было не сгубил и его в общей гибели; ей слишком горько помнилось, что этот же свет сначала отверг и осмеял добродетельную Жоржетту; от нее не совсем могли скрыть, что страсть к светской жизни и рассеянности положила основание ошибкам ее матери; наконец, она видела в свете и его обаянии будущую гибель брата, жадного ко всем суетностям и наслаждениям. И Пиэррина отворачивала глаза от окон, горящих ослепительным блеском бала, и со вздохом ускоряла шаги, чтоб миновать отблеск и отзвук непонятных для нее очарований… Жизнь ее, строгая и простая, удивительно способствовала к развитию ее сильного характера и широкого, бойкого, самостоятельного ума. Не в пример и не в подражание итальянским девушкам, дурно воспитанным и плохо образованным, маркезина получила положительные познания и классическое воспитание. Аббат, ученый и просвещенный вместе, занимался ею con amore[30] и сообщал ей все, чему сам учился в свою молодость и что не переставал приобретать, посвящая постоянно свой досуг прилежному чтению по всем отраслям исторических наук и словесности. Он внушил ей свою страсть к искусствам, он передал ей свое глубокое уважение к классической древности, к прекрасному, высокому, эстетическому. Знаток в живописи, любитель музыки, он развил в ней вдохновляющий вкус к этим двум утешительницам человека. Он усовершенствовал ее суждения, ее наклонности, ее стремления, чтоб дать ей оплот против вредной, всеразлагающей праздности других женщин ее родины, чтобы создать среди уединения замену всех развлечений и удовольствий, ей отказанных. С познанием мужчины маркезина соединяла женские способности к искусствам; она вышла вполне такою, какою желал ее видеть много ожидавший от нее аббат. И жизнь ее не была лишена своих прелестей. Если до нее не доходил светский шум и не касались обыкновенные светские удовольствия, если она не была окружена блестящими выгодами богатства, зато, по крайней мере, была избавлена от мелочных притеснений, требований и гнетов, обычных спутников посредственного состояния. Мещанская тесная жизнь равно была чужда дочери маркизов Форли и не понижала небосклона, под которым вращалась сфера ее существования. Правда, она умещалась в маленькой подкровельной келье, ела самую простую и скудную пищу, изнашивала по два, много по три платья в год, но когда ей хотелось освежиться умственно, дать молодой груди надышаться вдоволь простором и пространством, она сбегала в позлащенные залы бельэтажа и там находила другой мир, чудный, разнообразный, артистический мир, где взоры ее отдыхали на предметах, способных возвышать и воспламенять ее воображение. Правда, иногда она, голодная и замерзнувшая, пыталась отогреваться, ходя скорыми шагами по мозаиковому или паркетному полу холодных, пустых покоев и галерей, но эта стужа и этот холод переносились легко ее осьмнадцатилетнею силою: кровь и душа поочередно грели в ней одна другую, и эти испытания даже укрепляли ее цветущее здоровье. Бедность Пиэррины была бедность поэтическая: проза жизни не достигала еще, не возмущала ее девического неведения, ее детской неопытности. Она жила в заколдованном мире уединения и тишины; она питалась любознательностью и мечтою, укреплялась молитвою и размышлением. Маркезина Форли была особенным существом, не похожим ни на кого и неизвестным никому, кроме старого священника да старой кормилицы, ее воспитавших. Ашиль де Монроа был не только первый юноша и первый мужчина, но даже первый человек, допущенный в короткость молодой сироты обедневшего дома маркизов Форли.
V. La caszine
Всякому туристу и чужестранцу, справляющемуся в первый день приезда своего во Флоренцию о роде жизни, о препровождении времени и достопримечательностях города, всякому непременно будет сказано: «поезжайте в Кашины!» И действительно, Кашины стоят того, чтоб их посетили проезжие иностранцы… мало того, чтоб полюбили их и посещали каждый день, следуя обычаю и моде флорентийского общества. Каштановая аллея, перевитая гирляндами вечно зеленого плюща, ведет от самого города к живописно расположенному парку, состоящему из других широких аллей и одной пространной площадки, или приличнее сказать, муравчатого поля, которое служит средоточием всем дорогам и дорожкам, к нему примыкающим. Тут, летом и зимою, с трех часов пополудни, сходится и съезжается все, что имеет довольно времени или достатка, чтоб пожертвовать несколькими часами своему удовольствию. А в Италии у кого же нет времени? Какой бедняк не пользуется преимуществами достатка, наслаждаясь солнцем, воздухом и возможностью поспевать по образу пешего хождения всюду, куда люди богатые переправляются в своих экипажах?
Разнообразен и чрезвычайно замечателен вид Кашин в самый развал стечения толпы, разнородной и разнохарактерной.
Тут и тяжелые четвероместные кареты, расписанные двойными гербами и везомые четвернею «á la d'Aumont»[31] с двумя форейторами вместо кучера, или á grandes guides[32] совсем без форейтора, но с двумя передовыми лошадьми на длинных постромках, остающихся в руках и распоряжении кучера, вместе с вожжами дышловых. Обыкновенно в таких, немного торжественных рыдванах, восседает какая-нибудь вдовствующая маркиза или графиня, с непременной собачкой, с необходимым причетом компаньонок, аббата, иногда и еще одного лица мужеского пола и почти равных с нею лет, которого незавидная должность состоит в держании на коленях упомянутого «king's Charles» или же шпица, в руках — флакона со спиртом, или муфты, или веера, смотря по погоде и по времени года. За каретою важно сидят лакеи в чулках и башмаках, иногда напудренные, всегда обшитые позументами по швам, с кокардою из лент, соответствующих цветом фамильному гербу; эти слуги большею частью таких же степенных лет, как сама барыня. Далее четвероместное ландо, набитое миссами, самопроизвольно пожаловавшими себя ледиями, беленькими, розовенькими, сладенькими, приторными; летом они обыкновенно в бархате и шерсти, с меховым боа около шеи; зимою на них непременно соломенные шляпы, с зелеными или синими вуалями. Разумеется, это альбионки не высшего модного круга, а выселенки из дальнего Шайра или Квартль-гиксайд, хотя, впрочем, и самый аристократический «High life»[33] не спасает от безвкусия и неумения дам одеваться к лицу и сообразно со временем года и часом дня. За этим рассадником красоты следуют целые кавалькады вершников, на кровных скакунах, и дам в изысканных амазонках.
Потом являются щегольские, низенькие каретки новейшего изобретения, запряженные серыми или вороными конями в легких и красивых шорах, с камелиями или розами, прикрепленными к их наглазникам. У кучера также букет в петлице: таковой же и у лакея, одетого просто, но изящно, в штиблетах и цветных эксельбантах. Загляните в дверцы этих экипажей — вы непременно увидите в них хорошенькое женское личико в свежей и нарядной шляпке: это либо путешественница, принадлежащая лучшему обществу какой-нибудь европейской столицы, либо тосканская уроженка, дама, носящая одно из таких благозвучных и мелодических имен, которые уже давно знакомы вам из истории прежних веков или из современной хроники блестящих салонов. Редко на панелях кареты увидите вы герб, скорее вензель с короною, по которой тотчас узнаете, какой нации и какому разряду титулованных особ принадлежит промелькнувшая мимо вас дама. Об заклад бьюсь, что вы побежите за каретою в надежде еще раз полюбоваться прекрасною незнакомкою: так миловидною, так привлекательною покажется вам свободная небрежность ее позы, утонченная и щеголеватая простота ее движений, полных этой неуловимой и непереводимой итальянской «disinvoltura»[34]. Тотчас видно, что этой женщине не твердили каждый день в продолжение десяти или пятнадцати лет: держись прямо! сиди смирно! так должна себя вести благовоспитанная барышня! Зато она и сидит себе в своей карете полулежа, протянувши вперед стройные свои ножки. Зато и смотрит она на вас с радушною улыбкою, затем-то вы и преследуете ее жадными взорами. Она знает, что хороша, чувствует, что вы это заметили: она вам благодарна и не мешает ею любоваться, не сердится, не отворачивает от вас жеманно и спесиво своей стройной головки, чтоб показать притворный гнев разобиженного достоинства. Напротив, она в душе своей убеждена, что Бог дал ей невинную красоту на радость ей самой и добрым людям, и спокойно пользуется правом показывать эту красоту, не спрашивая, к какому званию и кругу принадлежит дерзкий прохожий, осмелившийся остановить на ней свои взоры.
А за нею опять скачут верхом нетерпеливые поклонники различных племен, целое Вавилонское столпотворение по свету разнородных им наречий. А там спешат вперегонку легкие, игрушечные экипажи, придуманные капризом или странностью английских и французских спортсменов, — тильбюри, одноколки, фаэтоны, тондемы, американки, и все это запряжено кровными, лихими рысаками, увенчанными цветами, все это парадно, изящно, благовидно, все это управляется седоками во цвете лет, одетыми по последней моде, веселыми, живыми, говорливыми. Возле них жокеи-невидимки — так они крохотны и малы, — напудренные, разодетые, раздушенные на славу; у них букеты за петлицей, белые перчатки и в руках хлыстики, блещущие позолотой и дорогими каменьями.