На середине площадки экипажи останавливаются, строятся группами и рядами; мужчины подъезжают или подходят к знакомым дамам дамы высматривают одна другую, обмениваются поклонами, улыбками иногда поцелуями, пущенными на лету по ветру одним движением ловких пальчиков. От такого поцелуя должно делаться страшно наблюдателю, если он мало-мальски философ и моралист, знакомый с женскою натурою: какая язвительная злоба иногда изменнически таится под этою явною ласкою!..
Обыкновенно в этих раутах под открытым небом подмечивается улавливается, слагается и передается ходячая хроника Флоренции. Опытные люди усматривают, где и как стоит знакомая всем карета, кем окружена, и к вечеру комментарии дополняют более или менее тайный смысл подмеченных примет. Но что за шум и крик непрестанно и без умолку преследуют всякого прохожего или проезжего с самой минуты появления его на площадке? «Ессо fiori, ессо fiori, signor! Ecellenza, prenda quest fiori, sono belissimi!» (Вот цветы, вот цветы, купите, барин!.. ваше превосходительство, ваше сиятельство, возьмите мои цветы, они чудно хороши!) Целые десятки продавщиц разных лет преследуют оторопевшего иностранца, цепляются за его платье, хватают его руки, насильно навязывают ему свои букеты, всегда дрянные и завядшие. Горе тому, кто покажет вид, что намеревается купить хоть один из этих пучков фиалок, из угождения к пламенным глазам пригоженькой торговки; вдвое горе ему, ее ли он нечаянно вынет кошелек с серебряными монетами: его не выпустят из рук, пока не опустошат кошелька — он будет ограблен, измят и стеснен этими докучницами в больших круглых соломенных шляпах, до кучницами, из которых многие и стары, и гадки. Новый Орфей, истерзанный руками гневных Фракиянок, он оставит у них, если не кости свои, по крайней мере фалды кафтана или поля невинной шляпы!.. Одно это невыгодное нашествие отравляет удовольствие, которого нельзя не найти на гулянье в Кашинах. Но иначе гулянье было бы уже слишком очаровательно!..
Еще дальше, в узкой аллее, огибающей канавку, которая имеет притязание на название речки, тому лет пять, около четырех часов пополудни, всегда можно было встретить человека среднего роста, немолодых лет, с важною физиономиею, гуляющего тихо и уединенно: то был ко роль Иероним Бонапарте, меньшой брат Наполеона, бывший обладатель вестфальского престола.
Но вот съезд гуляющих редеет. Кареты покидают свои места и сперва медленно, потом быстро и шумно катятся по разным направлениям в город. Кавалькады исчезают одна за другою. Пешеходы, особенно молодая знать, идут прохладиться в красивый павильон кофейни, обиженный неблагозвучным прозванием «coffe house». Коффегауз, чисто английское слово, перенятое итальянцами у своих британских гостей, слово над которым они как-то странно и жалко ломают свои языки, не созданные природою для выговора варварских звуков того разнокалиберного наречия, где на одну гласную приходится по семи согласных жестких букв, да и то как-то глотаются сквозь зубы!
В этой кофейне происходит ежедневное заседание высшего круга и знатного общества: тут обмениваются новости, принимаются и распускаются городские слухи, узнается и говорится о приезде замечательных путешественников, даже представляются сами эти путешественники, когда они имеют рекомендательные письма к кому-нибудь из блестящей молодежи туземцев. Проводив дам, мужчины сходятся, чтоб еще поболтать о дамах, докуривая свои сигары; в их холостой и вольной беседе отдается пальма красоты и моды той из присутствующих, которая всех более привлекала взоры, либо щегольскою мантильею из Парижа, либо новою шляпкою, либо огненным взором, в котором ценителями найдено более хитрости, чем во всех прочих, с ним соперничавших.
Через день после разговора маркезины Форли с падрэ Джироламо, великосветский съезд покидал аллеи Кашин, а кофейня наполнялась обычными своими посетителями, когда мимо групп прошел французский путешественник Ашиль де Монроа и, пробираясь в отдаленную комнату, спросил чашку шоколаду и последние новоприбывшие журналы своего отечества.
Покуда проходил Ашиль, многие с любопытством и с примесью зависти рассматривали его ловкую поступь, его статность и безукоризненность модного утреннего костюма, возвышавшего личные наружные достоинства, которыми природа щедро наделила молодого человека.
— Каков? — спросил, кивая на него сидящему мужчине, весьма некрасивому, другой дэнди в старомодном сюртуке и в радужном жилете.
— Неподражаем! надо быть французом, чтоб уметь так выпялиться и вытянуться в струнку!.. Впрочем, на это только их и станет! Разве они способны на что-нибудь другое?
— Вот другая неделя как он здесь всякий день, и ни разу не видал я на нем уже надеванного платья: что утро, то новый костюм. Напрокат ли он берет их где-нибудь, или вывез с собою целый гардероб, чтоб уничтожить нас своим франтовством, или же распродавать его потом с барышами?.. «ab! che ne dite, amico mio?» (что вы об этом скажете, друг мой?).
Сидящий собеседник расхохотался язвительно.
— Браво, брависсимо! — отвечал он, — одно из двух, иначе быть не может!.. Зачем бы этому господину приезжать сюда, если не ради какого-нибудь намерения? Ведь англичане, даже немцы — дело другое, те зябнут и скучают в своем суровом климате и что мудреного, если они легионами приезжают к нам отогреться, просветиться? притом же с ними приятно: они нас уважают, как хозяев на нашей родной почве; а вот эти сорванцы, краснобаи «questi Ganimedi melliffci» (эти медоточивые Ганимеды — обыкновенное прозвище французов между ненавидящими их итальянцами), у них ведь так хорошо, так весело, так шумно в их прославленном Париже — сидели бы себе там: нам их, право, не нужно!
— Э, синьор конте, будто все французы из Парижа?.. девять десятых из так называемых парижан никогда во сне не видали своей столицы, а приезжают к нам просто из дальней, отсталой и скучной своей провинции, потому что жизнь у нас дешевле и им можно корчить из себя важных лиц, тогда как дома они ровно ничего не значат.
— Может быть, какие-нибудь сапожники, портные, парикмахеры, как вот этот плечистый и речистый господин, что так барски здесь распоряжается, без всякого внимания к людям, стоящим его по всему!.. Да, конечно, для его братьи жизнь здесь дешева… Что им надо? угол на каком-нибудь чердаке, да чашку шоколаду при зрителях, а то — ест себе молоко или яйца и расхаживает пешком в своих фраках и галстуках, забранных в долг. Не то что кому-нибудь из нас, например, кто известен, слава Богу, по своему имени и может пересчитать предков своих до трибунов [35], проходя через Карла Великого, состоящего у него в родословной… Такие люди, конечно, везде проживают много, им жизнь везде дорога, но они обязаны поддержать имя, звание, род свой.
И говорящий важно отряхнул пепел сигары, догоревшей в его бережливых пальцах; но, стряхая легкую табачную пыль с жилета и не совсем белой рубашки, он нечаянно задел жабо свое огромным, почерневшим перстнем, украшавшим торжественно его руку, и несчастное жабо вздернулось вместе с рукою, выбилось из положения, искусно ему приданного, и нескромно изобличило перед зрителями, что оно было пришито к довольно тонкой манишке, под которою синьор конте эччелентиссимо изволил носить из экономии очень не тонкое белье.
Он с досадою поправил расстройство своего туалета и принялся играть тростью, украшенной блестящим набалдашником, в своем роде чуть ли не замечательнее еще самого перстня по огромности размеров, приличных скорее палице Геркулеса, чем опоре жиденького и тощенького своего владельца.
Другой собеседник, как благовоспитанный человек, показал вид, что не видел приключившейся неприятности графу и продолжал обсуживать и пересуживать ненавистного француза, пока поток его красноречивого негодования не был прерван приближением третьего лица, подошедшего к разговаривающим с учтивыми поклонами. Новоприбывший был молод, недурен собою и одет довольно изящно, чтоб не побояться сравнения с любым французом и парижанином!..
— Синьор комендаторе!..[36] Синьор конте! — сказал он, обращаясь попеременно к двум поименованным кислым лицам, — позвольте вам заметить, что вы очень несправедливы к приятелю моему, господину Ашилю де Монроа: он совсем не заслуживает ваших обидных подозрений на счет его звания и намерений. Могу вас заверить, что он принадлежит по всем правам к такому числу людей, которых всякий, будь он сто раз правнуком Августа и Тиверия, обязан принимать с честью и вежливостью. Я видел, как французское посольство обласкало Монроа и на каком счету он у всех соотечественников; я держал в своих руках его бумаги и паспорт, а если вам всех этих доказательств мало, не угодно ли вам справиться у Мариотти, Ашилева банкира: там вам скажут, что он за человек.
— У Мариотти всякого, пожалуй, провозгласят знатным и важным господином, кто только привезет кредитные письма на большую сумму. «Noi altri Italian!» (мы прочие, итальянцы! — любимое выражение итальянцев), мы не имеем дела с банкирами и знать их не хотим; они годятся только для иностранцев!
И презрительно пропищавши эту, по его мнению, уничтожающую фразу, граф принялся опять играть своею палкой, насвистывая что-то себе под нос, который был у него довольно длинен и горбоват, чтоб оправдать его высокомерное притязание на родство с Юлием Кесарем.
Молодой человек не вытерпел.
— Вы не имеете дела с банкирами, синьор конте, потому что ведаетесь с жидами и ростовщиками, которые дают вам деньги под залог, когда… Но это, впрочем, не мое дело! — спохватился он, — а я только хотел заметить вам, что не совсем безопасно выражаться так громко в публичном месте: Монроа недалеко, может вас услышать, и пожалуй, останется не совсем доволен вашими намеками на его счет!
— Пусть его будет недоволен! нам-то что?
— А то, что друг мой Ашиль в двадцати пяти шагах сажает пулю в орех и тушит свечку, да, кроме того, мастерски владеет шпагой… А что он храбр и молодец, в том позвольте мне лично вам поручиться!