Палаццо Форли — страница 9 из 44

ютка был нем от рождения и остался немым на всю жизнь. Этот последний удар довершил расстройство Агостино. Он перестал заниматься сыном, домом и делами, предоставив все жене, и углублялся более и более в душевную и умственную дремоту. Жоржетта, напротив, испытуемая и как супруга, и как мать, оттолкнутая и оставленная всеми в новой своей отчизне, без друзей, без опоры, без совета, но бодрая, любящая и предприимчивая, развилась и возвысилась, окрепла и возмужала в своем горе. С понятливостью к впечатлительностью женщин ее нации, она постигла свое положение и будущность сына, захотела по возможности защитить его и себя, заменить ему отцовские попечения и благорасположение родственников. Она стала учиться ревностно, упорно, как учится женщина, когда сердце управляет ее умом, и скоро знала не только итальянский язык и свой собственный, но и все то из науки и художеств, что прилично было знать образованнейшей из маркиз.

Окружив себя достойнейшими из тех членов французского духовенства, которые революцией принуждены были искать пристанища по всем странам Европы, она посвятила часть доходов мужа на добрые дела и милостыню, заставила народ уважать и любить имя Форли, и через несколько лет маркиза Жоржетта достигла похвалы и благоволения всех сословий Флоренции. Но сердце ее было не легче: сын ее оставался осужденным на неполную и горькую жизнь человека, лишенного возможности сообщаться свободно с другими людьми. Хотя ум и способности молодого наследника дома Форли были развиты прекрасным воспитанием и заботами нежной матери, хотя Марко был хорош собою, статен и ловок, — маркиза чувствовала, что он должен быть несчастлив там, где сердце юноши преимущественно ищет и жаждет счастья. Конечно, ни одно знатное семейстьо не отказалось бы теперь породниться с сыном Жоржеты и отдать ему в супружество любую из своих дочерей, но немой жених мог ли удовлетворить требованиям молодой и живой невесты?.. Маркиза долго думала о будущности сына, много советовалась с абортами, своими собеседниками, и решилась устроить участь Марко по внушению своей чистой любви к нему. Она искала и нашла девушку хорошего, но небогатого семейства, одну из тех, которых обычай, и доныне существующий по всей Италии, приносит на жертву семейственным расчетам, и запирает насильно в монастыри. Спасая такую жертву от принуждения, возвращая ей права и радости матери и супруги, предлагая ей громкое имя и блестящее положение маркизы Форли, мать немого Марко думала, что она вправе ожидать всей благодарности и всей преданности от будущей своей невестки.

И в самом деле, контессина — Лукреция Минелли приняла с восторгом руку маркиза Марко Форли и казалась исполненною признательности и уважения к своей свекрови, которую называла не иначе как своею благодетельницею. Марко страстно и безумно влюбился в свою молодую жену, и первые годы их брака протекли радостно и мирно. Небо как будто умилостивилось над домом Форли. Старый палаццо вышел из своей гробовой тишины, оживился, обновился, стал впускать в свои великолепные залы гостей и посетителей, привлекаемых молодою маркизою и ласково встречаемых старою. Полупомешанный Агостино и немой Марко не мешали тесному, но веселому кружку собираться около ловкой хозяйки. Марко ухаживал за больным отцом с неимоверною нежностью, успокаивал его, окружал ласками и попечениями, и чем более старик ослабевал, тем живее привязывался к сыну, тем нужнее и дороже становилось ему его присутствие. Сходство Марко с Жоржеттою пробуждало в уснувшей памяти маркиза образ и чувства, озарившие его молодость. Даже физический недостаток сына не был для отца предметом сожаления: слабонервный и утомленный, маркиз давно уже перестал говорить с кем бы то ни было, и когда жена и сын находились при нем, он довольствовался их ласковыми взглядами, пожатием их руки, сообщался с ними мысленно, понимал их и чувствовал, что сам понят ими. Перед смертью он пришел в полную память, благословил эти два существа, разделявшие с ним его долю страданий, и благодарил Жоржетту за себя и за сына. Но с его кончиною все пошло вверх дном в семействе и доме. Лукреция захотела принять управление имением и делами, требовала от Марко избавиться от ига матери, увезла его в Рим и Неаполь, туда, где общество было многочисленнее и шумнее, где ей предстояло более независимости и развлечения. Марко не мог противиться женщине, которая первая, которая одна познакомила его с улыбкою и ласками любви. Марко тщетно хотел отстоять от властолюбивой жены по крайней мере свою привязанность к матери и права ее, предоставляя Лукреции все распоряжения по имению; этих жертв было мало для необузданного и самовольного характера, выпрямившегося наконец, распахнувшего крылья свои, после многолетнего принуждения. Уступчивость Марко и снисхождение Жоржетты только поощряли и увеличивали взыскательность к капризы молодой женщины. Она удалила сына от матери… Все дурные стороны характера итальянок обозначились в ней, когда она перестала притворяться и сняла маску, под которой хитро смиренничала до сих пор. Слухи о ее ветреном поведении достигали до уединенного палаццо на Лунг-Арно и возмущали душу и сердце старой маркизы, к которой она бросила своих двух детей, стеснявших ее удовольствия. Жоржетта плакала о бедном сыне и воспитывала его детей, Лоренцо и Пиэррину. Немой не жаловался, не роптал, но страдал, — страдал глубоко, как могут страдать южные натуры, чувствительные и страстные. Безумное мотовство Лукреции день ото дня все более расстраивало его состояние. Долги стали накопляться, заимодавцы преследовать, драгоценные каменья и утвари исчезать из дома. Через несколько лет получено известие о внезапной кончине маркиза Марко, умершего в Милане в одну ночь карнавала, пока жена его танцевала на блестящем празднике… Отчего и как умер несчастный сын, того не узнала бедная мать… Но она не хотела более видеть виновницы его гибели, запретила Лукреции показываться ей на глаза и посвятила свои последние силы и годы осиротевшим внукам… Она еще сократила и без того умаленное положение в штате палаццо Форли, которого парадные комнаты затворились безвозвратно с этой минуты. Вскоре после смерти Марко Лукреция скрылась из Италии: ее увез в Нью-Йорк богатый американец.

Маркиза Жоржетта скончалась немного спустя, предоставив падрэ Джироламо, своему капеллану и духовнику, окончить воспитание Лоренцо и Пиэррины; опека над ними была поручена, кроме него, еще двум юристам, известным своею честностью и бескорыстием. С маркизою исчезло последнее величие рода Форли: средства дома не позволяли более содержать ни домовой церкви, ни капеллана; падрэ Джироламо перешел священником в приход палаццо и распустил прислугу маркизы, лишнюю для малолетних ее наследников. При них осталась только верная Чекка. Разумеется, этих последних подробностей, горестных для дома Форли, падрэ Джироламо не рассказывал гостю; но, сообщивши ему только трогательную повесть избавления Агостино и его брака с достойною Жоржеттою, показал портрет предпоследней маркизы Форли, между изображениями ее мужа и сына.

Маркиза была написана незадолго перед смертью в строгом и простом одеянии, приличном ее годам и трауру: морщинистое, но спокойное и доброе лицо озарялось выражением глубокого горя и неземного утешения; белые руки ее опирались о бархатные кресла и держали молитвенник и четки; поверх кисейного чепчика ослепительной белизны черный флер покрывал ее голову и подвязывался густыми складками ниже подбородка; седые волосы осеняли мыслящий лоб; большие, нежные глаза дышали задушевностью и чувством. Старушка была величественна и привлекательна в своей благородной простоте.

Ашиль де Монроа подошел к портрету маркизы Жоржетты более чем с простым любопытством: какое-то подавленное волнение изображалось в его взорах, и когда он почтительно наклонил голову перед страдалицей — примером и честью женского пола, — можно бы было заметить, что он с трудом удерживал слезу умиления, готовую пробиться сквозь оболочку беспечности и равнодушия, которые он старался сохранять.

Но в ту же минуту Пиэррина, преклонившая колена, чтоб поцеловать руку у портрета многолюбимой своей бабушки, нечаянно обратилась к Ашилю и вскрикнула, немного покраснев.

— Что с вами? — спросил удивленный гость.

— Ничего… право, ничего!.. Но… мне показалось… Нет! не может быть!..

— Да что не может быть? скажите, умоляю вас, синьора маркезина!

Падрэ Джироламо и Чекка присоединили свои просьбы и расспросы к убеждениям Ашиля.

Пиэррина, смущенная, призналась наконец, что ей показалось, может быть, почудилось, что синьор Ашиль похож на ее бабушку, с которой она имела еще другой портрет, миниатюрный, снятый в молодости маркиза. Она сама шутила над этим странным сходством, но не могла истребить его в своем воображении.

— Долг платежом красен, синьора! — отвечал француз. — Я принял за вас прапрабабушку вашу Джиневру, а вы хотите видеть во мне черты вашей родной бабушки, маркизы Жоржетты… мы квиты!

— Нет, не черты бабушки, а взор ее, улыбку и что-то неуловимое в самой физиономии… Может быть, общее национальное выражение северных французских лиц? (Для Италии — и Франция уже север!) — Ведь недаром вы соотечественник моей милой, незабвенной бабушки! У вас с ней один и тот же тип. Я не много видала иностранцев, потому и узнаю их всегда с первого взгляда, по отсутствию тех примет, которые мы привыкли с детства встречать на всех чисто итальянских лицах.

Так защищала свое мнение маркезина и, надо сознаться, довольно неловко.

Падрэ и кормилица смотрели во все глаза на Ашиля и кончили тем, что согласились с своею любимицею: также нашли что-то родное между молодым человеком и покойною маркизою. Ашиль не возражал. — Долго еще занимались они осмотром родословных книг и хартий дома Форли; солнце садилось, и мрачная галерея совсем терялась в сумерках, когда гость, кончив свое посещение, испросил позволение явиться вторично к синьоре маркезине.

IV. Житье-бытье маркезины Пиэррины Форли

Несколько дней спустя, часу в шестом, по-нашему, и в двадцать первом, по счету итальянцев, начинающих считать сутки от захождения солнца и продолжающих до следующего заката, не разделяя часы пополам на 12 ночных и 12 дневных; итак, часу в шестом, незадолго до сумерек, звон колоколов призывал набожных к вечернему — аве Мариа, или к третьему и последнему прочтению Богородичного гласа; ставни домов стали открываться, сторы подниматься, и набережная Лунг-Арно, пустая и безмолвная в послеобеденные часы, снова оживилась суетливыми пешеходами и быстроскачущими колясками и каретами. Светская и уличная жизнь возобновлялась после ежедневного обычного отдыха внутри домов и семейств; всякий шел или ехал, куда ему было надобно для своего удовольствия, редкие по делам, ибо дел не было в праздновавшей тогда Италии, не пользовавшейся в тридцатых годах теперешнего века жизнью современных народов, но зато освобожденной от их хлопотливой деятельности, от их вещественных интересов. В Италии всякий, еще за немного лет до настоящей эпохи, думал только о себе и о наилучшем употреблении в свою пользу или свое наслаждение длинных или коротких дней, дарованных ему Господом Богом. Благодарные небу за легко приобретаемые и всем