Я не знаю, что с ней стало. Именно это незнание, вкупе с прошедшими годами, как будто дало мне право рассказать о событиях с ее участием. Словно та, исчезнувшая из моей жизни больше полувека назад девушка, больше не существовала нигде; или словно я лишаю ее права существовать как-то иначе, чем тогда, со мной. Когда я начала о ней писать, то пошла на подсознательную уловку и упорно оставляла открытым вопрос, имею ли я вообще право о ней рассказывать. В каком-то смысле я нарочно заглушала свои сомнения, чтобы дойти до той точки – в ней я сейчас и нахожусь, – когда будет невозможно отменить – принести в жертву – всё, что я уже о ней написала. Это относится и к тому, что я написала о себе. И в этом отличие моей книги от беллетристики. В нем ничего не сделаешь с реальностью, с это случилось, зафиксированным в архивах лондонского суда с указанием наших имен: ее – как обвиняемой, моим – как свидетеля защиты.
Какой поток мыслей и воспоминаний, какую субъективную реальность я могу приписать той себе, что изображена на единственном моем снимке из Англии – черно-белой фотографии 5x5, с плохой композицией, сделанной Р. слишком издалека, где я сижу на бортике открытого бассейна в Финчли на фоне поля и деревьев? Разве что зачатки того, чем я стану позже – или, как я тогда считала, уже стала.
Светлые волосы убраны в высокий пышный пучок а-ля Бриджит Бардо, бикини (то самое, синее, из «Селфридж»), солнечные очки, продуманная поза (одна рука вытянута, я на нее опираюсь, другая – расслабленно лежит на согнутых коленях) подчеркивает тонкую талию и явно неестественную грудь, заслугу поролоновых подкладок в лифчике. Я вижу девушку в стиле пин-ап. Анни Д. всё же удалось стать расширенной версией блондинки из лагеря, блондинки Г. За тем исключением, что она – холодная девушка пин-ап, с булимией и без месячных, высокомерно отвергающая знаки внимания со стороны мужчин. «В бассейне со мной заговаривали трое парней – швейцарец, австриец и немец. Было забавно, интересно, но меня оттолкнули их намеки, и наши отношения там и закончились». Письмо от 18 августа 1960-го.
Все воспоминания о лагере погребены. Они – прошлое «никчемной девушки», а присутствие Р., девушки «настоящей», подавляет его. Запрещая себе открыться Р., я только усиливаю это забвение. Рядом с ней я постепенно вырабатываю в себе достоинство. Независимо от своей анатомической девственности «чуток шлюха» снова становится «настоящей девушкой». Кто теперь вспомнит о ней прежней? И впрямь – никто.
Сидя на полотенце с закрытыми глазами, девушка с фото ощущает, что находится, как я позже напишу в одном письме, «за тысячу миль от себя прежней». Я представляю, как ее пронизывают кадры из детства. Ведь именно в Лондоне гул самолета в небе однажды вернул ее во времена войны, бомбежек и воя воздушных тревог – и это было по-своему приятно. Она видит вдалеке родителей – старых, добрых, немного нелепых в своем магазинчике, – и это как любовь на расстоянии. Будто реальность сама от себя отдаляется.
Я начала делать из себя литературное существо – человека, который живет так, словно его жизнь однажды будет описана.
Воскресным днем в конце августа – начале сентября я сижу одна на скамейке в сквере у станции Вудсайд Парк. Светит солнце. Играют дети. У меня с собой бумага и ручка. Я начинаю писать роман. Пишу страницу-две, не больше. Возможно, только одну сцену: девушка лежит на кровати с мужчиной, затем встает и уходит в город.
Из этого утраченного начала я ясно помню первую фразу: «Лошади медленно танцевали у кромки моря».
Однажды у Портнеров я увидела по телевизору сцену, которая глубоко меня взволновала. Две обученные лошади в замедленной съемке двигались по пляжу на задних ногах. Этим образом я хотела передать ощущения от сексуального акта: время растягивается, всё словно погрязает в нем. Судя по коротенькому роману, который я написала два года спустя как продолжение этого начала, рассказать я хочу не о своей истории с Г., а о том, каково это – быть вне мира, не уметь в нем существовать. О чем-то необъятном и расплывчатом, что, возможно, объясняет, почему я не продолжила писать тогда, а, судя по всему, откладывала замысел до тех времен, когда стану студенткой филологического (или философского: из-за Бовуар я пребывала в сомнениях). Р. о моем намерении писать не знала. Я была уверена: она сделает всё, чтобы убедить меня в глупости этой затеи.
Как знать, может быть, на эту книгу меня сподвиг именно образ девушки на скамейке в сквере на Вудсайд Парк, словно всё, что происходило с той ночи в лагере, ошибка за ошибкой, вело к этому начинанию. В таком случае это повествование стало бы рассказом об опасном пути в гавань письма. И в конечном счете – поучительной иллюстрацией: важно не то, что происходит, а то, что делаем с происходящим мы сами. Всё это строится на обнадеживающих убеждениях, с возрастом всё глубже в нас укореняющихся, но правильность которых на самом деле проверить невозможно.
В январе 1989-го я в числе нескольких писателей поехала на выходные в Лондон на одно литературное мероприятие в культурном центре Барбикан. Утро воскресенья было свободно, и я села на Северную линию метро, доехала до Ист Финчли, пересела на автобус и попросила водителя высадить меня на Грэнвиль Роуд – ближайшей остановке к дому Портнеров. Не доезжая до нее, я увидела открытый бассейн. Я пошла по Кенвер авеню. Дом Портнеров показался мне маленьким и совершенно обычным. В «Талли-Хо-Корнер» остался только «Вулвортс». Лавочка Рэббитов исчезла, как и кинотеатр, где однажды я увидела афишу фильма «Внезапно, прошлым летом» с Элизабет Тэйлор и ужасно захотела его посмотреть (но посмотрю только через десять лет), а еще там можно было купить большой пакет попкорна, даже если не идешь в кинозал. Я спустилась в метро на Вудсайд Парк. Не помню, чтобы я видела тот сквер. На обратном пути я записала в дневнике: «Все участники конференции бросились в музеи, а я – в Финчли, в свое прошлое. Культура меня не интересует, для меня главное – ловить жизнь, время, постигать и наслаждаться».
Не в этом ли главная истина моей книги?
Осень, начало октября 1960-го. Через несколько дней мы с Р. сядем на пароход до Дьеппа, уедем из Англии, вернемся в Ивто, и я поступлю на подготовительный курс в Руанский университет. Последнее письмо из Англии: «После года безделья я снова начну учиться, и это, конечно, будет непросто. Но куда приятнее что-то делать, чувствовать себя полезной, создавать – пусть даже и эссе по литературе, совершенно никому не нужные!»
Я буду курсировать между родительским магазином и университетом – полчаса езды на экспрессе или рельсовом автобусе. Женского кампуса в институте нет, а на еще одно унылое монашеское общежитие я не согласна. Стыд за родителей – отец говорит «ихний», мать на него кричит и т. д. – не так силен, как моя потребность в убежище, которое я нахожу рядом с ними, в их маленьком магазинчике – убежище моего детства. Взамен я буду отдавать им всю свою стипендию: государство назначило мне максимальную, а Р. – минимальную.
В первый день учебы я в аудитории, и мне не сидится на месте. Не терпится поскорее взять в муниципальной библиотеке книги из трехстраничного списка, который продиктовал нам заведующий кафедрой литературы, профессор Александр Миша. Я живу в состоянии интеллектуального бурления, радостного подъема – в предвкушении встречи с новыми единомышленниками. Однажды перед доской с расписанием я разговорилась с тоненькой миловидной девушкой, Ж. Мы быстро подружились, и я обнаружила, что она почти ничего не ест, кроме йогуртов и конфет. Я оформила карточку Национального союза студентов Франции. Интересуюсь мировыми событиями и политикой.
Я подписалась на коммунистическую газету «Летр Франсез» под руководством Арагона, а по воскресеньям с утра ходила в библиотеку Ивто за «новинками» – Ален Роб-Грийе, Филипп Соллерс. За первое эссе по литературе в своей практической группе я получила высший балл. Я хожу на занятия с чувством наполненности и гордости. «Нежный возраст и опилки в голове» Беко, «Дети Пирея» Далиды, «Зеленая деревня» Анри Сальвадора – все песни той осени хранят в себе мое счастье.
Я иду к книге, которую собираюсь написать, как двумя годами ранее шла к любви.
Моя одержимость едой прошла, аппетит стал таким, каким был до лагеря. В конце октября вернулись месячные. Я обнаруживаю, что временны́е границы моего рассказа связаны с едой и кровью – двумя гранями тела.
Кажется, я больше не думала о том, девственница я или нет. Про себя я снова ею стала.
Письмо, отправленное Мари-Клод в декабре 1961-го:
«Я ухожу в затвор, по-паскалевски спокойно остаюсь в своей комнате[48]. Лучшие минуты – около пяти вечера, когда я смотрю в окно на закат. Снаружи всё цепенеет от холода, а я только что прозанималась четыре часа подряд. Мрачная муниципальная библиотека тоже меня устраивает. ‹…› у Ницше есть фраза, которая кажется мне необыкновенно прекрасной: „Искусство нам дано, чтобы не умереть от Истины“».
Летом 62-го – это было первое лето после окончания Алжирской войны – мы с М., моей институтской подругой, купившей себе на учительскую зарплату маленький «ситроен», поехали отдыхать вместе. Мы собирались в Испанию. Маршрут от Ивто до испанской границы составляла я и подгадала так, чтобы мы проехали через Орн, совсем рядом с С. Туда мы добрались к полудню, и я попросила М. об одолжении: заехать в санаторий, где я работала вожатой четыре года тому назад. Мы никуда не спешили, и она не возражала. Я без труда указывала ей путь. Тенистая дорога оказалась не такой знакомой, как я ожидала. Мы остановились у крыльца, и я оглядела окрестности из окна машины. Сторожка справа, клумба, формой напоминающая безрукавку, серый фасад санатория. Не видно ни детей, ни вожатых. Сама не помню, почему я не вышла из машины. Возможно, боялась, что меня узнают. Было начало июля, стоял теплый пасмурный день. На мне был темно-синий костюм – очень жаркий, так что после того, как мы переехали Луару, я его больше не надевала – и маленький ярко-розовый джемпер. Я выглядела в точности как «та блондинка», какой я увидела ее впервые, в медпункте, где нас было всего двое и мы сдавали флюорографию и анализ мочи.