о он бомбил железную дорогу, и тут же мог и в дом попасть, потому что это где-то тут рядом было. И под деревьями мы там прятались. Вот эта Поповка до войны была то, что сейчас вот курорт… как бы вот по Выборгской дороге[123], но там именно не деревня была, а туда… там дачи были правительственные, там дома были красивейшие, хоть и деревянные были, каменные были, церковь там была — потом там кинотеатр устроили. Вот уже когда закрыли все эти церкви. Больница, врачи там прекрасные были. То есть… у меня впечатление такое, что парк, там пихты в основном были, липы там, дубы даже были, росли. Деревья такие благородные. И у нас даже около дома эти пихты, пихты, потом это боярышник там. В общем, очень хорошо. Лес был прекрасный, туда ездили, и купаться было где, то есть так все это. А после войны приехали мы туда, почему-то, конечно, время 45-й, 46-й, наверное, в 46-м мы стали ездить да, уже туда, в лес как бы за ягодами, за грибами. Но мы когда приехали, вышли на этой станции. Там, конечно, ни вокзала, ни перрона ничего нет, на землю спрыгнули. Там домов не было, несколько кирпичных труб торчало. Все. Больше ничего не было. Лес был намного, на несколько километров вообще срезан был, как будто бритвой, а потом стояли… уже дальше, стояли стволики одни. Без веток, безо всего там, так вот, но время было голодное, есть надо было, карточки были. Вот и решили вот с соседями тоже вот, как вот знали раньше места, потому что было как-то принято так вот за грибами, за ягодами ходить. Поехали вот мама, там еще соседи поехали. И мы поехали, то есть пошли мы по шпалам в этот лес, дошли до леса с корзинками, потом свернули. Трава высоченная там же… и пошли мы, видимо, немецкая оборона там же была, немцы же стояли в Поповке. Потому что это место высокое. Колпино, а потом идет в гору все это… На сто метров примерно это поднималось, все это так вот было. Они же оттуда и обстреливали, мы даже потом видели вот эти пушки типа «Берты», «Большой Берты», как вот на Пулковских стояла, и там такие же стояли. Они… город просматривается еще так вот. Все видно. Исаакий[124], там все как на ладошке, потому что это все внизу, в болоте. И вот мы пошли по этим… такие немцы аккуратисты, у них были из таких стволиков мелких сделаны дорожки такие по этим… Уже и война кончилась, уже все это… Все это было цело. И трава вот такая, ну вот. Кругом, конечно, там блиндажи, окопы, все развороченное и трупы такие вот уже… каски, снаряды, пули и… то мы идем, идем, идем уткнемся склад какой-то боеприпасов. Вернемся, пойдем по другой дорожке. И вот эти красненькие тоже… Или написано по-немецки. Заминировано все было. Как они эти не подумали, что…? В общем, мы там блуждали, потом пошли. Они заблудились, пошли по траве просто. Трава вот так. Мама говорит: «Я пойду первая, потом, значит, за ней вы». Ребята, мы шли последние. Вот. Уже не до корзинок, ни до этого, выбраться бы куда-нибудь. Короче говоря, когда мы выбрались на шоссе вот это Московское там, сели на обочину, и вот тогда они побледнели. (Смеется.) Даже не думали, что выберемся все живые. После этого мы, конечно, туда перестали ездить, потому что там, даже когда мы туда ходили — мы слышали взрывы, потому что многие так — подкормиться чем-то, грибами там, ягодами. Правда, грибы мы уже не смотрели, а брусника вот такая была, как клюква. Вот. В общем, вот так вот. Потом-то мы ездили туда еще, когда уже разминировали. Вот. Там все равно пусто, пусто, пусто — ничего не узнаете. Даже откосы эти все срыты, все маленькие, низкие — как это раньше казалось все, это высоко там. Все другое. Вот так вот. А вот удивительно, конечно, память человеческая, вот сколько времени ни пройдет, да? А все равно это как будто сейчас. Вчера вот это там все это было. Ну было очень, конечно, страшно. В этот мы даже вот… когда жили у тети Лели здесь, на Восстания, там на Пушкинской потом стали работать бани вот эти. Баня. Пушкинские бани. И мы ходили туда мыться и погреться заодно, там и помыться, потому что мы как это… спали одетые. Чтобы — бежать-то некогда, там нам раздеться и все — так, одетые. Приляжем, потом все, даже и соседи спали на кухне все. На плите там кто где устроится, на столе там кто-то, на полу. Вместе, вместе потеплее все-таки. Ну вот. А там, значит, вот однажды мы мылись в бане, и тревога. А мылись — причем, ну это же был 42-й год, все истощенные, дистрофики — и мылись и мужчины, и женщины все. Потому что класс один работал, в который могли там подать воду, это горячую там и все, и не разобрать, потому что все дистрофики. Дистрофия такая, что… и никто не обращал просто и внимания. Все, все счастливы были, что вот воды набрал и моешься. Вот и когда была эта тревога, кто-то побежал одеваться, а многие и мы остались, куда мы побежим? Будем мыться. (Смеется.) Ну вот вымылись, намыли так хорошо. Ну вот один раз я почему-то это помню. Больше я не помню, чтобы мы ходили туда. Вот. Потом как-то весной мама с тетей Лелей, они поехали опять решили куда-то вот поехать в пригород, вот, может быть, в ту же Славянку где-то что-то поискать. В общем, они приехали и привезли хряпу какую-то, зеленые листья, вот тоже оставшиеся от… когда вот капусту снимают, а эти листья… там или кочерыжки. Вот тогда они просто вот эту хряпу насолили там, что-то там нарезали, и потом мы щи варили. (Смеется.) Из этой хряпы. Ну самое интересное, Танечка, вот что не было чувство обреченности такой, вот даже я просто про себя говорю, не было такого — что вот немцы возьмут город, не было этого. Была какая-то уверенность, что все это должно кончится, пройдет, что немцев прогонят. Вот. И у взрослых так же. Паники не было. Хотя было жутко, конечно, ну как это 125 грамм хлеба и больше ничего, да? Ну летом ты траву какую-то там поешь, что-то делаешь, а зимой-то ничего. Конечно, один раз мы кошку дохлую съели. Это еще в начале было. Потом у маминой сестры были шкуры оленьи, ну такие… Ну, значит, мы делали что? Палили, значит, эти шкуры, потом их скребли там, отмывали горячей водой, а потом варили, варили. Ну что же получилось-то всего, это как ремень все равно — нарежь и ешь. Вот какие-то маленькие кусочки, что-то хотелось, чтобы проглотить и чтобы желудок наполнился. Потому что — чтобы не было этого ужасного состояния, когда больно дышать даже. Потом однажды мама ездила… какая-то немецкая колония была на том берегу, немцев выселили тогда всех, куда-то их увезли тоже в Сибирь, может быть, куда-то, и там у них какие-то жмыхи остались. Муки-то уже не было, не знаю, а мама привезла вот эти жмыхи, это как бы очистки от ржи, пшеницы там вот такое от этого, когда обрабатывают, муку делают, это. И она из этих жмых колобки что-то жарили. Но это было жутко больно, потому что они же потом, когда глотаешь, желудок-то… такой он уже не привык к грубой пище, вообще ни к какой пище, только вода да там это хлеба немного. И было ужасно больно, помню. Вот. Ну, в общем, один раз брату повезло, в Обухово — когда, значит, у тети Кати жили — там… военные везли что-то там продукты, хлеб везли, у них упала лошадь. Пала лошадь, тут же что-то началось невообразимое. Борька как раз оказался там. Они побежали, говорит — нам приехать, чтобы что-то подрубить, себе тоже сварить. Оставили его караулить. Еще кого-то. А там не видно, что хлеб — там просто все закрыто, упаковано так. А все набросились, увидели — кто там шел или что — прямо руками стали разрывать эту лошадь и… подохшую, и кто что тащил к себе. Борька что-то тоже притащил. Потом вырвал, я не знаю, какие-то внутренности, что он там. Ну, в общем, мама потом все промыла, про… через мясорубку и какие-то котлеты делала, варила, мы и не… — и это мясо было. Ну вот. А за то, что он там караулил, ему дали буханку хлеба. Он притащил домой. Замороженная, она сначала таяла там это, потому что это зимой было, вот. И, в общем, мы хлеб… Потом дуранду где-то он доставал. Вот военные давали. Они кормили лошадей — тогда же бензина не было, наверное, все на лошадях, и это, кормили лошадей, вот, дурандой. Вот этой. И я помню вкус этой дуранды, мне даже после войны это хотелось, потому что это было так вкусно. Мы в стакан с водой кусочек этой дуранды, она размокала и потом мы могли грызть ее как-то там это. Очень вкусно было. (Смеется.) Вот. А когда вот во время блокады, все говорили так вот: вот война кончится, и ничего нам не надо, никакие супы, там, ничего, ничего — только хлеба вдоволь чтобы было, сколько вот я смогу съесть, вот все время был хлеб. Вот это. Потому что тот хлеб был, конечно, был с опилками, с картофельной там, не знаю, с чем он был там намешан, он был черный — вот если пойти в этот, в Музей блокады[125], там есть этот засохший кусочек хлеба, — но он был тяжелый и 125 грамм это было такой толщины примерно и вот такой вот кусочек (показывает). Значит, когда… я приносила домой два таких кусочка, один брату, один себе, и я делила на три части. Борька съедал сразу все. Он не мог. Вот мужчины, они тяжелее переносят голод. Они не могут так. А я ведь, в общем-то, ребенок, но как-то я понимала, что это надо, а он это… Он должен был сразу все съесть. И вот я думаю, он выжил только потому, что он ездил туда к маме, а там же умирали люди, после них оставались вот булка, им давали булку там даже — то, что нам вообще не давали никому, — и ну вот мама его подкармливала там. Потому что мальчикам, конечно, тяжелее, ну девчонки живучее. Женщины вообще, я считаю, что женщины сильнее мужчин, в общем-то даже мы слабее, вроде, физически, у нас силы столько нет, но мы выносливее, вот мужчины, все-таки слабее. Слабый пол мужчины — не женщины. (Смеется.) Вот. Да. Вот сейчас уже, конечно, и не знаю, кто там. Раньше мы как-то встречались еще. Вот кто-то там наши вот. Эти девочки, которые они до войны успели окончить девять, тогда до войны не было десятилетки, тогда девять классов было, перед войной-то вот. Они школу закончили, вот. Правда, их на окопы там посылали, потом они пошли вот в железнодорожный, значит, институт они кончили, ЛИИЖТ