Как будто вырубали топором.
И гром гремел. И был не слышен гром.
И мне переворачивал он душу.
И черной тушью белый лист пестрел,
Как в честном поле частые могилы.
Мы видели. Мы знали. И могли мы
Воображать, что это не расстрел.
А строй случайно уцелевших строк
Иное обретал существованье,
И лишь черновики хранились впрок,
В надежде на посмертные изданья.
Их оживят. И к ним проявят такт…
Но запоздало возвращенье к жизни:
В нелепом и смешном анахронизме
Не боль души —
литературный факт!
Главный цензор
Главный цензор Российской Империи!
Безоглядно сегодня вам верю я —
Вам доверие возвращено.
Рифмы – вздор. Но такими мерилами
Вы измерены славянофилами,
Что не верить вам просто грешно.
О, свобода за строчками Тютчева!
Разум в странствии, как пилигрим…
Ты цензуре была не обучена,
Презирала подделку и грим.
Мы – наследники духа могучего —
О величии прошлом грустим…
Но не верим мы слабости случая —
Новых тютчевых мы запретим!
«На родине – а все-таки в изгнанье…»
На родине – а все-таки в изгнанье,
Свободные – а все-таки рабы…
Довольствуемся скудным подаяньем
Привычной, узаконенной судьбы.
Пришла пора спросить себя: готов ли
Ты променять на творчество уют,
И против внутренней работорговли
Поднять незримый одинокий бунт?
И совести горчайшее лекарство
Недуг сомненья исцелит во мне…
Любовь, рукомесло или бунтарство
Со временем поднимутся в цене.
Когда я справлюсь с этой долгой болью,
Я простоту надежды обрету.
Но как пока темно в моем подполье,
И как борьба похожа на тщету!
Я вышла бы в леса, на волю, к свету,
Но нынче вырубаются леса.
Бензином и соляркой пахнет лето
И ядохимикатами – роса.
К друзьям ушла бы… Но у них все то же —
В оконной щели – нездоровый свет.
Я помолилась Богу бы… Но – Боже! —
В двадцатом веке даже Бога нет.
На бесконечный спор с самой собою
Себя я добровольно обреку.
Знакомство и с тюрьмою и с сумою
Нам на коротком выпало веку.
И потому шепчу я утром: «Здравствуй
Самой себе неведомая Русь!»
Когда окончится эпоха рабства,
Безвестно я на Родину вернусь.
Стихи Ирины Озеровой в переводе на английский язык Уолтера МэяИз книги «The Tender Muse», 1976 г.
Ballad on Don Quixote
Poor Señor Cervantes is busy,
He glances around in despair:
The hero, once born of his vision,
Is so often now taken on hire.
Round departments he goes for a pittance,
Though retirement long since he earned.
And the writer makes out his quittance
With mortally trembling hand.
But the globe turns around on its spindle,
And everyone begs for a loan:
«Will you kindly lend me your windmill —
As a Quixote I wish to be known!»
From his lifetime in full requisition
Deathless Quixote is tired out,
They multiply him by division —
But still Dulcinea doesn't count.
The mythical windmills are weaker
Than narcotics, politic tirades,
And little Don Quixotes wander
Through verse, like theatrical shades.
While out of inertia hammers
The firmament's spinning-wheel,
The windmills have died out, like mammoths,
And they've built no new ones, nor will.
And my sword in its sheath is rusting,
And there's no foolhardy attack…
Put out by the motor-cars rushing,
To the Zoo Rosinante's gone back.
For knights there are reservations,
Befitting the time and task.
But still to poor Senor Cervantes,
Like the others, I come and ask:
«Will you kindly lend me your windmill —
As a Quixote I wish to be known…»
But that's just a trifle, so little,
That to ask it is awkward, I own.
The Poet
The candle to the half-way mark has guttered,
But he's not noticed, pondering on his lines.
Odd words, like some strange oaths, he's often muttered,
And led them, ranged in rows, to future times.
He's changed, for fountain-pen, the quill out-dated,
No candle, but a bulb sees what he wrote;
Himself he was tormented, good created,
And fought against the bad. He was a poet.
The editor, and his own wife, have tricked him,
The censors everywhere false meaning sought.
He chiseled out his words, like hieroglyphics
Which the Egyptian slaves in stone have wrought.
He died in bed, or underfoot was trodden —
Here slain in duel, and there stabbed in the dark.
He has been famous, and has been forgotten,
But till this day his quill-pen still is squeaking,
And till this day his candle still is gleaming
And guttering only to the half-way mark.
Paradox
The universe knows nothing of poor harvests.
It's like a restless, ever-questing genius.
How readily blaze the hydrogen candles harnessed,
And gutter with the heavy wax of helium.
O orbs, a myriad years you have been burning,
And knowing-maybe not-of my existence;
So distant, but so generous in your nursing,
You poured upon me warmth and light insistent.
Half-way towards the universe of mystery,
Not sparing tired limbs, the earth I've trod.
While still my time has not passed into history,
As deathless and omnipotent as God.
I make, unmake, and remake what is broken
And, celebrating reason's triumph alone,
The doors of cosmic mystery I open,
As though they were the doors of my own home.
…They give the order, and with infinite power
The terrible star of hydrogen ignites,
And changes to a communal grave that hour,
A city pulsing with a million lives.
A cry bursts forth of anguish and amazement
Upon the verge of boundless empty gloom…
The earth is entering on its dangerous age now,
The earth brings forth most painful heavy blooms!
IIИзбранные переводы
Из английской поэзии(перевод с английского)
Филип Сидни(1554–1586 гг.)
Сонеты
№ 7
Когда природа очи создала
Прекрасной Стеллы в блеске вдохновенья,
Зачем она им черный цвет дала?
Быть может, свет подчеркивая тенью?..
Чтоб свет очей не ослепил чела,
Единственное мудрое решенье
Природа в черной трезвости нашла, —
Контрастами оттачивая зренье.
И чудо совершила простота,
И красота отвергла суесловье,
И звездами сияла чернота,
Рожденная искусством и любовью.
Прикрыв от смерти траурной фатой
Всех тех, кто отдал кровь любви святой.
№ 9
Храм добродетели природа возвела, —
Мы видим в нем лицо прекрасной Стеллы;
Фасад из алебастра нежно-белый,
Из золота литого купола.
Жемчужными замками заперла
Она врата порфирные умело!
А мы зовем щеками два крыла
Ее живого мраморного тела.
Сквозь два окна ее небесный взгляд
Не может в мире отыскать сравненья
С тем черным светом, что струит гагат,
Всесильный, как земное притяженье.
Сам Купидон гагат отшлифовал:
Я – как соломинка, твой взгляд – как шквал.
№ 14
Увы, нанес я другу много ран,
Тому, кто людям дал огонь небесный,
Чью грудь терзал свирепый Гриф над бездной,
А я опустошал Любви колчан,
Но горький, как ревень, ответ мне дан,
И стала грудь для вздоха слишком тесной,
В трясине грешных мыслей тонет честный
Порыв души, и даже смерть – обман?
Но если грех мне формирует нрав,
Скрепляет правдой слово и деянье,
Страшась позора, за позор воздав,
Он верностью венчает воспитанье.
И если грех Любви святое чудо,
То я вовеки грешником пребуду.
№ 16
Так создан я, что за собой влекли
Меня красавицы, как самоцветы,
Бурлящий дух мой попадал в тенеты,
Которые Любовью нарекли.
Но языки огня меня не жгли,
Мне боли страсть не причиняла эта,
И я решил, что неженки наветы
На страсть из-за царапин навлекли.
Я с этим львенком лишь играл, пока
Мои глаза (на счастье, на беду ли?)
Узрели Стеллу. Сломана строка,
Ее глаза мой мир перевернули.
Теперь с любовью мы накоротке —
Она как яд в отравленном глотке.
№ 22
На небосводе солнце посредине,
Прекрасных близнецов покинув кров,
Без шарфа белоснежных облаков,
Обрушивает жар в своей гордыне,
И всадницы прекрасные отныне,
На ветер не бросая данных слов,
В благословенной тени вееров
Спешат укрыть ланит непрочный иней.
И только Стелла, лишь она одна,
Лицо, подобно солнцу, не скрывала,
Беспечностью своей защищена,
Она своих богатств не растеряла.
В тот день красавиц много обгорело,
Но солнце лишь поцеловало Стеллу.
№ 85
Я вижу берег! Сердце, не спеши:
Твой парус судну шаткому опасен…
Порыв, рожденный радостью, прекрасен,
Но он сулит крушение души.
Так слабоумный лорд в ночной тиши
Закон измыслит, что для всех ужасен,
И людям, для которых путь был ясен,
Укажет тропку, где обрыв в глуши.
Свободу слугам предоставь своим,
Пусть уши разуму доносят звуки,
Лик красоты глазам необходим,
Дыханью – аромат; пускай же руки
Обнимут мир – с любовью и людьми,
А ты – всю царственную дань возьми.
№ 93
О провиденье, о провинность! Мне
Не отыскать блаженства милосердья,
Моя беда черна в своем усердье:
Страдает Стелла по моей вине.
Но истина (коль я не пал вдвойне)
Свидетель мой, что не в игре со смертью,
Не от беспечности над вечной твердью
Шквал чувств оставил разум в стороне.
Для оправданий слов не отыщу,
Я повредил тебе (и жив при этом!).
Пусть все простят, но сам я не прощу,
И будет только боль на боль ответом.
Все ссадины твои я залечу —
Твоей слезою я кровоточу.
№ 105
Она исчезла. Горю нет конца…
Бесплотно и бесследно, как виденье.
Иль зеркала воруют отраженья,
Которые еще хранят сердца?
Клянусь, я был невинней мудреца,
Когда в невероятном ослепленье
Все зеркала заставил в исступленье
Служить свеченью одного лица…
Но хватит плакать. Ожерелье слез
Мне не вернет потерянного Бога.
Будь проклят паж, который факел нес,
Будь проклят кучер, проклята дорога.
Ты поровну на всех проклятья раздели.
Я трижды проклят сам за то, что был вдали.
№ 106
О, боль разлуки – Стеллы нет со мной;
О, ложь надежды лестной! С честным ликом
Она лгала, что в этом месте диком
Увижусь я со Стеллой неземной.
Вот я стою один над крутизной,
Страдание во мне созрело криком.
Но в ослепленье жалком и великом
Хочу молиться я тебе одной.
Здесь вижу много я прекрасных дам,
Плетущих кружева беседы нежной,
Но в сердце им я заглянуть не дам,
В их утешенье привкус неизбежный
Целебной лжи, которая всегда
Несет туда веселье, где беда.
№ 108
Когда беда (кипя в моем огне)
Прольет на грудь расплавленный свинец,
До сердца доберется, наконец,
Ты – свет единственный в моем окне.
И снова в первозданной вышине
К тебе лечу, как трепетный птенец,
Но горе, как безжалостный ловец,
Подстережет и свяжет крылья мне.
И говорю я, голову склонив:
Зачем слепому ясноликий Феб,
Зачем глухому сладостный мотив,
И мертвому зачем вода и хлеб?
Ты в черный день – отрада мне всегда,
А в радости лишь ты – моя беда.
Джордж Гордон Байрон(1788-1824)
Из «Еврейских мелодий»(1814-1815)
О, плачь о тех…
1
О, плачь о тех, в чьем прахе Вавилон,
Чьи храмы пусты, чья отчизна – сон!
О смолкшей арфе Иудеи плачь:
Там, где жил Бог, теперь живет палач.
2
Где смоет Израиль с израненных ног
Засохшую кровь бесконечных дорог?
И где же напев Иудеи найти,
Что вызовет трепет, забытый почти?
3
Ноги в дороге избиты, измучена грудь;
Где ты спасешься? Приют обретешь где-нибудь?
Норы – для лис, а для ласточек – тысячи гнезд,
Для человека – отчизна, а для Иудеи – погост.
Когда изнемогшие стынут сердца…
1
Когда изнемогшие стынут сердца,
Где дух совершает бессмертный полет?
Он без лица, он без конца,
Но он свой сумрачный прах отряхнет.
Тогда, покинув телесный плен,
Пойдет ли он по следу планет?
Иль чьи-то глаза, сквозь забвенье и тлен,
В пространство пошлют ему царственный свет?
2
Мысль – вечна, безбрежна, сильна,
Все видно невидимой ей,
Все, все будет помнить она, —
И землю, и небо над ней.
Она в озаренье поймет
Поблекнувших лет череду,
И в памяти стершийся год
Воскреснет в грядущем году.
3
О дух! Увидит хаос он
До заселения земли.
Там, где рождался небосклон,
Его дороги пролегли.
Распад вселенной, смерть светил,
Творенье времени и прах…
Он в отрешенности забыл
Про боль в расширенных зрачках.
4
Любовь, надежды и невзгоды
Дух видит без сердечной смуты,
Века проходят, словно годы,
А годы кратки, как минуты.
Летит, бескрыл и бессердечен,
Не существующий, а бывший.
Без имени, без чувств – он вечен,
И что такое смерть, – забывший.
Если б в сердце…
1
Если б в сердце таилась неверия тень,
Галилею покинул бы я в тот же день;
Я бы, веру отвергнув, проклятие снял,
Что над родом моим от начала начал.
2
Если зло отступилось от нашей судьбы,
Ты свободен и чист, – грешны только рабы.
Если изгнанных небо отвергнет людей,
Ты живи в своей вере, умру я в своей.
3
Больше дал я за веру, чем можешь ты дать;
Бог, даря тебе счастье, не может не знать,
Держит он мое сердце, надежду мою;
Ты – хранишь свою жизнь, я – Ему отдаю.
И дух предо мною прошел от иова
1
И дух предо мною прошел. Я узрел
Бессмертного лика бесславный удел.
Все спят. Но в бессоннице передо мной
Явился бесплотный он, словно сквозной,
И дрогнула плоть вплоть до взмокших волос,
Когда мой пришелец ночной произнес:
2
«Прав человек иль Бог? И разве чище
Вы, люди на духовном пепелище?
Живущие в пыли, созданья праха,
Вас червь переживет, не зная страха.
Игра мгновенья, отблеск увяданья,
Вас губит ночь, вас ослепляет знанье».
Стансы, написанные в дороге между Флоренцией и Пизой
1
Молчи, что в веках имена величавы;
Лишь дни нашей юности – дни нашей славы;
Ведь мирт или плющ для меня драгоценней
Всех лавров, венчающих гибель мгновений.
2
К чему нам увенчивать старость короной?
Цветок не воскреснет, росой окропленный!
Венки уберите оттуда, где иней!
В них слава – и только – с пустою гордыней.
3
О, слава! Однажды тобой соблазненный,
Тогда я прельстился не фразой стозвонной,
А тем, что в глубинах любимого взгляда
Безмолвно сияла любовь, как награда!
4
Искал я в глазах у любимой признанье;
Мгновенным и вечным казалось сиянье;
Оно освещало судьбы моей главы —
Узнал я любовь – воплощение славы.
Ну, что ж! Ты счастлива!
Ну, что ж! Ты счастлива… Теперь
И мне счастливым стать пора;
Всем сердцем я хочу, поверь,
Тебе, как прежде, лишь добра.
Счастливчик муж – наносит он
Мне боль удачливой судьбой;
Но гнев – о, сердце! – исцелен
Лишь тем, что он пленен тобой.
Мне мог ребенок твой, шутя,
Улыбкой сердце разорвать…
Но я не мог винить дитя —
Целуя сына, видел мать.
Я видел мать, хотя отца
Он мне напоминал сильней,
Твои глаза с его лица
Дарили свет любви моей.
Прощай же, Мэри! Я уйду:
Ты счастлива – к чему роптать?
Но будем врозь, чтоб, на беду,
Не стал бы я твоим опять.
Я думал – время, гордость, стыд
Остудят пыл минувших лет,
Но если ты вблизи – горит
Он – прежний и надежды нет.
К спокойствию приговорен,
Я снова чувствам властелин.
Преступный трепет усмирен,
И нерв не дрогнет ни один!
Ты ищешь на лице моем
Смятенья и смущенья знак;
Сегодня лишь одно на нем —
Отчаянья спокойный мрак.
Прочь! Ухожу! Былой мечты
Не захвачу с собою в путь.
О, вечность Леты! Где же ты?
Умри, душа, или забудь!
Роберт Грейвз(1895–1985)
Мое имя и я
Мне имя присвоил бесстрастный закон —
Я пользуюсь им с тех пор
И правом таким на него облечен,
Что славу к нему приведу на поклон
Иль навлеку позор.
«Он – Роберт» – родители поняли вмиг,
Вглядевшись в черты лица,
А «Грейвз» – средь фамильных реликвий иных
Досталось в наследство мне от родных
Со стороны отца.
«Ты – Роберт Грейвз, – повторял мне отец
(Как пишется, не забудь), —
Ведь имя поступков твоих образец,
И с каждым – честный он или подлец —
Безукоризнен будь».
Хотя мое Я незаконно со мной,
Готовое мне служить,
Какой мне его закрепить ценой?
Ведь ясно, что Я сгнию под землей,
А Роберту Грейвзу жить.
Отвергнуть его я никак не могу,
Я с ним, как двойник, возник,
Как личность, я звуков набор берегу,
И кажется, держит меня в долгу
Запись метрических книг.
Имя спешу я направить вперед,
Как моего посла,
Который мне кров надежный найдет,
Который и хлеб добудет, и мед
Для моего стола.
И все же, поймите, я вовсе не он,
Ни плотью моей, ни умом,
Ведь имя не знает, кто им наречен,
В мире людей я гадать обречен
И о себе, и о нем.
Метка
Не угадав, что будет впредь,
Ты, может, поспешишь стереть,
Забыть о том,
Как властным ртом
У локтя, в перекрестье вен
Клеймом я твой пометил плен.
Но, опыт совершив такой,
Найдешь ли ты покой?
Ни от клинка, ни от клыка
Отметин не было пока,
Твоей руки живой атлас
Ни сыпь не тронула, ни сглаз,
И губ моих не виден след —
У кожи тот же нежный цвет,
Питает женственности кровь
И кожу, и любовь.
Ни пемзою, ни кислотой,
Хоть ты до кости плоть отмой,
Мой знак не сможешь смыть.
Должна вовеки метка быть,
Свидетельством любви гореть,
Ее ничем нельзя, стереть,
Затушевать или забыть —
А лишь себя убить.
Кошки-принцессы
Извращенная прихоть у кошек-принцесс,
Даже у самых черных, черных, как уголь,
Кроме юной луны, на каждой груди горящей,
Коралловые языки, берилловые глаза, словно лампы,
И лапы в галопе, как трижды три в девяти, —
Извращенная прихоть, походя, отдаваться
В правдоподобном любовном экстазе
Бродячим дворовым котам с разодранными ушами,
Которые ниже настолько обычных домашних котов,
Насколько они их выше; а делают это назло,
Разжигая ревность, – и не стыдятся ничуть
Крупноголовых котят кроличье-серого цвета,
С удовольствием их оставляя.
Назови этот брак удачным
Назови этот брак удачным —
Ведь никто под сомненье не ставил
Его мужество, ее нежность,
Совпадение их воззрений;
Лишь один бездомный графолог
Почему-то качал головою,
Прозорливым оком сличая
Начертанье букв у супругов.
Хоть нечасто найдет поддержку
Моногамная аксиома:
Зуд в том месте, что ниже бедер,
Отчуждать не обязано сердце, —
Назови этот брак удачным:
Хотя нет от него потомства,
То, что этих двоих связало,
Зримей несовпаденья их.
Назови этот брак удачным:
Ссор при людях не допускали
И вели себя осторожно;
А превратности их постели
Никого не касались, покуда
Не случилось нам, как присяжным,
Выносить решенье по делу
О взаимном самоубийстве.
Белая богиня
Ее оскорбляют хитрец и святой,
Когда середине верны золотой.
Но мы, неразумные, ищем ее
В далеких краях, где жилище ее.
Как эхо, мы ищем ее, как мираж, —
Превыше всего этот замысел наш.
Мы ищем достоинство в том, чтоб уйти,
Чтоб выгода догм нас не сбила с пути.
Проходим мы там, где вулканы и льды,
И там, где ее исчезают следы.
Мы грезим, придя к неприступной скале,
О белом ее, прокаженном челе,
Глазах голубых и вишневых губах,
Медовых – до бедер – ее волосах.
Броженье весны в неокрепшем ростке
Она завершит, словно Мать, в лепестке.
Ей птицы поют о весенней поре.
Но даже в суровом седом ноябре
Мы жаждем увидеть среди темноты
Живое свеченье ее наготы.
Жестокость забыта, коварство не в счет…
Не знаем, где молния жизнь пресечет.
Умерших воскрешать
Умерших воскрешать
Не колдовство – искусство.
Не каждый мертвый – мертв:
Подуй на уголек —
Раздуешь жизни пламя.
И оживет забытая беда,
И зацветут засохшие надежды.
Своим пером его освоив почерк,
Естественно, как собственную, ставь
Его автоматическую подпись.
Хромай, коль он хромал,
Как клялся он, клянись.
Он черное носил – ходи лишь в черном,
Подагрой он страдал —
Страдай подагрой ты.
Интимные безделицы копи —
Перчатку, плащ, перо…
Вокруг вещей привычных
Построй привычный дом
Для страшного жильца.
Ему даруя жизнь, остерегайся
Могильного пристанища его,
Чтобы оно теперь не опустело.
Завернутый в его истлевший саван,
Сам место ты свободное займешь.
Латники на границе
Готы, гунны, вандалы, исаурианские горцы,
Римляне не по рожденью, а по случайности службы,
Знаем мы все так мало (больше мы знать не хотим)
О Метрополисе странном: о храмах его со свечами,
Сенаторах-педерастах, облаченных в белые тоги,
Спорах на ипподроме, кончающихся резней,
О евнухах в пышных салонах.
Здесь проходит граница, здесь наш бивак и место,
Бобы для походной кухни, фураж для наших коней
И тяжесть римских доспехов. Ну, хватит! Лишь тот из нас,
Кто в сумасшедшей скачке, достав тетивой до уха,
Вбивает тяжелые стрелы в чеканные латы персов,
Пронзая насквозь доспехи, успех завершая копьем, —
Лишь тот достоин почета, достоин нашей любви.
Меч свой в ножны вложить властно велел Христос
Святому Петру, когда стража их превзошла числом.
Тогда и была дана Святому Петру возможность
Словом поднять толпу, на помощь ее призвать.
Петр нарушил обет и от Христа отрекся.
У нас за случай такой – забрасывают камнями,
А не возводят в сан…
Ни веры, ни истины нет, ни святости в Церкви Петровой,
А справедливости нет ни во дворце, ни в суде.
Священнику все равно, что мы продолжаем дозором
Посменно стоять на валу. Достаточно нам вместо Бога,
Чтоб на хоругви дракон от ветра распахивал пасть.
Сердце империи – мы, а не этот облупленный город:
Гнилому дереву жизнь продлевает только кора.
Сельский особняк
Этот дом старинный, столь известен
Лепкой и великолепьем лестниц,
Он высокомерием шелковиц
Унижает все дома в округе.
Прежде были у него владельцы:
Был отец, наследник-сын и внук.
Пережив последнего из рода,
Дом теперь в пожизненной аренде.
Не было намека на крушенье —
Ни фамильных призраков, ни крыс,
И в саду фруктовые деревья
Зеленели стройными рядами.
Спальня с очень низким потолком
В эти годы не пугала спящих.
Новым поколеньям неудобства
Принесли бессонницы удушье.
В чопорной почтенности гостиной
Старые ирландские бокалы
Были вдвое ярче, отражаясь
В навощенной памяти стола.
Временно обоями с цветами
Здесь хозяйка приручила стены,
Но благочестивый реставратор
Серые панели обнажил.
Дети старый дом до слез любили,
Были многоцветны цветники,
Под защитой полога супруги
Долгой ночью радовали плоть.
Хлам – на чердаке, в подвале – плесень,
Не играют соки в старом дубе
Прочных балок: если распилить,
Как живое дерево, заплачут.
…Парр почтенный прожил сто пять лет
(Королю он так похвастал Карлу),
Когда он покаялся публично
В прелюбодеянии с потомком.
Умер Парр, не умер особняк,
И его жильцы переливают
Юность в исторические вены,
Не роняет черепицу крыша.
Хоть покинул дом последний в роде,
Разрывая давнее заклятье,
Ставят к трапезе ему прибор
И постель пустую на ночь греют.
Не вернуть его к беседам праздным
Над прудом с рисунком белых лилий,
К ритуально-чинному застолью
Генеалогических гостей.
Этот дом лишь радостями детства
Взрослого способен заманить,
Но и в колыбели, и в могиле
Он – приемыш на чужой земле.
Ненависти нет у бунтаря,
Радости былые не отверг он,
А побег из мест не столь почтенных
Не польстит тщеславию его.
Он в себе несет недуг новейший:
Благодарность с примесью досады,
Унаследует он древний титул,
Ибо некому продолжить род.
Витой полет
Капустницы полет витой
(Его идиотизм святой)
Не изменить, ведь жизнь пройдет,
Чтобы постичь прямой полет.
Однако знать – не значит мочь!
Она витает наугад
К надежде, к Богу – и назад.
Стриж – акробат, но даже он
Таланта этого лишен.
Прометей
К постели прикован я был своей,
Всю ночь я бессильно метался в ней.
Напрасный опять настает рассвет,
Стервятник лучами его согрет.
Я снова титан, потому что влюблен,
К вечерней звезде иду на поклон,
Но ненасытная птица опять
Желает прочность любви испытать.
Ты, ревность, клюв орошая в крови,
Печень живую по-прежнему рви.
Не улетай, хоть истерзан я весь:
Та, что ко мне привлекла тебя, – здесь.
Симптомы любви
Любовь – это всемирная мигрень,
Цветным бельмом в глазу
Она рассудок застит.
Симптомы подлинной любви всегда —
Суть ревность, худоба
И вялость на рассвете.
А признаки и призраки ее —
Тревожно слушать стук,
Ждать с нетерпеньем знака:
Прикосновения любимых пальцев
В вечерней комнате
И пристально взгляда.
Так наберись же мужества, влюбленный!
Сумел бы ты принять такие муки
Не из ее неповторимых рук?
Тезей и Ариадна
На высокой резной постели входит в сон его
Воспоминанье: вот она идет по тропинкам,
По колючим морским ракушкам, между двух цветников душистых,
По тенистой прохладе дерна, под раскидистым виноградом.
Он вздыхает: «Оставшись в прошлом, среди бед моих и ошибок,
Она призраком бродит в руинах по густым сорнякам лужаек».
Но, однако, стоит, как прежде, царский дом вдалеке, за морем.
Он от старости покосился, стал он ниже ровесниц-сосен.
В этом доме впервые Тезею надоело ее постоянство.
Ариадна уверенней ходит, чем ходила, когда чернела
Его гнева близкая туча, грохотала грозой над нею,
Когда сосны в предсмертных корчах на ветру беспощадном бились
И цветы глядели свирепо обезумевшими глазами.
С ним теперь покончены счеты. Никогда она снов не видит,
Но о милости молит небо, призывает благословенье
На места, где в его виденьях стало все травой и камнями.
И сама Ариадна – царица, и друзья ее – благородны.
Песня о несообразности
Даль бывает под рукой,
К близкому – тропа длинна.
Принесет любовь покой —
Будет неверна.
На отчаянный призыв
Из глубин бездонных сна
Отзовется, охладив
Страсть твою она.
Плеть и кровь согрела ночь,
Днем – невинность холодна,
Страсть и радость превозмочь
Чистота должна.
В чем же смысл? Глаза пусты,
Призрачно-бедна
Тень любви, призыв тщеты —
Одинок в день свадьбы ты
И она одна…
Заступничество в конце октября
Как трудно умирает год; мороза нет,
Мидас облокотился на золотой песок,
Не слыша стонов камыша и волн.
Еще крепка, душиста ежевика,
И бабочками старый плющ цветет.
Его ты пощади чуть-чуть, Старуха, —
За чистоту надежд, за искреннюю страсть.
Благодарность за кошмар
Его облики неисчислимы,
Его сила ужасна,
Мне неведомо имя его.
Неделями, съежившись, он лежит,
Подавая лишь изредка признаки жизни,
Словно приступ странного совпаденья.
Есть сытно, одеваться солидно, спать удобно
И превращаться в достойного гражданина
С долгосрочным кредитом в магазинах и кабаках —
Так опасно! Я очень боялся, что этот патлатый дьявол
Не согласится с моим соглашательством
И устроит себе берлогу в чьем-то пустом животе.
Но когда он внезапно взнуздает меня во сне, —
«Все прекрасно!» – хриплю я и к лампе на ощупь тянусь
Со вспотевшим лицом и грохочущим сердцем.
Остров яблок
Хоть море до гор затопило залив,
И хижины разнесло,
Наш виноград на корню просолив,
Хоть ярко луна и опасно плывет,
И цикл у нее иной,
Чем солнечный цикл, завершающий год,
Хоть нет надежды добраться с тобой
На остров яблок вдвоем,
Но если не буду сражен я судьбой,
Зачем мне бояться стихии твоей,
И зеркала – полной луны,
И части плода со священных ветвей?
Дверь
Когда она вошла,
Мне показалось, что не затворится вовеки дверь.
Не затворила дверь – она, она —
И в дом морская хлынула волна,
И заплескалась – не сдержать теперь.
Когда она ушла, улыбки свет
Угас навечно —
Всюду черный цвет,
И закрывалась дверь за нею бесконечно,
И моря больше нет.
Конец пьесы
Настал конец игры, теперь уж навсегда,
И мы, и прочие, хоть редко признаются,
И нынче видят небеса, как встарь,
С улыбкой веря в звездный плащ Марии.
Хоть кажется, что жизнь, по-прежнему беспечна,
Бездельничает средь цветов июньских,
И пахнет резкой зеленью трава,
А вера благостно нисходит с неба, —
Все только призрак: зеркало и эхо
Совмещены со зрением и звуком,
Зов веры, прежней смелости лишенный,
Звучит как жалоба слепца: «Я слеп!»
Конец безделью, и роптать наивно,
Как плакать о своих зубах молочных,
Но ропщут многие и на коленях
Взывают к непорочности Христа.
Мы больше не мошенники, не лжем,
Мы, наконец, не думаем, как прежде,
Что, затаившись в каждом редколесье,
Лев или тигр готовы нас сожрать.
И страсть теперь не будет в ложной спеси
Невинных втягивать в стыдливый танец
От робкого касанья сквозь перчатку
До исступленно стиснутой груди.
Любовь, однако, выживет, зарубкой
На плахе под секирой палача.
И наших тел безглавым отраженьем,
Как зеркало, нас память удивит.
Наставление преемнику Орфея
Как только твой затмившийся рассудок
Остудит тьма, припомни, человек,
Что выстрадал ты здесь, в Самофракии,
Что выстрадал.
Когда минуешь реки царства мертвых,
Чьи серные пары иссушат горло.
Судилище предстанет пред тобой,
Как чудо-зал из оникса и яшмы.
Источник темный будет биться слева
Под белой мощной сенью кипариса.
Ты избегай его, ведь он – Забвенье,
Хотя к нему спешит обычный люд,
Ты избегай его.
Потом увидишь справа тайный пруд,
А в нем форель и золотые рыбки
В тени орешника. Но Офион,
Змей первобытный, прячется в ветвях,
Показывая жало. Пруд священный
Питается сочащейся водой. Пред ним бессонна стража.
Спеши к пруду, он означает – Память.
Спеши к пруду.
Там стража строго спросит у тебя:
«Ты кто? О чем ты хочешь вспоминать?
Ты не страшишься жала Офиона?
Ступай к источнику под кипарисом,
Покинь наш пруд».
Но ты ответишь: «Я иссох от жажды.
Напиться дайте. Я дитя Земли,
А также Неба, из Самофракии.
Взгляните – на челе янтарный отблеск,
Как видите, от Солнца я иду.
Я чту ваш род, благословенный трижды,
Царицы, трижды венчанной, дитя.
И, за кровавые дела ответив,
Был облачен я в мантию морскую
И, как ребенок, канул в молоко.
Напиться дайте – я горю от жажды.
Напиться дайте».
Но они в ответ: «Не утомил ли ты в дороге ноги?»
Ты скажешь: «Ноги вынесли меня
Из утомительного колеса движенья
На колесо без спиц. О, Персефона!
Напиться дайте!»
Тогда они тебе плодов дадут
И поведут тебя в орешник древний,
Воскликнув: «Брат наш по бессмертной крови,
Ты пей и помни про Самофракию!»
Напьешься ты тогда.
И освежит тебя глоток глубокий,
Чтоб стать властителем непосвященных,
Бесчисленных теней в утробе Ада,
Стать рыцарем на мчащемся коне,
Предсказывая из гробниц высоких,
Где нимфы бережно водой медовой
Твои змеиные омоют формы,
Тогда напьешься ты.
Филип Ларкин(1922–1985)
Иллюзии
Конечно, мне подмешали наркотик, да столько, что я не приходила в себя до следующего утра. Я ужаснулась, поняв, что меня погубили, и несколько дней была безутешна и плакала, словно ребенок, которого убивают или посылают к тебе.
Лондонский Труд и Лондонская Беднота
Даль ко мне доносит горький вкус беды,
Острый стебель в горле у тебя застрял,
Солнечные блики, случая следы,
Стук колес снаружи, отзвук суеты,
Там, где Лондон свадебный на ином пути,
Свет неоспоримый с трудной высоты
Разъедает шрамы, извлекает стыд
Из его укрытья; целый день почти,
Как ножи в коробке, разум твой открыт.
В трущобах лет ты похоронена. Не смею
Тебя утешить. Что сказать смогу?
В страданье – истина, и перед нею
Любое понимание – пустяк.
Тебе свое страдание важнее,
Чем то, что жизнь перед другим в долгу —
Насильником, что, млея и бледнея,
Взбирается на нищенский чердак.
Сиднею Беше
Ты держишь этой тонкой ноты дрожь,
В ней Новый Орлеан, как отраженье,
И слуха пробужденье в ней, и ложь.
Квартету создано сооруженье
Из ярусов, кадрилей и цветов,
Любой здесь любит, чувствам не до шуток —
Играй, глухой, ведь твой удел таков, —
Для тех, кто слышит. Толпы проституток
Вокруг, как тигры в цирке (но они
Ценней рубинов), прихоть – их победа,
Пока кивают знатоки в тени,
Закутанные в личности, как в пледы.
Мне этот звук сумел на душу лечь,
Мой Полумесяц – Город возле моря,
Где стала вдруг твоя понятна речь,
Чтобы добро в овации вовлечь,
Услышать ноту в партитуре горя.
«Куда б летело, сердце, ты…»
Куда б летело, сердце, ты,
Свободу получив?
Подальше от земной тщеты,
В заоблачный обрыв,
Необитаемый? Теперь
Через моря и города,
Скажи, летело б ты куда?
Я отворило бы засов,
Бежать – моя мечта,
Минуя западни лугов.
Вся в мире красота —
Залог потерь.
Не отыскать, чтоб голову склонить, кровать
И друга, чтоб обнять.
Зима
Две лошади в поле,
Два лебедя в речке,
А ветер все резче,
Пустырь им заполнен,
Там чертополох,
Как люди, продрог;
Мои размышления – дети —
Со взрослой тревожностью лиц;
Вставать мы их учим
Под небом текучим
Из тайных гробниц.
Контур лебедь полощет
В зеркальной воде —
Быть зиме, как беде.
А вольная лошадь
Грызет удила,
Как любовь, что ушла,
И – ах, им украсть помогла
Мой спрятанный разум, —
Не вернуть ни крупицы,
Пока помню их лица,
Что забудутся разом.
Тогда пустошь застонет,
Застанет людей врасплох,
Они столпятся, как чертополох,
Ветер их сжаться заставит,
В бесплодном месте тесниться; Но чудо смотрит за ставни,
Которыми скрыты лица,
И находит здоровый росток,
Который навеки застынет.
Золотое зимнее солнце
К вечной ясности не стремится.
Исцеление верой
Женщины двигались длинной шеренгой, как в храм,
Туда, где стоял он в очках без оправы, седой,
В темном костюме и белой рубашке, святой.
Распорядители их направляли к простертым рукам,
Из которых забота живительной теплой водой
Изливалась двадцать секунд. Ну’c? дорогое дитя,
Что болит? – вопрошал его голос густой,
И, немного помедлив, молитвой простой
Он указывал Богу на чей-нибудь глаз и колено.
Их головы объединялись; затем удалялись,
Внезапно теряя мысли, одни брели молчаливо,
Робко отбившись от стада, ожить не смея пока,
Но другие все еще непреклонно
Судорожно и крикливо
Кликушествовали хрипло, словно лишась языка,
Как будто в их душах дебил выпущен из-под замка,
Чтобы, услышав голос, творить добро терпеливо.
Только их этот голос возвысил издалека.
Их речь нечестивых бесчестит, глаза выжимают стены,
Громада неслышных ответов вещает им справедливо —
Что болит! Усатые, в платьях с цветами, трясутся до дрожи,
И все же – все болит. Здесь покоится в каждой
Чувство жизни в крови, свое пониманье любви.
Можно ближних любить, свое сердце тревожа,
Можно даже потешиться жаждой,
Лишь к тебе обращенной любви,
Но ничто не поможет. Постоянная, нудная боль,
Словно слезы оттаяли в зимнем жестоком пейзаже,
Тает медленно в них – громче, голос зови,
Говори Дорогое дитя, и все время на лжи не лови.
Дайте жилище детям
На мягкой соломе, на блестках стекла
Из хлама готовит постель им забота.
Ни трав, ни земли, ни зимы, ни тепла
Мам, дай поиграть нам хоть что-то.
Живые игрушки исчезнут не в срок,
Взрослея, мы их почему-то теряем.
Коробка от туфель и старый совок…
Мам, мы в похороны играем.
Сесил Дэй Льюис(1904–1972)
Все ушло
Вот море высохло. И бедность обнажилась:
Песок и якорь ржавый, и стекло:
Осадок прежних дней, когда светло
Пробиться радость сквозь сорняк решилась.
А море, как слепец или как свет жестокий,
Прощало мне прозренье. Сорняки —
Мои мгновенья, ум – солончаки,
Бесплоден плоти голос одинокий.
И время высохло, и призрачны приливы,
Ловлю натужно воздуха глоток…
Молю, чтобы вернулось море вспять,
Опять пусть будет добродетель лжива.
Нахлынь на мой иссушенный песок,
Чтоб жизнь иль смерть мне как свободу дать!
Клен и сумах
Клен и сумах вдвоем над осенью парят,
Взгляни: их письмена так ярко заалели,
За эти изжелта-багровые недели
Из всех закатов ткут они себе наряд.
Вам, листья, кровь дана от целой жизни года.
Какой с востока плыл фламинговый восход!
Какой закат стекал по кронам целый год,
Чтоб в славу хрупкую одела вас природа.
И человек, как лист, однажды упадет
Снаружи пепельный, внутри кровоточащий.
Осенний отсвет многоцветной чащи
Немыслим в тупике, где он конец найдет.
О, первозданный свет и небосклон в огне,
За всех, кто обречен, кричите вы во мне.
Джордж Баркер(р. 1913)
Летняя идиллия
К исходу лета на сносях земля,
От тяжести склоняет ветви книзу,
Скрыв глубоко живую сладость соков,
Она цветы выносит напоказ и золото,
Усердно маскируя свой тайный сговор…
Под покровом соков
Покоится холодная зима,
Покоится, произрастая, голод,
Вмороженный в початки кукурузы.
Под щедрым изобильем – обнищанье,
И бедность, как богатство, клонит книзу
Тугие ветви, и нужда – зерно.
Их облачи в великолепье лета и вкось
Проникни в кость, иль во владеньях
Весны ты ими овладей; под грудью
Пространство пустоты, как пустоцвет, как призрак
Порочного цветка – размах нужды, ее давленье
На зеницы духа, на существо
Бездеятельных тел, давление
На их передвиженье и на осуществление любви,
Давление на жизнь, как в бездне моря,
Становится порою нестерпимым,
Хотя его обязаны стерпеть.
Едва ослабит лето на мгновенье
Давленье это, многие встают
И плещутся в реке или под вечер
Спешат к увеселеньям, как в крольчатник,
Рассыпанные в парке, как бумажки,
Купаются в поту, как комары,
А позже блуду предаются в спешке,
Гонимы сторожем и полицейским, они играют,
Как и я, мечтая об отдыхе, достатке, чистоте.
Сады, как начинающие шлюхи,
Регалии сезона выставляют,
Когда их овевает смутный запах,
Манящий чистотой и красотой
Мужчин, в кораллах светлых утонувших.
Но только женщин обнажает лето —
Снимает пиджаки и полуголых
Мужчин пускает в лодках по реке,
Влача их пальцы по воде тенистой;
Они спешат покорно за рекой,
Сквозь тени волн выслеживают руку,
Которой незачем искать свой берег.
Лицо в воде – как яблоко гнилое.
Соборы и строительные фирмы
С их появленьем рушатся. Все громче
Бетховена играют, чтобы эхо
Сумело в звуках утопить Уэльс,
И ветер лета Средиземноморья
Как лебедь, белоснежный лебедь плыл.
Джеффри Григсон(р. 1905)
Апрель на сцене детства
Встречая вновь едва знакомый разговор,
И странный вырез листьев, и цветок сердечный,
И туповатую сову спугнув, открыв плюща узор,
И полдень задержав лучом на башне вечной, —
Не в этом ли нетленно бытие? Как мне уговорить
Все это стать единым? Но бомб правительственных громыханье
Мне не позволит двери отворить
В мой старый дом. Навеки я в изгнанье.
Идея мая
Да, в первые шесть дней открытий мая
Желто-зеленые под теплым ветром
Обновы буков, путь единый выбирая,
Разорваны небесным светом.
У мая даже есть свои паденья…
Коричневые свитки оплели
Зеленые ростки объятьем тленья
И медью падают на чернь земли.
Но ни отступничество, ни святая вера,
Ни смертный приговор, весне внимая,
Не опровергнут ни листву под ветром,
Ни плодотворную идею мая.
Алун Льюис(1915–1944)
Прощай
Итак, мы произносим: «Доброй ночи» —
И, как любовники, идем опять,
На самое последнее свиданье,
Успев лишь вещи наскоро собрать.
Последний шиллинг опустив за газ,
Смотрю, как платье сбросила бесшумно,
Потом боюсь спугнуть я шелест гребня,
Листве осенней вторящий бездумно.
Как будто бесконечность помню я,
Как мумия, завернутый в молчанье,
Я воду набираю питьевую. Ты говоришь:
«Мы отдали гинею за комнату последнего свиданья».
Затем: «Оставим мы любовникам другим
Немного газа, пусть тепло лучится…»
Лицо твое испуганно – вдали,
Язык твой Вечных слов всегда боится.
Мне поцелуями глаза закрыв,
Смущаешься, как будто Бог ударил
Дитя с его наивным, детским страхом.
Мы бесполезность слез друг другу дарим.
Но мы не отречемся от себя,
Наш эгоизм не расстается с телом.
Наш вздох – дыхание земли,
Следы – навеки на сугробе белом.
Мы создали Вселенную – наш дом,
Мы сделали своим дыханьем ветер,
Сердца в груди – опоры наслаждений.
Перешагнем семь океанов смерти.
Тела покуда воедино слиты.
Когда ж уйдем мы в разные края,
Ты сохранишь колечко, я – заплатку,
Пришитую тобой, любовь моя.
Норманн Маккейг(1910–1996)
Летняя ферма
Соломинка, как молния ручная, в траву стекла;
Другая, расписавшись на заборе, зажгла огонь зеленого стекла
Воды в корыте лошадином. В сумрак синий
Бредут, покачиваясь, девять уток по колее дух параллельных линий.
Вот курица уставилась в ничто одним проникновенным круглым глазом
И клюнула. С пустыни неба разом
Упала ласточка, покинув вышину,
Конюшню облетит – и вновь в голубизну.
Лежу в прохладе девственной травы,
Боясь того, что может мысль – увы —
Прыжком кузнечика перенести меня
В пространство странное невиданного дня.
Сам под собой, как множество, стою,
Нанизанный на время, но мою
Могу я ферму, крышу сняв, скорбя,
Внутри увидеть самого себя.
Шагая к Инверъюплейну
Горя решеньями в благоуханной тьме,
Иду я, мудрый,
Но разгорается проблема утра.
Дошел я до моста – на Стоер поворот.
Меня возносит
Проблема дерева – она решенья просит.
Ли По в душе. Ополовинен ум.
Сесть. Пить до дна,
Покуда не опустится луна.
Мой виски зажигается созвездьем. Мудрым быть
Умеет каждый,
В чем суть проблемы, я решил однажды.
Коль вы не знаете ответов, знаю я,
Рад вам помочь…
Я щурюсь на луну, убрал бутылку прочь.
Затем я вновь иду (еще так много тайн,
Их разгадать бы смог!),
Но мучает проблема стертых ног.
Поле боя у Инвернеса
Здесь только мертвые тела лежат,
потому что мечты наши не похоронишь.
Вы не можете придавить погребальным камнем
зловоние чести и верности,
которое все еще отравляет воздух.
Сколько трупов в землю легло
с тех пор, как воздух прогнил в Куллодене.
Карл Сэнберг(1878–1967)
Трава
Сложи холмы из тел под Ватерлоо, в Аустерлице;
В землю их зарой и дай пробиться мне —
Я все покрою, я лишь трава…
Потом сложи их грудой в Геттисберге,
Сложи их грудой в Ипре и Вердене,
Всех закопай. И мне позволь пробиться.
Минуют годы; спросят пассажиры проводника:
– А это что за место?
– Где мы теперь?
А я трава всего лишь.
Позволь мне действовать.
Сумерки буйволов
Исчезли буйволы.
И все, кто видел этих буйволов, исчезли.
Все, кто смотрел, как буйволов стада
растаптывают дерн зеленых прерий,
и к праху из-под тысячи копыт
свои большие головы склоняют
в величественном шествии к закату,
кто видел их, уже давно исчез.
И буйволы исчезли безвозвратно.
Буква «S»
Река – это жидкое золото в закатных лучах Иллинойса.
Кто-то золото плавит, меняя его назначенье.
Женщина месит тесто для свадебного пирога,
Кладет в него масло и яйца, и тайную щедрость заката.
Река, изменяя русло, изгибается буквой «S».
С этой буквой беседу ведут небеса Иллинойса.
Плывущие против течения
Сильные люди преуспевают.
Их ломают пуля, веревка, болезнь, разоренье.
Но они продолжают жить и бороться
и поют, как удачливые игроки.
А сильные матери силятся вытянуть их…
Сильные матери силятся вытянуть их
из пучины моря, одиночества прерий,
из горных обвалов.
Спой аллилуйя, произнеси «аминь»,
излей благодарности благодать.
Сильные люди продолжают преуспевать.
Плавники
Рассекайте отмель морскую на отмели,
как луну из луны добывает море;
отмель, утес и песок – необходимо
создать.
Плывите, плывите, плывите, эти отмели переплывая,
качается солнце над вами в морском голубом галопе —
сидите на волнах, как в седлах, всадники скачки морской.
Вверх и вкось возноситесь, серебряные волнорезы,
стоны вашего танца исторгните; пенистый смех
рассыпьте вечностью радуг.
Крылья пены, летите; подхватите смелых пришельцев,
пусть их зеленое тело с розовыми плавниками
заблещет в искрах дождя и кружеве белой пены.
Мужчины моря, как прежде, ушли к тяжелой работе,
женщины моря ушли покупать булавки и шляпки,
золотом ржавчину скрой на покрове бескрайнего моря.
Реквизит
I
Разверните этот плед; в нем находится кокетка.
Посмотри: ее нога виртуозна, как в балете;
разверните плед; она —
робкая беглянка; или —
собирается ее кто-то ветреный похитить;
вот шалунья ваша; как
сможем мы играть, скажите,
если нет ее у нас?
II
Ребенок появился в урагане
сценическом: «дочь грешная моя,
ты впредь не пачкай моего порога»,
и нежные родители ребенка законному проклятью предадут;
ребенок, спрятав кучку безделушек
в платок, уходит медленно со сцены.
Дверь закрывается;
теперь она навеки вышла в ураган
на сцене, навеки вышла; снег,
включите снег. Ты, сын охотника.
Тонкие ленты
В мастерской ювелирной я видел: мужчина чеканит
тонкий лист золотой. И я слышал, что это
плачет женщина плачем своим вековым.
Я под деревом персика видел цветов лепестки —
…это тонкие ленты истлевшего платья невесты. Я слышал,
плачет женщина плачем своим вековым.
Панно
Западное окно – это панно из марширующих луковиц.
Пять новых кустов сирени кивают ветру и доскам ограды.
Дождь обновил иссохшие доски ограды, промыл заплывшие
лунки сучков,
мир – большой гелиограф.
(Сколько лет здесь дрейфует этот дощаник
и буря завывает в лунках сучков,
предвещая зимний, военный ритм барабана?)
Прощание с луной
Японские гравюры проступают на западе: в них тополя на фоне неба.
Причудливые лунные пески удвоили изменчивость картины.
Луна творит прощальные картины.
Пуст запад. Пусто все вокруг него.
И в пустоте умолкли разговоры.
Лишь темнота внимет темноте.
Круги дверей
Я люблю его, я люблю его, – на губах у нее звенело,
И она его имя пропела, вылепив на своем языке.
И она ему слово послала, что любит его так сильно,
Что смерть в ничто превратилась, что работа, искусство и дом
Превратились в ничто, а любовь изначальна была
И вечна; и звенело опять на губах – я люблю,
Я люблю; знал он дверь, для него открытую настежь,
А за дверью – новая дверь, и еще, и еще бесконечно,
Зеркала до самых глубин их виденья удвоить, утроить
Торопились: пьянило круженье
Бесконечных зеркал и дверей, то с шарами невиданных ручек,
То без ручек – их можно открыть только медленным, сильным нажимом,
То готовых тотчас распахнуться лишь от нежности прикосновенья.
Знал он, стоит ему захотеть, он свободно последовать мог бы
Быстрым шагом по кругу дверей, слыша
Изредка ласковый шепот: я люблю, я люблю, я люблю,
Или отзвук высокого смеха.
Сколько будет дверей впереди – десять, пять? Сколько —
Пять или десять – миновал он? Возможно ли счесть?
Пыль зеркал, как сама бесконечность.
Я люблю, я люблю, я люблю, – она пела тревожно и быстро
Истомленным высоким сопрано, и он чувствовал предназначенье
Невесомого отзвука смеха, дверь за дверью
И все зеркала и стремленья ее беспредельность.
И предел, за которым всегда путь откроется к новым приделам.
Рой Фуллер(1912–1991)
Времена войны и революции
За годом год идет познанье истин,
Открытие случайных очертаний
По атласу, который перелистан.
В едва знакомом – мест любимых облик, —
В их проявлении – безмолвный отклик.
Он принимает форму циферблата, где стрелки устремляются к надежде,
Как то, что в снах неясных было прежде,
Свершается под взрывами желаний.
Листы обугливаются. Память знаний нам изменяет,
Как чувства, что когда-то потрясали нас в юности, уже такой далекой…
Познанье истин в зрелости моей – не постигает разум одинокий…
Есть боль, и не придумана она.
И беспокойно нам, когда над картой
Испании мальчишечья головка склонена.