(перевод с немецкого)
Райнер Мария Рильке(1875–1926)
«Одна новинка; да всего одна…»
Одна новинка; да всего одна
разыскана за книжными рядами,
смущается, обласканная вами,
и отрицает то, что есть она,
и жребий свой. Но книгами, вещами
вещает нам желанная страна,
их счастьем будничность окружена,
они смягчают грани между нами.
Жизнь – это жизнь, ущербности в ней нет.
Зачем же там невидимые вещи,
где полон дом: одушевлен, согрет!
Пять обостренных чувств; а все же скрыт
существованья смысл: и говорит
тогда в кусте горящем голос вещий.
«Я шел, я сеял; и произрастала…»
Я шел, я сеял; и произрастала
судьба, мне щедро за труды воздав,
но в горле слишком прочно кость застряла,
естественной, как в рыбьем теле, став.
Мне не вернуть Весам их равновесья,
не уравнять непримиримость чаш;
но в небе – знак, не знающий, что весь я
ушел в иной предел, покинув наш.
Ведь звездный свет сквозь вечные просторы
летит так долго, чтоб настичь людей,
что мой уход проявится нескоро,
как росчерк призрачной звезды моей.
Санта Мария а Четрелла
1
На храме замок, былых свершений нет,
ты взаперти. Иль нет тебя?
Время ушло за отшельником вслед,
храм хранившим, любя,
милая Мария а Четрелла.
Отшельник ушел, и дом твой, как тюрьма,
только тьма собеседник твой;
я так одинок, одинок, как ты сама,
чуть слышен мой зов живой:
милая Мария а Четрелла.
Лавр у храма помнишь ли ты?
Он еще здесь, и сад не заглох.
И каждым нервом его листы
чувствуют ветра вздох —
милая Мария а Четрелла —
смотри: взбудоражена ветром листва,
он увлекает (ты помнишь – как),
ты ощущаешь: тепла трава
и запах свой шлет во мрак,
милая Мария а Четрелла.
2
Эти дни трепещут. Но невинно
их спугнешь, и канет свет во тьму.
Возлагаю ветку розмарина
трепетно к порогу твоему;
посмотри, как нежно он цветет.
Мы ему придали смысл унылый,
чтобы навевал он жизнью милой
мысль о смерти. От твоих щедрот
стало трудно излучать тебе
милосердье, не подозревая,
что из лона, сердце надрывая,
ты открыла мир Его судьбе,
крепнувшей, пока не осенен
был весь мир твоим всесильным сыном:
и низверг он, ставши господином,
лик того, кто старше был, чем Он.
3
Не шагов ли шорох слышен в храме?
Подойдешь ли ближе? Будет срок,
когда ты соединишься с нами,
как живой, но сорванный цветок.
О, пускай лица ты не покажешь,
не откроешь двери, – подойди,
чтобы сердце новое в груди
застучало так, как ты прикажешь.
Нам и так безмерно тяжело
чтить тебя, не видя постоянно.
Мы любили женщин, но обмана
чувство их от нас не отвело,
краткость встреч или разлук стихия —
скудный дар. Скажи, в чем сущность их?
Почему, оставив нас одних,
ускользают в никуда, Мария?
4
В храм каждодневной дорогой
иду (я по праву прав):
замкнутый и далекий
людям чужд твой нрав;
когда-то Ты возвышалась
в центре склоненных голов,
и целый год раздавалось
эхо тысяч шагов.
Мой шаг одинокий ныне
звенит среди пустоты.
Я твой рядовой в пустыне.
Необъятна ты.
Стремлюсь я тебе в смятенье
все сущее передать;
от ливня весеннего тени
невидимо движутся вспять.
5
Он любил тебя; робко лелея,
охранял. Посмотри сквозь года,
как в саду по центральной аллее
он с тобою гулял иногда;
путь всегда выбирал покороче
(соболезнуя, крепла рука),
чтобы небо не жгло твои очи,
и земля не была бы жестка;
ты терялась, когда между делом
наклонялся он к новым росткам, —
ты – бесстрастна была к пустякам, —
отрешенно заботясь о целом.
6
Так травы нездешние зыбко
в немыслимых скалах растут:
твоя чистота и улыбка
над скорбью тебя вознесут.
Скорбь неодолима,
ужас и снег все белей.
Как отличать могли мы
гордость от скорби твоей,
если сама ты не знала
грани бедствий своих.
Сплетены концы и начала,
и бесконечность в них;
словно отверзло лоно
сверхвеличью врата,
вечность непреклонна,
след ее – темнота.
7
О, как молода ты в этом крае:
словно друг доверчивых детей.
Пастухи, простой мотив играя
(те, что старше вечности твоей),
коз привычно собирают в стадо,
иль мужей скликают в тот момент,
когда тяжки лозы винограда:
ведь большой мелодии фрагмент
отклик музыкальный обретает
(виноградарь свой венок сплетает),
крик звериный – аккомпанемент.
Слышишь ты, как крик рождает крик
там, где исчезают все дороги,
и не знаешь ты, где он возник,
и трепещет сердце от тревоги.
Выйдешь ты в испанском платье пышном,
драгоценные блеснут оковы,
а велят – ты шагом еле слышным
из чужой страны уйти готова.
Молитва об умалишенных и осужденных
Вам, от которых рок
скрыл доброту лица,
тот, кто одинок,
перед началом конца,
со свободы, в полночный час
одну молитву прочтет:
пусть ваше время течет;
время есть у вас.
Когда память очнется от сна,
студит пальцы волос тепло:
всё роздало время сполна,
всё, что быть могло.
О, немоты вашей мрак,
у сердца крадущий год;
мать ни одна не поймет,
что бывает так.
Сквозь раздвоенье листвы
смутно видна луна,
ее заселили вы,
одинока она.
Гонг
Превыше слуха: Звон.
Не мы внимаем звук,
Он впитывает нас.
Дом наизнанку. Дух
Проекцией вовне…
Рожденный в муках храм,
Развязка, где богов
Не разгадаешь…: Гонг!
У суммы немоты
Лишь собственная власть,
Самопознанья хмель,
Лишающий лица.
И миг из леты лет,
Отлитая звезда…: Гонг!
Ты, незабвенный долг,
Рожденный из потерь,
Нам непонятный пир,
Вино бесплотных уст,
Внутри опоры вихрь,
Обвал, прервавший путь.
Предательство во всем…: Гонг!
Из нидерландской поэзии(перевод с голландского)
Симон Вестдейк(1898–1971)
Круговорот года(Цикл сонетов)
Январь
Сквозь пестрый праздник белизна взошла —
Сиянье снега или льда свеченье;
Но блеска их обманчиво значенье:
Свинцовость небосвода тяжела.
Рождественские дни не знали зла,
Неделя эта ищет продолженья,
Пока не сняли с елок украшенья
И праздничные яства со стола.
Скорей развязку в драме, чем начало,
Вся эта безысходность означала —
Так запоздалой ласки ждет вдова.
Ты говори ей лживые слова,
Чтобы она в них лжи не различала,
Ведь синь небес и на земле жива.
Февраль
И вдруг – капель, желтеет белизна,
Как старых кружев нежные узоры,
Когда метелей снежные повторы
Неразделимы, как метель одна.
И старомодна неба глубина,
И бесконечны чаек разговоры,
Их крики и злопамятные взоры,
Когда добыча их обречена.
И снова мокрый снег; и дождь опять;
Лишь иногда – прикосновенье света;
И снова инеем земля одета.
Изменчива и кратка благодать —
Разнообразие минует это,
Как боль таланта, канувшего в Лету.
Март
Чертенок-март! Энергией своей
Он может вызвать в море шторм суровый,
В трубе каминной спеть мотив сосновый,
Вращает лихо флюгеры церквей.
Потом летит над графикой ветвей,
Гордясь весенним небом, как обновой,
Лошадку со счастливою подковой
Впуская в одиночество полей.
Идет по обнаженной мостовой
Чертенок-март, томимый нетерпеньем
Желаний смутных, жаждой вековой,
Идет он по обветренным ступеням,
И небо синее над головой
Спокойно тишиной предгрозовой.
Апрель
И вот набухли почки на рассвете,
Как девочки, в девичество вступив
И тайн своих сердечных не раскрыв,
Всё зиму помнят, думая о лете.
Но все-таки они уже не дети,
И, парню ничего не разрешив,
Они душой осознают порыв,
Уже за грех свой будущий в ответе.
Любовь творит плотины и потопы,
В уединенье вересковом тропы,
И сумерки, и ожиданья мед.
Влюбленный даже в городе поймет
Игривое значенье гороскопа,
Когда мгновенье в вечность перейдет.
Май
Уже тепло. Но все же зябнет тело
Ягненка белого во тьме ночной,
А дерево вишневое весной
Уже цветы нарядные надело.
Оно вступает в состязанье смело
С ягненком, с маргариткою лесной,
И украшают зелень белизной
Цветок, ягненок, вишня – нежно-белы.
А ночью, словно старый сон лелея,
Земля про зиму вспомнит, не жалея,
Что белый сон приснился ей.
Ягнята, снег и нереальность дней,
Когда весь спектр искусством чародея
Смещает краски – белого белей.
Июнь
Июнь, самоуверенный и прыткий,
Шумлив, как гуси-лебеди в пруду,
Короткой ночью северной в саду
Шагнешь – и встретишь утро за калиткой.
Терзаешься несбыточной попыткой
Уснуть, но просыпаешься в бреду,
И видишь утро к своему стыду
Далеких ярмарок цветной открыткой.
И все звенит, и все цветет стократ,
И звезды черной магии парят,
И чудо пробуждают спозаранку.
И сон короткий видит акробат,
И, падая, он чувствует канат,
И слышит каждый грустную шарманку.
Июль
Взыскуют первые плоды ответа:
Для жизни или смерти зреем мы?
Уже в садах фруктовые шумы
Над благодатью яблочного лета.
И шутки осени не горше света,
Который размягчает нам умы,
Хотели бы мы крылья взять взаймы,
Но зрелость не позволит сделать это.
Созреешь, дабы сгнить. И все труды
Понравиться – доводят до беды.
Мы жить хотим, но жить уже не смеем.
Простые, не волшебные плоды
Должны у смерти отбирать бразды,
Мы безмятежно умирать умеем.
Август
Теплее стали, но короче дни,
Как будто смерть протягивает длани,
Смерть года за отсрочку просит дани,
И бронза, как в патине, вся в тени.
О жаркий день! Ты нам зерно верни,
Пока не хлынул снег на поле брани,
Пока Король Зимы, шаги чеканя,
Не выстроил сугробы вдоль стерни.
Как в лихорадке, старец похотливый
Сгорает, думая, что он счастливый,
Все будущее сжав в ладони дня.
Когда, убитый собственной поживой,
Он упадет, то головы плешивой
Коснется отблеск бывшего огня.
Сентябрь
О время холода под знаком Девы!
Лежишь лоскутным одеялом ты,
Не знавшее любви и теплоты,
Невинное, не ведавшее гнева.
Для старых дев исчерпаны напевы;
Визит к друзьям, домашние цветы,
Сукно на тощих бедрах, как бинты, —
Вот всходы от бесплодного посева.
Напрасно жаждет мужества земля;
Коровы возвращаются, пыля,
И на полях пустынно и уныло.
Ни бабочки, ни дерева в цвету,
И скошены луга на корм скоту,
И все молчит, и все уже остыло.
Октябрь
День умирающий живее все ж,
Чем нарисованный. Светлей заката
Сочится сукровица розовато,
И цвет ее на рану не похож.
Деревья нищие бросает в дрожь
Былая роскошь, вянущее злато.
Они сквозь ветви смотрят виновато
На бледный сон, как на последний грош.
Кроваво-красный свет ночных сигналов,
И варварских охотничьих кинжалов,
И женской жажды – ты огнем гори.
Будь нежен к небу даже в тучах мглистых,
Октябрь; и в окропленных кровью листьях
Ты страсти запоздалость усмири.
Ноябрь
Ты предпоследний, как Вениамин,
Ты, как Иосиф, искренен и в малом,
Но над могильным роковым провалом
По воле братьев ты стоишь один.
Не все мы доживаем до седин.
Но, достопамятным гордясь началом,
Козлами отпущенья в свете алом
Средь предпоследних разбрелись равнин.
Все, что не умерло, живет упрямо,
Двусмысленностью наполняя драму,
В которой злые силы – напоказ.
Сомненье тронет руку Авраама,
Но только нож его избегнет срама
И Бога сохранит в последний раз.
Декабрь
Закутан в мантию, уходит год,
Он стар и хром, его семейство плачет,
Под капюшоном он морщины прячет,
С волос, как с неба, снег густой идет.
Он говорит: «Всем жертвам счет ведет
Природа и над жертвами судачит,
И я не ведаю, что это значит,
И мой вопрос в ответ вопроса ждет».
Так спрашивай в отчаянии вечном,
Старик, несущий год в мешке заплечном —
Двенадцать разных радостей и бед.
Штрих времени в творенье быстротечном
На стеклах инеем оставишь млечным,
Но канет твой рисунок в Лету лет.
Эпилог
Забудь тот год, в котором грусть теснится,
Забудь тот год, где страхом правит власть,
Забудь героев, пожелавших пасть,
Забудь постель больного, где не спится.
Нет ничего, чему нельзя забыться,
От целого видна нам только часть;
И чем бездумней оказалась страсть,
Тем легче закрываются страницы.
Но кажется другим, что этот год
Уходит, принося тоску невзгод,
Отчаянья тупое очищенье.
Хранящий верность прошлому найдет
К сокровищам забвенья тайный вход
И призрачность счастливого мгновенья.
Геррит Каувенар(р. 1923 г.)
Эльба
На мне кровавая куртка,
и я стою на Эльбе,
Наполеон меж Наполеонов,
и я стою на Эльбе,
имен у меня немало,
и я стою на Эльбе.
О, генералы живые, узрите мой клюв
на Эльбе.
Со мной прогуляйтесь по паркам бессонниц, сомнений и ссылки,
когда я брожу ночами, как пес бездомный, блохастый.
Мундир мой – черные скалы,
глаза мои – ваши радары:
за душу атомной бомбы вам, господа, спасибо!
Но страх проживает в Париже,
в нем память моих парадов.
Химерам на Нотр-Даме,
Эйфелевым ажурам – признаюсь:
в безвременье моря я – символ вашего страха, его филиал
на Эльбе.
Ты думаешь, что я умер?
Стою я в кровавой куртке,
и тело мое большое
вмещает в себя, жирея, Бисмарка, Гитлера, Ницше,
Чаплин – шут,
но украл он
славы моей эполеты
для ярмарочного балагана,
историю битв – для черни!
Подайте протест, генералы!
Труп мой стоит на Эльбе.
Отведайте, генералы, гимн моего гниенья,
плотью меня облеките.
Я жду вас в склепе музея, где виселицы и Шпенглер,
плотью меня облеките, зову я, но не надейтесь.
Рабы-солдаты не верят теперь в краали-казармы,
Я зовусь среди прочих Наполеоном с Эльбы,
а Святая Елена – будет.
И так далее
Меж тем постоянно приходит любовница
и опять ищет отдыха от суеты, тараторит и просит
то поесть, то попить и выгадывает
неподотчетную пятиминутную паузу —
опять, как пядь в лихорадке часов, словно все еще
в благоухающем рту
остается среди золотого запаса коронок,
как в музее, бесценная правда зубов.
А теперь уходи; видишь – дети повсюду играют,
там, где люди бездумно прошли сквозь людей,
сквозь глаза разноцветные, сквозь
красоту, что стихов не дождется,
когда снова кричат новорожденно-голые мысли
в необъятной постели, как утро вчерашнего дня.
1. по дороге бегут;
2. смотрят фильм, где бегут по дороге;
3. вспоминают, что видели фильм,
где бегут, и так далее – вечно, по кругу.
Встреча
Иногда люди стареют настолько,
что от них остается лишь собственность.
Они еще ездят в купленных когда-то машинах,
дремлют в дедовском кресле и трижды садятся за стол,
ищут прошлое в семейном альбоме,
гладят личную кошку, кормят птицу, сидящую в клетке…
Они еще покупают собственный, привычный табак
и дарят слепым жемчужины собственных мыслей
о кабинете министров и вечно грозящей войне.
Но иногда бесплатный бумажный стаканчик
кажется домом призрения, пахнет восковой рукой попечителя;
и в собственных руках
люди чувствуют чужую, непривычную дрожь.
Историческое
Какая редкость – соль в сорок четвертом
Но мы реальность мира ощущали
сегодня
обесчещена она.
Чтобы отведать призрак сбитых сливок
в горячке были преданы навечно
сокровища родного языка
и нам казался сладким и воздушным
сырых бобов нездешний аромат.
Но между тем о соли: опоздавший
ты можешь взвесить; килограмм рассола
(за ним стояли женщины всех рангов
с бутылями у соляных колонок
на амстердамских страждущих мостах
стояли слитно и неотчужденно
пока полиция в другом квартале
решением еврейского вопроса
усердно занималась) стоил столько
как нынче
десять ароматных банок меда
или
собрание высоких сочинений
в пяти томах.
Две осени
Скисает сладкая еда,
на чердаке смердят объедки;
в осенних каплях стол пустой;
лишь карточками на продукты
покуда правит пестрота…
Облизываясь, волк губастый,
жует газету, и воняет
привычный утренний эрзац.
А у промокшей птицы в клюве
осталась горсть раскисших зерен,
и небо падает на ферму,
даря одну надежду детям:
быть может, и весна придет.
Народ спасен и бессмертен —
пришла настоящая осень,
какой давно не бывало:
желтеют зеленые листья,
и синий ветер белеет,
и ниже склонилась трава;
качается от ударов
и пьет свой седьмой стакан,
потом оседает в кресле.
От сладкой точки отсчета
по вечной дороге странствий
он может брести до зимы,
пока по такой погоде отыщет путь настоящий
по бесконечной стезе.
Некий день
Некий день
случился потом;
свет истаял,
как поздний воск;
колокол бил;
опоздал почтальон;
время стало.
Отныне ему
не двинуться дальше
некого дня.
Руки его тяжелы; небеса —
белый листок на черном листке,
рухнул пол у него за спиной,
уснул воробей за грудью его…
В два неба он упакован был —
теперь в два слова замкнули его;
отмерили метром кусок земли,
под неким днем
черту подвели.
Поскольку бомбы не едят мяса
Между тем в этом мире прекрасном
могут женщины спать обнаженными,
словно в собственной спальне.
Что может с ними случиться,
поскольку они не солдаты?!
Все было, все было,
все близко, но
что-то разъяло нас, развело
давно… А может, недавно?
Нет горизонта, и нет луны,
обнажены слова о покое,
можно обдумать донос и сомненье
без завершенья – земля кругла.
Ветер утих
Посващается Пауле
Ветер утих, как собака,
однако вздыхает по людям…
Мы судим о ночи по снам,
но нам невдомек, что скорость
неподвижностью рождена,
что храм начинается с кирпича,
из луча и коры огонь возникает,
и в тело тепло его проникает
лишь тогда, когда гаснет костер.
А детям кажется, что до сих пор
мы чтили только безжизненный прах:
их шаг – это первый шаг.
Скоморохи, которые смеют
1
Не надо закрывать глаза на то,
что каждая букво-секунда в прошлом
меж ветошью зажата и цементом,
и наши ребра или позвонки
раздавлены давленьем атмосферы.
Так было,
и бывает,
и пребудет —
глумливой гарпии
очкастый труд.
Но после этой вычитанной мысли
мне мягче пуха
камни мостовой,
как после действия поводья реплик.
Развязывая Каиновы петли,
я плоть дарую
мраморным рукам,
пока не затрепещет
каждый мускул
воображеньем —
пеной мозжечка.
2
Со свежей храбростью
налево сверху,
спускаясь с белоснежных гор
бумажных
в долину карлика
с прудом зеленым,
в сандалиях,
оленьим быстрым шагом
к домашним лодкам
и снастям рыбачьим
по выровненным
уличным дорогам
шел человек,
то в гору поднимаясь,
то вновь спускаясь,
шел он с воплем страха —
не в разуме,
не в сердце —
в животе.
Эй! Озеро, зеленое от тины,
с девчонками в полузабытых бантах!
Эй! Тростниковый старенький петух!
Пинок под зад
неужто дать ты хочешь?
Но храбро лодка к берегу плывет. —
Сбегайся, краснокрышая деревня!
Сбегайся, краснокрышая деревня!
Сбегайтесь, краснощекие девчата!
Не для чего-нибудь,
а просто так…
3
Этой радости быть вовеки:
распахнем дыханьем
ворота,
проторим шагами
дорогу
и пройдем по старому парку
мимо птиц, лошадей, деревьев.
Все мы – странные скоморохи,
скоморохи, которые смеют.
Это радость:
пушки умолкли,
рифма может отыскивать пару,
трубы фабрик – это сигары,
что дымят тепло и привычно:
вам их больше нельзя увидеть,
их опишет потом газета.
Ты забыл о гнезде далеком?
Там ты мог
под защитой парка
семенить по дорожкам тенистым,
а навстречу
сочилось солнце,
словно сочный грейпфрут
из Яффы.
Их теперь и во сне не увидеть.
Но такой лишь бывает радость
скомороха, который смеет.
Сегодня рано стемнело
Сегодня рано стемнело.
Моя комната стала родильной палатой,
и на кружеве материнской сорочки
кровь по краю, как оторочка,
и я на весах – кричащий младенец;
я родился, я создан,
я существую для правды,
и засыпаю в пеленках
этой ноябрьской ночью
будущим сном;
мне снится,
что мать отцу отдается
на примятой траве газона,
под небесным, свинцовым законом;
прочь бежала
какая-то птица,
надо мной простирая крылья;
я бы мог явиться однажды
перед странником запоздалым
легкий, как предрассветный ветер,
сильный, словно удар боксера.
Как молчит мое долгое время
в этой комнате, рано стемневшей,
мой язык, как колокол в глотке,
бьет в беззвучный набат о нёбо:
дай мне пить, всесильное небо —
мои крылья съедены молью,
мои жабры вырваны с болью,
я теперь пожираю душу,
я Адам XX века.
Я никогда
Я никогда не стремился
высечь нежность из камня
добыть огонь из воды
сделать из засухи ливень
И все-таки холод мне тяжек
ибо солнце было однажды
до краев наполнено ею
солон был мой хлеб или сладок
ночь была темна как и должно
Может, вся беда от познанья?
Я себя перепутал с тенью
как слова иногда заменяют
ночь и день единого цвета
К плачу долгому глухи люди
Никогда ничего иного
только высечь нежность из камня
и добыть огонь из воды
или сделать из засухи ливень
Дождь идет
я жажду
я пью
Это
Это совсем не красиво,
это нельзя прочитать,
это неведомо детям.
Это, пожалуй, не тайна,
это не зря восхваляют:
это – всего лишь нутро
двери наружной,
и все же: тянется палец к губам
и призывает к молчанью;
возле дверей под ногами
прошелестела газета;
за день, за месяц, за год;
снег, не растаявший в пекле,
в месяц морозный умрет.
Тужилось слово напрасно,
правда лгала, и ничто
ей не дало благородства.
«Видишь: солнце стоит так низко…»
Видишь: солнце стоит так низко,
ландшафт типичен – все в нем и вовне,
свет постоянен, словно во сне;
вдруг! Изменяется все вокруг – это
не существует, существует иное,
иное – в рассказе раненье сквозное,
долина в горах на закате пути;
еще можно двором проходным пройти,
еще можно окно распахнуть,
задержать насилье над солнцем, но —
свершиться истине суждено.
Это всё
Нет человека —
есть только люди,
нет стиха —
есть только поэзия, —
поэзия мимо проходит вперед,
не оставив строчек о неизвестном.
Есть люди, и если я говорю:
«Я люблю их», – я лгу,
но если я лгу, я все равно люблю их,
потому готов я правду сказать —
любую правду – об одном человеке.
Я утверждаю, что только они
делают камни камнями,
делают воду водою.
Они создают свой мир,
который им уготован,
ими будет он заселен,
и это сказано дважды.
Так фанты ложатся ближе
двусмысленности и смысла —
как люди.
Они не милы мне,
но сам я один из них:
это всё.
Комната
Движенью воздуха внимает ухо,
как о́рган слуха, как орга́н,
а перепевы спектра, словно трубы.
И окна этой комнаты, как губы,
жару, как птица воду в клетке, пьют.
Кровь этой комнаты волнует лето —
и ветер вопрошает ухо это,
и жаждет этот ненасытный рот,
когда закат, как кровь земную, пьет.
А я – ребенок пред органом света,
ловлю волшебной раковины звук,
но раковина падает из рук,
стоустым человечеством воспета.
И комната в закатный небосклон
Раскроется, как розовый бутон.
Рука
Моя рука бежит по дороге,
как голая пятипалая лапа.
Она возвращается к пауку,
паук говорит, что охотно
он ночует под сенью ажурных блузок.
Видишь – женственность
остановилась поплакать,
пусть рука успокоит ее мечтой.
Мне пригрезилась молодость.
Я лениво качался на водной глади
кожаных, первобытных мехов.
Предгрозовая медлительность
обещала отблески молний,
но мне было выдано прошлое
серой, скучной завесой дождя.
Я смастерил настил на террасе —
две черных доски на садовых стульях,
чтобы охотиться на паука.
Но слепой садовник смеялся.
И я бежал пятилапо направо —
к дому левого отца и налево —
к дому умершей матери, пока не проснулся.
Женственность осушила слезы
и рассмеялась.
Паук вынул скучную книгу
и спрятал женскую радость
меж пожелтевших страниц.
Рука продолжает, читая,
мой путь от первой строки.
Язык
Язык, наверно, выдумали птицы.
Я – слишком человек, чтобы летать,
я возвышаюсь над землей, как зданье, —
создание и выдумка земли.
Я – отблеск,
Что таится у стены
И вылетает призрачно из окон
прозрачной задней комнаты,
воняя почти любовью и почти дерьмом.
Я – дерево, родившееся в кадке,
я – птица в клетке, мной язык придуман,
а люди робко прячутся в словах.
Пространство
Мы среди сена и цветов
вдруг свет нездешний сотворили —
знамение безмолвной ночи
из комнаты не разглядеть
сквозь пыль бумажных занавесок
и шум горячечной попойки.
Мы были круглы, словно ядра,
перед травинками – ничтожны,
но больше молний шаровых
перед ничтожностью мгновений.
Рукомесло —
как рук останки —
мы отдавали нервам пальцев
и познавали тайны речи,
и блеск, и смех, и стон
пространства.
Узнали ночью мы,
что в доме
вдвоем остались,
остальные давно ушли,
одна бутылка с молчаньем
и другая – с медом
нас ожидали щедрым утром.
Останемся ли мы потом? Усладу
нам древесный шепот сулил: мир
здесь,
но рыбаки твердили,
что белокуры, молчаливы,
они прошли под парусами
над устьем бесконечных далей.
Полуостров
Я – потомок моллюсков,
вышедший к звездам из моря,
живу по чужим букварям
и доволен стойлом ослиным.
Могут люди крысами стать
с их любовью к ячменному полю.
Жадность влачу, как вериги,
преступая голод и жажду.
Если прилечь захочу —
надо мною пикирует буря:
человечности полуостров
обступают стихии жестоко;
там – другое: без предков,
без взлета от древних моллюсков —
только ракушка одна,
словно спящий скелет возле моря.
Сказать, подумать…
Реки знают, что вспять они не потекут
по возвышенным руслам, к вершинным забытым истокам,
реки знают значительно больше, чем люди.
Реки дань отдают удивительно плоской земле,
где моря и озера для них обещанье покоя.
И они, безвозвратно теряясь в конце,
никогда не кончаются – вот их великая сила.
Реки знают значительно больше, чем люди.
Видит их человек и находит забвенье
метафор.
А потом опускается ночь над стихом,
с отключившимся зреньем
поэт опускается в воду.
Но стремнина стремительна.
И, не погибнув на месте,
убегает к мерцанию
обетованной земли.
Он живет и не знает, живет ли.
У собственных стонет останков
и бессмысленно тянется к зеркалу, чтобы
сказать – где же, где я?
Подумать – каков я, каков?
Смерть дерева
Медленно сердце сдавалось.
Я должен в землю заглянуть глубоко,
пока по капле сочится
расщепленное древесное сознание,
в котором вечная память
того, что удары сердца
быстрей, чем удар топора.
Свет вечерний болтливо
растекался вдоль стен домов,
словно бабочка-однодневка,
примирившаяся с бытием.
Плоть мою разнимает
острие топора,
но боли моей не знает
и не ликует оно;
из темной моей сердцевины
я зорко слежу за ним.
Я осязаю, что есть он,
что открыто мое нутро.
Сумерками он был,
станет позднее ночью,
объемля коротким мгновеньем
мою предзакатную жизнь.
Антони КристианВинанд Старинг(1767–1840)
Заложение основ морского могущества России, торжественно отпразднованное Петром Великим 23 августа 1723 года
Смотрите, гордые князья,
Отбросив скипетр и державу,
На победителя по праву —
Не вам венок сплетаю я.
Тому, кто невский склеп болот
Разрушил жизнью многотонной,
Тому, кто в варварстве рожденный
Был призван просвещать народ;
Учитель, плотник, воин, жрец!
Его приветствую! И славу
Пою его крутому нраву,
И вторит мне оркестр сердец.
Вот ботик, что познал почет,
Когда был юн его создатель,
На праздник, словно зачинатель,
По волнам трепетным плывет.
Он – прародитель тех судов,
Чьи кили глубину пронзили,
Что вслед за ботиком проплыли,
Расправив крылья парусов.
Мир чествует, как господина,
Того, кто замер у руля,
От скал, где Новая Земля,
До плещущихся волн Эвксина.
На вас, на ваше торжество,
На воинство свое морское
Он смотрит с гордостью мирскою, —
И видит весь народ его.
Подходит ботик! Все суда
Честь отдают ему с почтеньем,
Морская гладь полна волненьем,
Своею ношею горда.
«Да здравствует!» – звучит вокруг,
Кроншлот грохочет над гранитом,
И медь сияет под зенитом,
И барабанный бой упруг.
Гром пушек с самого утра,
И дым, как флаг, окутал клотик:
Приветствуют петровский ботик,
Любимый первенец Петра.
Но Петр за маленьким рулем
Застыл, грядущее провидя…
Любя, воюя, ненавидя,
Там шел народ своим путем.
По мановению судьбы
Мгновенно обострилось зренье,
И он увидел восхожденье
К вершинам славы и борьбы.
Фундамент прочен, ведь не зря
Его своим скрепил он потом,
Свой город каменным оплотом
Народу русскому даря.
Не дрогнул русский великан
Под западным суровым шквалом,
Над белым снегом следом алым
Чужой рассеялся туман.
И снова праздновал народ
Петровскую годину чести
И с победителями вместе
Тогда, казалось, Петр идет.
Когда взмахнул мечом тиран
Над синим Средиземным морем —
Его отвага стала горем, —
Не врачевали лавры ран.
И в Дон и в Неман кровь текла
Грабителей, в бою сраженных,
В московском полыме сожженных,
Не стало крыльев у Орла.
Но вновь клинки обнажены —
Теперь султан считает раны,
А благодарные Балканы
Россией освобождены.
Вот что увидел взгляд Петра —
Строителя и полководца…
Вокруг звучит иль в сердце бьется
Несокрушимое – ура!
И вот он руку подает —
Искатель и знаток талантов —
Помощнику из Нидерландов!
С ним Кройс. Моя душа поет!
Мороз
Мороз, хотя седобород,
Кровь с молоком старик.
Со вкусом ест, в охотку пьет,
Спешить он не привык.
Над каждым саженцем в саду
Кряхтит, весь день отдав труду.
Коль все цветы защищены,
Сорвет он поцелуй весны.
Когда скует озера лед,
Дорожкой станет беговой, —
Он на коньках добыть почет
Спешит, как будто молодой.
На санках с девушкой скользит
И, как повеса, егозит.
Снежинки, как пчелиный рой,
К нему летят со всех сторон.
С печалью свыкнувшись, порой
Без устали хохочет он.
Водить он любит хоровод
Иль долгой ночью напролет
Играть в головоломки слов,
Не замечая бой часов.
Вот ветер западный возник —
И сразу оттепель и грязь.
Тогда в поэзии старик
С погодою находит связь.
Боль в наслажденье перейдет —
Восточный ветер верх берет.
Дорогу снова лед мостит,
Как мост, друзей соединит.
От злоязычных прочь речей!
Жизнь у Мороза нелегка.
Короче сон его ночей,
Все тает скарб у старика.
Мы поднесем ему в свой срок
Из веток пальмовых венок.
Хотим, чтоб голос струн вознес
Наш клич: «Да здравствует Мороз!»
Паровые машины
Столетиями мчал нас по дорогам конь;
Но разум тайна странная томила.
И слабым смертным дал обузданный огонь
Все силы покоряющую силу.
Не зная устали, стихии укротив,
Несет сокровища из глубины бездонной.
Повозки без коней, просторы проглотив,
Бегут по колее бессонной.
Бьют лопасти колес и движут корабли,
Освобожденные от парусов и весел,
И поршни, как сердца, одушевить смогли
Тупую тяжесть всех ремесел.
О Нидерланды! Вы – распахнуты морям,
От ила и песка освобождайте воды,
Пусть золото зерна моря приносят к вам,
Понявшим таинство природы.
Невежества покой всегда ведет в тупик,
А разума заря – светла и неизбежна,
Пусть век чудес пока к литаврам не привык,
Его венчают лавры нежно.
Веди, стремление! Все ближе высота,
Где слово вещее слышнее в скромном храме.
Пока еще мой прах не давит немота,
Я славлю знание, как знамя!
И будущего мглу пронзает зоркий взор.
Каким величием его чревато лоно!
Лишь предрассветный сумрак до сих пор
Я чтил коленопреклоненно.